Читать книгу «Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники - Владимир Костицын - Страница 3

Том I
Автобиография

Оглавление

28 мая 1883 г. Родился 28 мая 1883 года в городе Ефремове Тульской губернии, где мой отец, Александр Васильевич Костицын, преподавал в местной гимназии[90] историю, русский и немецкий языки. Он был потомком пугачевца Ивана Костицына, который проник в Оренбург, чтобы убить губернатора Клингенберга[91] и «поднять чернь», но был захвачен. Мать Ольга Васильевна, урожденная Раевская, происходила из рода Раевских, к которому принадлежал известный генерал Раевский, прославившийся в 1812 году под Смоленском и Бородино.

Переезд в Смоленск. В 1886 году отец был переведен в город Смоленск преподавать в реальном училище русский язык и историю. В Смоленске семья оставалась до 1912 года; там же родились две сестры и брат. Я поступил в смоленскую гимназию в 1894 году – с большой неохотой, так как мне были противны древние языки, и меня гораздо больше привлекало реальное училище.[92]

Последние годы 19-го века были, как известно, чрезвычайно бурными. Об обысках, арестах, забастовках все узнавали немедленно, и я помню, начиная с 1894 года, обсуждения всего происходившего. Родители мои не были чужды общественным интересам. Лето мы проводили в деревне, и родители на наглядных примерах показывали вопиющее бесправие и безграмотность населения.

От матери я узнал о родственниках-декабристах[93] (в ответ на мои вопросы, что сделал мой двоюродный брат-студент, высланный в Сибирь, кажется, в 1894 году). О марксизме я услышал в те же годы, когда ученик моего отца Клестов, впоследствии – коммунист Ангарский, вернулся из Ясной Поляны: он ходил туда «искать правду», был разочарован и нашел ее окончательно в марксизме. Коронация Николая II с Ходынкой потрясла многих, равно как и его речь о «бессмысленных мечтаниях».[94]

Начиная с 1898 года, в гимназии появились кружки для чтения и обсуждения, быстро подпавшие под влияние марксистов. Для меня первым учителем был известный социал-демократ Янсон, высланный в Смоленск, живший частными уроками и умело руководивший молодежью. Я помню чтение известной книги Михайлова «Пролетариат во Франции»,[95] которая давала представление об истории революционных движений 19 века и растущей роли четвертого сословия. Мы читали «Историю революции 1848 года» Блоса, не в переработке Степанова и Скворцова,[96] появившейся впоследствии, а в рукописном переводе Янсона. Мы ознакомились с «Коммунистическим манифестом» и с речами Лассаля: руководитель призывал нас не поддаваться трескучей фразеологии последнего. Манифест 1-го съезда[97] дошел до нас только в 1899 году, и я помню огромное впечатление, которое он произвел на нас, и первые строки с упоминанием о живительной буре 1848 года.[98]

Чтения в кружке дополнялись чтением романов, которые ныне забыты, устарели, наивны, но в те годы будили мысль и поднимали настроения. Я имею в виду «Загадочные натуры» и «Сомкнутыми рядами» Шпильгагена,[99] «Отверженные» Гюго и т. д. Наоборот, «Что делать?» Чернышевского не произвело большого впечатления, и наш руководитель очень хорошо объяснил нам утопичность этих построений.

Помимо кружков в гимназии образовалась секретная библиотека, которая содержала значительное количество нелегальной литературы, а также легальные книги, бывшие под запретом, например, книги по космологии и естествознанию. Сейчас это может показаться диким, но я несколько раз был наказан за чтение Дарвина, «Физиологии» Ферворна[100] и т. д. Эта библиотека была весьма основательно засекречена. В нее допускали, лишь начиная с седьмого класса, далеко не всех, а руководили ею ученики восьмого класса. Таким образом и я в течение года занимал этот почетный пост.

Янсон покинул Смоленск около 1900 года. Его преемником, очень неудачным, был высланный студент Синявский. Тем не менее ему мы обязаны знакомством с экономической литературой и книгой Бельтова-Плеханова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю».[101]

Наши кружки играли и подсобную роль: 1) через наших отцов и родственников мы узнавали, иногда вовремя, о готовящихся обысках и арестах, 2) собирали деньги, 3) прятали. Например, у нас дома, с согласия родителей, год хранился шрифт местной нелегальной типографии. Наилучший из моих гимназических друзей – Петр Иванович Барсов (умер в 1910 г. в Бутырской тюрьме на каторге[102]) – «переработал» все свое традиционное семейство, и две из его сестер, как и он, принадлежали к партии.

Поступление в университет. В 1902 году я кончил гимназию и поступил в университет на физико-математический факультет на математическое отделение. Предшествующий год в Московском университете был ознаменован большими волнениями и высылками виновных, и я помню, как мы, гимназисты 8-го класса, горевали, что не нам выпала эта счастливая доля – участвовать в борьбе. Наоборот, 1902–1903 учебный год оказался очень спокойным, и я по голову погрузился в науку, которая меня всегда привлекала.

О наших профессорах того времени я храню самое благодарное воспоминание. На факультете не было недостатка в крупных ученых. На кафедре физики – Лебедев и Умов, механики – Жуковский и на следующий год Чаплыгин, математики – Бугаев, Андреев, Лахтин, Егоров, Млодзеевский. Все бегали слушать курс русской истории Ключевского и физиологию растений Тимирязева. Среди приват-доцентов было много талантливых и живых людей, которые впоследствии оказались крупными деятелями.

На юридическом факультете привлекал общее внимание профессор финансового права И. Х. Озеров; это был человек с подмоченной политической репутацией,[103] но живой и умный. Он читал два курса; один из них был посвящен развитию американского капитализма и империализма; путем дискуссии, графиков, формул, тенденций развития Озеров доказывал, что «Америка идет на Европу» (так называлась одна из его книг) и что в сущности наш континент уже наполовину завоеван.

Другой курс – о русском финансовом хозяйстве – являлся неприкрытой пропагандой: чрезвычайно остроумно, давая бесчисленные примеры из русской экономической жизни, Озеров доказывал, что царский режим находится в вопиющем противоречии с развитием производства и производительных сил, с ростом нашей культуры; все это – с абсолютной логикой и ясностью, но не называя вещей их именами; иногда, впрочем, он позволял себе и это. В те годы все гадали, к какой левой партии принадлежит Озеров; увы, он оказался октябристом, и в этом есть своя логика: он отождествлял будущее России с приходом к власти буржуазии. Ночью же все кошки серы.

Самый воздух, которым мы дышали в университете, казался особенным, несмотря на постоянное присутствие внутренней полиции – инспектора, субинспекторов и педелей.[104] Ректором университета был зоолог Тихомиров, не без научных заслуг, но карьерный антидарвинист. Попечителем округа был математик Некрасов, прославившийся применением математики к доказательству неизбежной необходимости царского режима и охранного отделения; это последнее учреждение он в своей схеме именовал «социально-метеорологической обсерваторией», а тюрьмы и карцеры – «изоляторами свободы»,[105] поскольку сидящие там изолированы от влияния зловредных пропагандистов.

Режим в университете был совершенно полицейским и часто невыносимым. Запрещались всякие формы коллективной жизни, даже научные кружки. Год спустя, с особыми гарантиями, было разрешено студенческое историко-филологическое общество. Что касается до нас, математиков, то нам было отказано, и тогда Московское математическое общество[106] обошло запрет, устраивая для слушателей неочередные заседания со студенческими докладами. Первым секретарем этих заседаний был П. А. Флоренский, известный впоследствии богослов и электрик, а его преемниками – Н. Н. Лузин и я.[107] Председательствовал, очень мило, проф. Жуковский.

Помимо этих легальных форм самодеятельности были нелегальные кружки – марксистские, народнические и либеральные. Я вместе с П. И. Барсовым был участником марксистского кружка для подготовки к пропаганде, но интереса ради побывал несколько раз на либеральном кружке, возглавлявшемся неким М. И. Квасниковым. Кружок состоял из солидных молодых людей буржуазного круга и в нем занимались чтением и критикой марксистской литературы. Не знаю, занимались ли они также опровержением народничества.

В начале 1904 года университет зашевелился по мелкому поводу, но – довольно характерному. Один юрист-«белоподкладочник», из лицеистов, особенно ненавистная для нас категория, соблазнил швейку и покинул ее, [оставив] с ребенком без всяких средств. На всех факультетах и на всех курсах под председательством профессоров были созваны сходки, где единогласно прошло требование исключить этого студента. Требование было удовлетворено. Я не представляю себе волнений по такому поводу, например, в Парижском университете: насколько же наши мальчики были хорошими.

Русско-японская война и рост революционных настроений. С началом этой войны, в которой все шло не так и где осуществлялись самые пессимистические предвидения, относительный покой кончился. Все почувствовали, что близится революция, даже когда еще шли в городах патриотические манифестации. И я тоже вдруг почувствовал, что задыхаюсь в университете. Я продолжал ходить на лекции, прорабатывать материал, читать нужную для этого литературу, но хотелось другого, живой жизни, действия. Такие настроения были не у меня одного. Одни «ждали», другие «оказывали содействие», третьи вступали в партии. Я и мои друзья еще находились во второй стадии.

Вернувшись осенью 1904 года в Москву, мы нашли обстановку изменившейся. Газеты усилили тон. В «Русских ведомостях»[108] появлялись будоражащие статьи любимого нами К. А. Тимирязева. В аудиториях и коридорах университета часто собирались кучки для быстрого обсуждения событий, и сейчас же подбегали субинспектора. В частных домах, иногда в учреждениях собирались нелегально довольно обширные собрания. В организацию всего этого мы начали отдавать все большую и большую часть нашего времени.

К началу декабря общее волнение стало сильным, и социалисты-революционеры назначили на 5–6 декабря манифестации перед домом генерал-губернатора – великого князя Сергея, называемого Ходынским как главного виновника катастрофы 1896 года. Вечером 4 декабря наша группа собралась, чтобы обсудить вопрос о нашем участии в манифестациях, в Большом купеческом обществе на Щипке, где работала Серафима Ивановна Надеина, член нашего кружка. Собравшиеся, почти единогласно, находили манифестацию несвоевременной, но считали, что мы, социал-демократы, не можем воздержаться от участия в ней. Очень поздно нам было сообщено решение социал-демократических организаций об участии, и мы разошлись, уговорившись встретиться завтра, перед манифестацией, в университете.

Утром 5 декабря мы нашли в университете большое волнение: «Русские ведомости» напечатали великолепную статью Тимирязева,[109] и студенчество решило перед манифестацией приветствовать Климента Аркадьевича. Расстояние было невелико, но группа порядочно порастаяла. Тимирязев вышел и произнес несколько слов, призывая к исполнению гражданского долга словами Некрасова: «Ученым можешь ты не быть, но гражданином быть обязан».[110]

На Страстной площади, куда мы затем прошли, были полицейские заграждения, не пропускавшие на Тверскую. Стояли всюду группы, очень молчаливые; иногда раздавался «возглас», но все это слабо. С Тверской через заграждения было пропущено несколько извозчиков с ранеными. Что же это? Неужели мы пришли к шапочному разбору? Не найдя прохода на Тверскую через заграждения, мы решили пробраться через переулки, и это удалось. Переулки не охранялись: полицейская техника не была на высоте. Мы прошли мимо дома генерал-губернатора, дошли до Моховой. Всюду была полиция, и ничего не происходило. Вечером 5 декабря мы опять собрались у С. И. Надеиной и узнали, что настоящая манифестация будет происходить на следующий день.

Утром 6 декабря я отправился на Страстную площадь один, никуда не заходя. Я нашел на площади значительную толпу, стоявшую спокойно. Напротив, к входу на Тверскую, находились полиция и казаки. Появился какой-то крупный полицейский чин в серой барашковой шапке, и, когда послышалась довольно нестройная «Марсельеза», по его команде полиция и казаки бросились на толпу. Толпа побежала. По здравому смыслу я должен был бы сделать то же самое, и впоследствии я этому научился, но в тот момент здравого смысла у меня не было. Я не бежал.

Я очнулся через несколько минут в довольно поврежденном состоянии. Меня окружали шестеро полицейских. Площадь была пуста, за исключением групп полиции и одиночных арестованных, как я. «Ага, на ногах? Ну, идем», – и полицейские повели меня по проезду Страстного бульвара. Я несколько преувеличил свое болезненное состояние, и они перестали мною заниматься, а я усиленно смотрел по сторонам. Вот как будто подходящие ворота. Живо! И я, с силой толкнув ближайшего полицейского, бросился во всю прыть в эти ворота. И о чудо! Едва я очутился на дворе, железные ворота закрылись перед носом полицейских.

Тут был пост революционного Красного Креста. Предварительно перевязав мои раны, меня быстро вывели через квартиры в Настасьинский переулок; я сел на извозчика и поехал в больницу на Щипок. С. И. Надеиной еще не было, но ее сослуживцы провели меня к врачу; это был доктор Трушковский, впоследствии – директор этой больницы. Голова у меня оказалась пробитой шашкой в двух местах, причем в одном месте – с повреждением черепа; указательный палец на левой руке был раздроблен, на теле – несколько легких ран.

К вечеру вернулась С. И. Надеина: на ее глазах были арестованы на Тверском бульваре наши друзья В. И. и О. И. Станкевичи. Нужно было немедленно, до прибытия полиции, побывать у них на квартире и произвести чистку. Мы поехали и успели все сделать вполне благополучно. После этого я вернулся к себе в общежитие в довольно бредовом состоянии.

В университетской хирургической клинике, куда я поехал на следующее утро, профессор Р. О. Венгловский долго колебался, как ему быть с моим пальцем: рентгенография показала семь кусков фаланги. В конце концов он решил не ампутировать: «Я надеюсь, что у вас подживет очень хорошо». Раны на голове не были опасны, на теле – тоже. Записали меня под чужим именем, так как уже было распоряжение полиции сообщить о всех раненых, поступивших в эти дни. Являться [в клинику] я должен был каждый день. Недели через две Венгловский нашел, что все подживает очень хорошо, дал предписания для дальнейшего лечения и разрешил мне уехать в Смоленск.

В Смоленске родители встретили меня с перепугом и с гордостью. Я пробыл там до Нового года и дальше, но после 9 января 1905 года решил ехать в Москву и уехал.

1905 г. Формально занятия в университете возобновились, но на деле их не было. Шло брожение, курсовые совещания. Я принял в этом движении участие.

В один из январских дней была созвана в физической аудитории огромная сходка. Речи, которые там раздавались, еще два месяца тому назад показались бы немыслимыми: учредительное собрание, всеобщее избирательное право («четыреххвостка»[111]), всякие виды свобод. Атмосфера была накалена. Единогласно приняли резолюцию, а для дальнейшего руководства движением было решено избрать, тайно, на каждом курсе, по представителю в центральный университетский орган. Тайное избрание означало, что избранника должен знать только председатель курсовой сходки. На нашем курсе председателем был я, и в теории только я знал о своем избрании; на самом деле, конечно, все догадывались.

Так началось для меня конспиративное существование. Я принял близкое участие в работе центрального университетского органа, но долго мне оставаться в Москве было невозможно. Университет был закрыт на неопределенное время, жить мне было нечем, и я снова уехал в Смоленск. Там я вошел в местную социал-демократическую организацию, в «актив».

Смоленск был городом без промышленности и без пролетариата, но ремесленников и студенчества – очень много. Обыватели были настроены оппозиционно. Готовились выборы в городскую думу, цензовую: голосовать могли только домовладельцы. Тем не менее мы взяли на себя подготовку к выборам и провели ее настолько успешно, что в думе оказалось прогрессивное большинство и даже социал-демократическая фракция. Мой отец тоже прошел в думу и примкнул к этой фракции. Состав ее был очень курьезен: наряду с интеллигентами и «третьим элементом» в нее входил крупнейший купец П. Ф. Ланин, меценат, «благодетель» и самодур, и его сыновья, – ночью все кошки были серы. Вышел он из этой фракции лишь год спустя, когда думская комиссия труда под председательством моего отца приняла новый статут труда для торговых служащих.

Около Пасхи возникли слухи о готовящемся еврейском погроме. Левые партии образовали дружины обороны, и я вошел в эти дружины. Несколько раз мы дежурили в угрожаемых кварталах. Погрома не было: вероятно, благодаря преувеличенным слухам о мощи дружин.

Много усилий нам стоила организация первомайского праздника, и он прошел блестяще. За городом, между Ковалевкой и Александровским, в лесу была приготовлена эстрада для президиума и ораторов. Сошлось несколько сот человек. Говорились речи: от нас – старый социал-демократ доктор Иван Петрович Борисов (муж одной из сестер Барсова), от социалистов-революционеров – Сбитников.[112] После речей пели и с пением разошлись. Я уже был дома, когда по улице прошла рота солдат, и ее командир – капитан Протопопов – зашел к нам, чтобы выпить стакан воды. На вопрос отца, куда он идет со своей ротой, последовал ответ: «А вот изволите видеть, черт бы их побрал, где-то мальчишки поют про 1-ое мая. Ну и пусть поют, а нас вот с утра гоняют по окрестностям: посмотрите на солдат – мученики; а посмотрите на мои сапоги».

Для более детального изучения теории был образован философский кружок под руководством старого меньшевика Пилецкого. Было очень курьезно: Пилецкий, будучи философски ортодоксален, противопоставлял Энгельса и Плеханова новым веяниям – Богданову, Маху, Авенариусу. Это было бы хорошо, но он вносил фракционный дух, утверждая, что махизм и эмпириомонизм – большевистская философия. Это было неверно, но книга Ленина появилась несколькими годами позже,[113] а в эти годы эмпириомонизм и статьи Богданова в левых легальных журналах[114] встречали большое сочувствие среди молодежи. Таким образом марксизм Пилецкого толкал молодежь к Богданову.

В «активе» мы прорабатывали резолюции 3-го съезда и меньшевистской конференции.[115] Организация и актив были общими. Представитель комитета был послан на съезд, а попал на конференцию. После его возвращения (я не помню, кто это был) состоялся ряд бурных заседаний и произошло разделение на две организации. Я в этой стадии не участвовал, так как уехал в деревню, и в течение лета мне пришлось много разъезжать (г. Духовщина Смоленской губернии, Москва, Кострома, снова Москва, снова Духовщина). Всюду я находил страну в состоянии кипения.

Осень 1905 г. Вернувшись в Москву, я поселился вместе с моим товарищем по университету Николаем Николаевичем Лузиным, ныне – академиком. Нам обоим очень хотелось продолжать научную работу, но это оказалось невозможно. Открытый формально, университет фактически бездействовал. Меня вдобавок влекло к политической деятельности, и для меня сейчас же началась партийная жизнь.

Формально я как пропагандист был причислен к одному из районов, но на деле занялся организацией студенческой фракции партии. Численно фракция не превышала сотни человек, но она пользовалась большим влиянием среди студенчества. Был избран комитет, в который я вошел вместе со многими другими – Овсянниковым, Кривцовым, Зачинщиковым, Чижевским, Савковым и т. д. Мы распределили между собой функции, и мне было поручено, совместно с Зачинщиковым, ведать боевыми делами.

В те дни либеральная буржуазия охотно давала деньги на вооружение. В университете на митингах и сходках производились сборы. Нам удавалось закупать оружие, и из студентов стали формироваться вооруженные отряды. Командование было возложено на Зачинщикова как прапорщика запаса и на меня по боевому темпераменту. Боевая суета вокруг меня крайне стесняла моего сожителя. Мы разъехались, и он вскоре уехал на год в Париж.

Я не буду описывать последующие месяцы – до января 1906 года. В одном из советских сборников, посвященных истории этой эпохи, были опубликованы мои воспоминания.[116] Издательство «Молодая гвардия» выпустило их впоследствии отдельной книжкой.[117] Скажу вкратце, что мы приняли участие во всех событиях того времени: митинги, охрана против черной сотни, «университетская осада»,[118] похороны Баумана, подготовка к вооруженному восстанию и декабрьское восстание.

Я был в октябре делегирован в совещание по подготовке восстания, при Московском Комитете партии, под председательством «т. Евгения» (Кудрявцева). Там я был избран в «тройку» вместе с «Иосифом Георгиевичем» (Урысоном) и рыжим старшим братом известного философа Ильина (кличку забыл).[119] Оттуда я неоднократно делегировался на межпартийные совещания по боевым и военным вопросам.

Я присутствовал на конференции Московской организации партии, которая решила начать вооруженное восстание.[120] Это было как раз в годовщину моего ранения. И, пройдя весь декабрьский путь, я к концу восстания с остатками дружины очутился на Пресне, при попытке пройти через Горбатый мост был арестован и спасся от расстрела чудом: мне помог неизвестный семеновский солдат и моя собственная решительность.

1906 г. Относительно событий 1906 года Музей революции в Москве устроил ряд вечеров воспоминаний, в которых я участвовал и выступал. В принципе все было стенографировано и должно было послужить основой для опубликования исторических сборников. Я не знаю, последовало ли какое-нибудь исполнение этих решений и обещаний.

Относительно Конференции военных и боевых организаций,[121] куда я был делегирован Московским комитетом вместе с тов. Ярославским, я в свое время, по просьбе Ярославского, написал обширные воспоминания, судьба которых мне неизвестна. В 1928 году перед моим отъездом за границу я участвовал в вечере воспоминаний в Музее революции вместе с товарищами Ярославским, Трилиссером, Кадомцевым, Бустремом, Грожаном и многими другими. Это не помешало год спустя Институту Ленина обратиться ко мне с рядом вопросов об этой конференции – вопросов, на которые уже имелись исчерпывающие ответы в печати и рукописных материалах. Ввиду этого я считаю необходимым вкратце рассказать о деятельности боевой организации в 1906 году.

Вернувшись в Москву в середине января, я получил приглашение на совещание по восстановлению боевой организации. Московский комитет поручил руководство этим делом т. Доссеру («Леший» – после 1905 года, «Семен Петрович» – до 1906 года), с которым я уже встречался раньше. Последняя наша встреча была на Пресне. «Леший» собрал всех, кого он считал годными для этой цели. На совещании было выработано положение об организации и распределены функции. В каждый из районов партией должен быть направлен боевик на правах члена комитета района. Его задачи: 1) боевая пропаганда, 2) организация боевых кружков с тем, чтобы провести через них весь партийный актив, 3) организация вооруженных отрядов и обучение их, 4) разведка, 5) техническая подготовка к восстанию.

Другие, принятые нами, решения относились к подсобным организациям: техническое бюро, финансовая группа и т. д. Встал вопрос и относительно «начальника штаба». На эту должность решено было пригласить Михаила Николаевича Покровского, который только что в сборнике о декабрьском восстании опубликовал статью, которая нам всем очень понравилась.[122] «Леший» выразил некоторое сомнение: «Какой он марксист, какой он социал-демократ? Еще недавно он был “освобожденцем”[123]». Ему резонно возразили, что уже два года, как Покровский принадлежит к лекторской и литераторской группе. Меня попросили побывать у него и передать ему приглашение.

Затем были распределены обязанности: в три «центральных» района (центральный городской, типографский и городских предприятий) – тов. Заломов, тот самый, «Павел» из романа Горького «Мать». Я с ним встречался уже в течение двух месяцев подготовки к восстанию: сначала он ведал одним из районов, а потом был направлен в бомбистскую технику. «Евгений», представляя нам его, упомянул, что он носит историческое имя, на что Заломов чрезвычайно рассердился. Чтобы не возвращаться к нему, скажу, что в это время он был уже очень утомлен жизнью, имел больные нервы, был чрезвычайно подозрителен. Каждого нового товарища он подозревал в провокации. Этой участи подвергся мой помощник – тов. Егор, с честью проработавший в партии до конца жизни, и в этом случае Заломов признал свою ошибку. Но был другой случай: Заломов обвинил в провокации секретаря МК тов. «Виктора», и несколько лет спустя дело разбиралось в Париже в межпартийном суде, и «Виктор» был оправдан. В нашей среде Заломов пробыл недолго: через несколько недель он заявил об уходе по причине здоровья и семейных затруднений.[124] Своего преемника он выбрал чрезвычайно хорошо: это был студент-путеец Фельдман.

В Бутырский район под кличкой «Петр Васильевич» был направлен литовец Долгис, очень хороший работник. В Рогожский район был послан мой бывший, до-декабрьский, помощник; ни фамилии, ни клички я не помню. Меня направили в два Замоскворецких района (в то время их было два, но довольно скоро они были объединены) и прибавили еще Лефортовский район. На мои протесты «Леший» ответил: «Что вам нужно? Ночевка и питание? При этих условиях – я вас знаю – вы справитесь». Кличка моя стала «Семен Петрович», и «Леший» сказал, что это очень хорошо, принимая во внимание колоссальную разницу в нашей внешности: полиция запутается. После этого мы приступили к работе.

Покровского я уже знал: несколько раз по поручению университетской фракции мне приходилось с ним сговариваться относительно его публичных выступлений. Он выслушал меня с большим вниманием и удивлением, но согласился и попросил придумать для него кличку. Поскольку у нас уже был «Леший», я дал ему кличку «Домовой», которая в форме «Домов» так за ним и осталась. На своем посту он обнаружил изумительную бездеятельность. Эта фикция прекратилась после объединительного съезда партии.

Замоскворечье было поделено на два района линией Полянка – Шаболовка. Правый район, если идти из «города», возглавлялся тов. Бобровским, членом известной революционной семьи,[125] левый район – тов. Савковым, братом Савкова, входившего в университетскую фракцию. У меня сразу создалось впечатление, что левый район – настоящий, а правый – так себе. Очень скоро произошло их объединение под руководством Савкова. В качестве подрайонных организаторов работали тов. Цявловский (впоследствии – известный пушкинист), тов. «Дядя», тов. «Шлем», тов. «Артем» (тот самый, по имени которого назван Артемовск).

Ответственным пропагандистом был сначала тов. Блюм, а потом – тов. «Николай» (Н. М. Лукин, историк, впоследствии – академик). Военным организатором (для казарм) был Борис Федорович Добрынин, впоследствии – профессор географии Московского университета. В числе пропагандистов – братья Удальцовы (один из них стал впоследствии профессором Московского университета), С. И. Надеина, о которой я уже говорил, и В. В. Чебуркин. На некоторое время Савков был заменен тов. «Алексеем Ивановичем», который впоследствии с успехом работал в медико-биологических институтах Наркомздрава.

Первое дело, которым мне пришлось заняться, – это розыски оружия, которое рабочие Симоновского подрайона запрятали в Тюфелевой роще. Организация была бедна, а для обучения оружейной технике необходимо оружие, которое поручили [хранить] одному из наиболее активных участников додекабрьской работы. Он долго отлынивал, отказывался, находил разные предлоги, – наконец, повел к месту хранения. Это была яма, выкопанная в Тюфелевой роще. Ее разрыли, обнаружили, что раньше в яме что-то было, но в данный момент в ней не нашли решительно ничего.

«Хранитель» сделал вид, что очень поражен, заговорил о социалистах-революционерах, об анархистах, но товарищи ему сказали: «Не дури, сознавайся», – и он сознался. Я торопился и вернулся в Симоново с несколькими рабочими; остальные заканчивали разговор с «хранителем». Через несколько дней я узнал, что его закопали в той же самой яме. На мой вопрос, почему об этом мне не сказали сразу, был ответ: «А мы не знали, как вы посмотрите на это и как отнесется партия, а оставлять его в живых было бы опасно».[126]

Я стал посещать кружки и заводские собрания – знакомиться и подбирать людей в боевые кружки. Это пошло успешно. Разработанная нами программа занятий – наполовину политическая, наполовину техническая – живо интересовала рабочих. Из рабочих, успешно прошедших через кружки, формировались «пятки»; четыре «пятка» составляли «отряд», а четыре «отряда» – «командо». Вскоре в районе было одно «командо» и близилось к завершению другое. Это была своего рода рабочая милиция с некоторой дисциплиной. Был выработан и «план мобилизации», позволявший довольно быстро производить сбор.

В апреле началась подготовка к Объединительному съезду,[127] и на одном из собраний районного комитета появился неизвестный нам докладчик. Это был Ленин. Большинство из нас видело его в первый раз. После доклада по текущему моменту очень внимательно он выслушивал возражения. Артем произнес обширную речь, которую Ленин слушал терпеливо, но с некоторой усмешкой.

Одним из поставленных вопросов было наше отношение к советам рабочих депутатов и к «широким формам» рабочего движения. После всем известных опытов 1905 года с Хрусталевым-Носарем, Гапоном и Троцким и особенно после той демагогии, которую развели некоторые меньшевики (Ю. Ларин), противопоставлявшие партии эти «широкие формы», отношение к ним в большевистских кругах было критическое, и это отразилось в наших выступлениях. Ленин выслушал нас очень внимательно и сказал, что вопрос серьезный и в нем нужно детально разобраться, но сколько-нибудь определенно не высказался.

К этому же времени относится провал конференции военных организаций в Москве. Провал произошел перед Пасхой при очень странных условиях. Среди его участников были Любич-Саммер и Павлович, впоследствии – профессор Военной академии. Арестованные были помещены в Сущевский полицейский дом. У Надеиной собрались товарищи – Добрынин, я, некоторые другие, чтобы обсудить вопрос о побеге. Бегство удалось в полной мере: полицейских перепоили и сделали в стене пролом, через который вышли все арестованные, кроме Любича и еще кого-то, кому толщина помешала в него пролезть.[128]

После Объединительного съезда во все ячейки влились меньшевики. В нашем районе их было гораздо меньше, чем нас. Среди новых членов районного комитета упомяну тов. «Георгия» (Цейтлина), очень умного, хорошо знакомого с литературой, ловкого диалектика, который часто ставил нас в затруднение и вынуждал несколько подковываться перед выступлениями. Кроме него был еще один – очень красноречивый, агрессивный и поспешный; это, если память мне не изменяет, был Вышинский.

В центр боевой организации вошли два меньшевика: тов. «Василий» (Вановский), бывший офицер-сапер, с большой, но далеко не всегда удачной инициативой; он стал начальником штаба взамен Покровского; другим был тов. «Захар» (Савинов), обинтеллигентившийся рабочий, с большим вкусом к широкой рабочей организации по Ю. Ларину; он заменил меня, наконец, в Лефортовском районе, в котором было много меньшевиков. Они оба скоро перешли в большевистскую фракцию. «Леший» относился к «Василию» критически, считая его беспочвенным болтуном и фантазером (не вполне справедливо) и предсказывая ему буржуазное будущее. Можно ли называть так профессуру по теософии в Токийском университете в Японии, не берусь решать.

Провалы происходили как будто естественным порядком. После ареста Фельдмана в июне 1906 года я перешел в три городских района. Уйти из Замоскворечья мне было необходимо: с некоторого времени за мной шла определенная охота. Один раз я был арестован, но меня освободил по пути в участок околоточный надзиратель, принадлежавший к организации.

Предел развитию нашей организации был положен в начале августа знаменитым провалом, происшедшим от невероятной неосторожности секретаря МК «Захара»[129] и его жены «Ирины», которые хранили при себе сотни адресов в незашифрованном виде. Были арестованы сотни товарищей, в том числе Доссер и Долгис. В течение одного дня я удачно выскочил из трех мышеловок. Мне удалось собрать остатки организации, и я был избран ответственным боевым организатором.

Время наступало очень трудное. В пылу работы мы не отдавали себе отчета, в какой мере менялось общественное настроение. После многочисленных летних восстаний, после разгона 1-й Думы слой за слоем отрывался от единого фронта. Замещать арестованных товарищей становилось все труднее и труднее. Ночевки, квартиры для явок и собраний становились все реже. Внутри организации появились новые и беспокоящие элементы. Некоторые странности не находили нормального объяснения.

Один пример: некий художник, уезжая, оставил ключ от своей квартиры нашему секретарю – для наших собраний. Мы являемся в назначенный день: как будто все в порядке, но у входа во двор дежурят какие-то люди в штатском. Пускаем вперед секретаря: ничего, он проходит; один за другим с интервалами проходят и остальные. Мы сидим часа три, разговариваем, и один из нас отправляется за продовольствием. Вернувшись с хлебом, маслом, колбасой и сыром, он говорит, что зеваки у ворот стоят. Мы продолжаем наше совещание, часа через два расходимся.

Через несколько дней на нашу явку прибегает растерянный художник: вернувшись, он узнал, что накануне нашего собрания у него на квартире был обыск и что сыщики дежурили для наблюдения именно за этой квартирой. Происшествие совершенно невероятное. Мы перебрали все возможные гипотезы и не нашли подходящего объяснения: проверка, как в тот момент, так и впоследствии, не обнаружила в нашей среде ни одного провокатора. Однако прямое наблюдение усилилось, и мало помогал очистительный пункт в Сокольниках.

Нужно сказать, что многие молодые активные рабочие отходили от нас. Они находили, что у нас нет никакого действия, и переходили к максималистам и анархистам. Большой успех имел в Симонове известный анархист Бармаш, – он появился на площади с вооруженным отрядом и, размахивая бомбой, заявил: «Кадеты вам говорят – терпи, эсдеки вам говорят – проси, а мы вам говорим – бери. С этой бомбой я добьюсь всего и призываю вас следовать за мной». То же произошло и у Цинделя.[130] В экспроприации уходили самые боевые элементы, и каждый день мы узнавали, что такой-то пяток ограбил такую-то кассу. Иногда эти группы выделяли часть добычи для партии, но чаще дело обходилось без этого.

В этих условиях у нашей организации начались разногласия с МК. Я не имею и сейчас моральной возможности точно рассказать, в чем [было] дело: и МК, и нам хотелось вещей, в общем тех же самых, но не осуществимых… Мы не в состоянии были заставить откалывавшиеся группы вернуться на партийный путь. МК, в лице некоторых его представителей, воображал, что мы хитрим. К этому присоединялись прямые интриги «Василия». Так продолжалось до Таммерфорской конференции военных и боевых организаций.

Эта конференция, собранная вопреки меньшевистскому ЦК, имела место в ноябре 1906 года. Ее протоколы были изданы тогда же[131] и много раз переизданы.[132] Московский комитет послал на конференцию делегацию из Ярославского, меня и «Василия», однако «Василий» не прибыл. Помимо мандата от МК я представлял еще Московскую боевую организацию,[133] а тов. «Емельян» (Ярославский) – военную. На конференции, за исключением представителя Южного технического бюро Альбина, все были большевики, однако единогласия не было: расходились два течения по вопросу о том, кто, выражаясь грубо, должен командовать во время острых выступлений: военно-боевые центры или общепролетарские организации. Большинство (и в том числе я) оказалось за партийное решение этого вопроса, и Ленин в своей статье о конференции вполне нас одобрил.[134]

Конференция избрала Временное бюро военных и боевых организаций из пяти человек: «Николай Иванович» (Лалаянц, организатор и председатель конференции), Ярославский, я, представитель Рижской организации «Петр II»[135] и – по рекомендации Любича,[136] который был неофициальным представителем Большевистского центра, – партийный литератор Б. Авилов, приват-доцент Петербургского университета. Среди участников конференции упомяну:

Воронежская военная организация – тов. «Алиев» (псевдоним не раскрыт);

Казанская в[оенная] о[рганизация] – тов. «Кузьма», из казаков;

Кронштадтская в[оенная] о[рганизация] – тов. Бустрем;[137]

Калужская в[оенная] о[рганизация] – тов. «Ольга» (я встречал ее на вечерах воспоминаний);

Либавская в[оенная] о[рганизация] —?;[138]

Московская в[оенная] о[рганизация] – Ярославский;[139]

Нижегородская в[оенная] о[рганизация] – «Гладков»[140] (псевдоним не раскрыт);

Петербургская в[оенная] о[рганизация] – Лалаянц;

Рижская в[оенная] о[рганизация] – «Петр II»;[141]

Севастопольская в[оенная] о[рганизация] – Викторов (может быть – Бустрем;[142] тогда Викторов от Кронштадта);

Финляндская в[оенная] о[рганизация] – Трилиссер;

Московская б[оевая] о[рганизация] – я;

Петербургская б[оевая] о[рганизация] —?;[143]

Саратовская б[оевая] о[рганизация] – Степинский[144] (я сильно подозреваю, что это был В. Р. Менжинский);

Уральская [боевая организация] – «Петр I»[145] (Кадомцев);

Уральская [боевая организация] – Кадомцев младший;[146]

Финляндская рев[олюционная] с[оциал] – д[емократия] – тов. Лаукки;

от Петербургского комитета – тов. Землячка;

докладчики:[147] «Григорий Иванович» (Гиммер), Лядов, «Победов» (Урысон), Волков (я встречал его на вечерах воспоминаний);

гостья – тов. «Ида» из Ревеля.

Вернувшись в Москву, я нашел, что в мое отсутствие была перестроена Боевая организация: на ее месте было образовано Военно-техническое бюро во главе с «Василием». В бюро были введены некоторые члены из старой организации – я, Виноградов (известный инженер, изобретатель и боевик) – и много новых членов. Работа была построена по принципу – делать наоборот тому, что делала старая организация, и, во всяком случае, говорить наоборот, если даже делалось то же самое. У меня не было ни времени, ни охоты, ни возможности заниматься этой полемикой: мои новые обязанности налагали на меня многочисленные поездки на места и особенно в Петербург, где раз в неделю Бюро собиралось.

Нужно сказать, что в своем первом составе Временное бюро не собиралось ни разу. Почти сейчас же после конца конференции произошел колоссальный провал Петербургской военной организации, и мы потеряли «Николая Ивановича». «Петр II»[148] из Риги не отвечал и не появлялся. Для их замещения нам пришлось кооптировать Трилиссера и Урысона. Авилов попросил его не вызывать на собрания и каждый раз, как нужно, направлять к нему одного (и только одного) члена Временного бюро. Эти функции лежали на Ярославском и на мне.

1907 г. Так прошло время до апреля. На Пасху я поехал на несколько дней в Смоленск к родителям. Долго побыть мне не пришлось: из экстренного письма секретаря организации я узнал, что Ярославский выехал на Лондонский съезд партии[149] и я должен его заместить во время его отсутствия.

Я немедленно выехал в Петербург, где ожидал найти знакомую мне секретаршу Временного бюро Лизу Шнеерсон, но передо мной оказался незнакомый мне человек, довольно молодой, недурной собой, поляк, очень антипатичный. Он сообщил мне, что его фамилия – Лодзя-Бродский, что он родом из польской революционной семьи и что тов. Лиза, уезжая и торопясь, передала ему секретарство и все дела. Я спросил, с чьего согласия. Он не знал.

«Видели ли вы тов. “Виктора” (Урысона)?» – «Нет, он не появлялся». – «А “Анатолий” (Трилиссер)?» – «По-прежнему в Финляндии». – «Кто же вас рекомендовал и кто вас знает?» – «Помилуйте, я – давний член Петербургской боевой организации, и меня рекомендовал и хорошо знает тов. Чесский, “Шурка”». Я давно знал Чесского и с хорошей стороны. Спросить о засекреченном Авилове я не мог и решил пойти наводить справки.

Первый визит был к жене Урысона. Через ее сестру, известную переводчицу Штерн, я узнал, что Урысон неделю уже как арестован и находится в Крестах. «Где же и как [арестован]?» – «Ну, очень просто, вот тут, на этом крыльце, через которое вы проходили». Авилов ничего и ни о ком не знал и очень давно никого не видел. Мы с ним решили находиться в контакте и расстались. Относительно Чесского я узнал, что он действительно был в большой дружбе с Бродским и сейчас находится в Финляндии. «Анатолий» тоже находился в Финляндии, но где – никто не знал, и адреса его у Бродского не было. Так, в тяжелой обстановке начинался май 1907 года, так он продолжался, так он и закончился.

В столовой Технологического института, куда я прошел затем, я увидел много хорошо знакомых лиц: Землячку, Евгению Бош, Веру Дилевскую – жену Ярославского. Меня свели с представителями Петербургской боевой и Петербургской военной организаций. Во главе первой стоял тов. «Овод» (Вакулин), секретарем второй была тов. «Ирина», которая мне сразу показалась отвратительной, а наиболее активными работниками были тов. «Аксель» и тов. «Максим» – меньшевик. Этот последний сразу мне бросился в глаза своим сходством с Иудой, и тогда, рассердившись на себя, я стал себя усовещать: «Вот что значит давать волю нервам; теперь ты уже придаешь значение случайным сходствам, и все тебе отвратительны».

Я подошел к Вере Дилевской и спросил, знает ли она что-нибудь об отъезде Лизы Шнеерсон. Да, она знала. Лиза спешно должна была уехать и нашла себе заместителя – Бродского. Дал ли «Емельян» свое согласие на эту замену? Нет, он не мог, торопился уезжать, но он уполномочил Лизу найти преемника; очень ей доверял. А кто рекомендовал именно этого преемника? Она возмутилась: «Помилуйте, тов. Бродского знаем мы все: это – тонкая, поэтичная, глубоко чувствующая душа. Известно ли вам, что, когда Чесский был болен тифом, Бродский высидел при нем несколько недель и буквально его спас?» Нет, это мне не было известно.

В начале мая мне пришлось обсуждать с «Акселем», «Максимом» и «Ириной» вопрос о делегации войск Петроградского гарнизона. Эта делегация должна была явиться в социал-демократическую фракцию Государственной думы и передать наказ от солдат гарнизона. Фракция не была предупреждена. На вопрос – почему? – ответ был от «Акселя»: «Потому что эти оппортунисты способны не принять делегацию». В этом оба – и большевик, и меньшевик – были согласны. Я спросил, кто собственно автор наказа. «Конечно, мы», – был ответ. «А кто его голосовал? Солдатские собрания?» – «Что вы, их невозможно сейчас созывать. Наши ячейки». – «А велики ли они?» Ответа не было. Тогда я спросил, почему собственно они называют это наказом от войск гарнизона. Ответ был: «Надо же что-нибудь делать, надо встряхнуть фракцию и, может быть, это встряхнет массы».

Я сказал тогда, что, не имея возможности воспротивиться, обращаюсь к ним с просьбой пересмотреть этот вопрос у себя в организации. Мне дали обещание, но не исполнили: в тот же день делегация побывала во фракции. Совершенно случайно полиция опоздала на несколько минут, иначе уже в тот день (5 мая 1907 года) произошел бы арест думской фракции. Опоздала же полиция потому, что делегация добралась до фракции на десять минут раньше назначенного времени и покончила свое дело раньше, чем рассчитывала. Когда передо мной оказались все эти данные о том, что произошло на следующий день, я был устрашен: мне была ясна рука провокаторов во всем этом деле. Но кто провокаторы?

В столовке Технологического института я снова встретился с «Максимом». Он подошел ко мне самым приветливым образом и в ответ на мои упреки сказал: «Что могли мы поделать? Напор масс! И очень хорошо: смотрите, сколько шума в газетах! А вот что, приходите ко мне вечером ужинать, познакомитесь с женой. Альвина Альви. Слышали? Знаменитая певица: на ее голосе держался несколько лет бюджет рижской организации». Я принял приглашение. Действительно, у Альвины Альви был чудесный голос, и, действительно, этим голосом она кормила партийные организации.

Однако ничто не шло. Адреса наших местных организаций отсутствовали. «Может быть, тов. “Ярославский” куда-нибудь их спрятал», – ответил мне Бродский. Если приходили известия, это были известия о провалах. От «Анатолия» из Финляндии вестей не было. Понемногу исчезали и люди кругом.

Поражала странная неприкосновенность столовой Технологического института. Там можно было найти всех ответственных работников центральных и петербургских учреждений партии: вот в том углу – сестра Ленина,[150] вот у того окна – член ЦК Негорев-Иорданский, за тем столом – энергичная меньшевичка Радченко, тут мелькает рыжая борода председателя совета безработных Войтинского, а вот там – его помощник и видный член Петербургского комитета Гомбарг. Все всех знали и всех можно было тут найти. Невероятно. Всё это пахло чудовищной провокацией, но где же провокаторы?

Чем дальше, тем больше Бродский вызывал у меня сомнения. Я решил пройти к нему на квартиру в его отсутствие и произвести обыск. Его хозяйка легко пропустила меня в комнату. Я начал очень быстро всюду копаться. Ничего. Но на его столе под промокашкой я нашел бумажку со всеми моими адресами, кличкой, именем, отчеством и фамилией. Как раз в этот момент он вошел в комнату, и я на него накинулся: «Для кого вы составляете и бережете такие записи? Для охранки?» Он начал оправдываться: Лиза передала ему записку, и он забыл ее уничтожить.

«А это? – спросил я его. – Зачем у вас на стене этот иконостас из газетных вырезок и портретов польских революционеров? Вы что, хотите обратить на себя внимание? Ведь вы же секретарь серьезной организации! У вас не должно быть ничего, что может возбудить подозрение». Он смутился и стал оправдываться польскими традициями, которые отличаются якобы от русских. Я ушел от него с усилившимися подозрениями, но решения у меня быть не могло. В этих делах человек бывает и судьей, и исполнителем, и нужно иметь полную уверенность в своей правоте: ее у меня не было.

Я стал проверять состояние наших боевых ресурсов. Их не оказалось совершенно, как будто кто-то слизнул. Я решил пойти к помощнику Красина – инженеру Грожану, которого видел в ноябре на конференции. Там он издевался над наивными людьми, которые воображают, что могут изготовить взрывчатые вещества лучше, чем у Нобеля. «Поезжайте с деньгами в Финляндию, – говорил он, – и вы купите все это так дешево, как вам и не снилось, и не нужно возиться с химическими веществами, которые вам пачкают безвозвратно ваши лица, и устраивать лаборатории, которые так легко проваливаются». Я пошел к нему узнать, существуют ли эти возможности, – их уже не было. Надзор на границе и провокация усилились необыкновенно.

Я связался случайно с чудесными ребятами-рабочими из Колпина, и мы решили совместными усилиями организовать лабораторию недалеко от следующей станции на железной дороге. Юрьево, как называлась эта станция, было новым дачным местом на опушке огромного леса, идущего до Новгорода. Мы сняли уединенную дачу, нашли рабочего, хорошего техника и химика, который согласился там жить и работать. Бродскому ничего об этом не было известно, но, случайно услышав слово «Юрьево», он стал меня расспрашивать о студенческой жизни в маленьких университетских городах. Я охотно ему сообщил много живописных подробностей, но опять-таки доказательством это еще не было.

Около 25 мая с бесконечными предосторожностями я отправился к Авилову. Оказалось, что он имел вести от «Анатолия», который проживал недалеко от Выборга на одном из бесчисленных островков на финляндских шхерах. Он потерял всякую связь с нами и просил, чтобы кто-нибудь к нему приехал. Найти его адрес можно было через редакцию одной шведской газеты в Выборге. Я решил поехать к нему. Мне было совершенно непонятно, что он делает на этом островке.

Как раз представился случай: стали возвращаться из Лондона делегаты съезда, и в Териоках должна была иметь место конференция Петербургской организации для заслушания докладов о съезде. Всем уже было известно, что он закончился большевистской победой. Я поехал на конференцию как один из представителей Московского района, где занимался пропагандой. Это было, если не ошибаюсь, 29 мая. Докладчиком был Ленин, и прения по докладу продолжались всю ночь. Одним из оппонентов был депутат Церетели.

Утром, по окончании конференции, я поехал в Выборг, с большим трудом разыскал газету, с еще большим трудом разыскал шведскую барышню, которая имела адрес «Анатолия», сел на пароход и [всю дорогу] напряженно вслушивался в названия остановок. Все выкликивалось на языках, которых я не понимал. Вот и остров, – прелестный островок, но как найти «Анатолия»? Мне пришлось обойти все дома прежде, чем я добрался до него. Он жил на маленькой дачке в лесу с матерью и братом. Все они сидели без денег. Выехать никуда он не мог.

Мы с ним поговорили обо всем, уговорились встретиться в Гельсингфорсе через несколько дней. Я дал ему денег, и мы немедленно выехали в Выборг. После небольшой задержки и ночевки я получил наказ от войск выборгского гарнизона для передачи туда же – в Государственную думу, сел в петербургский поезд, он – в гельсингфорсский, и мы расстались, чтобы снова встретиться в 1928 году на вечере воспоминаний в Музее революции.

В поезде я сразу почувствовал – что-то неблагополучно. Я прошел в уборную и освободился от всех бумажек, которые при мне были, кроме… наказа. Я считал, что все-таки должен его доставить по назначению, и я запрятал его между кальсонами и носком.

1 июня 1907 г., арест. На Финляндском вокзале я был сейчас же по выходе арестован. Путь в «Кресты» оказался сложным: жандармское вокзальное отделение, ближайший полицейский участок, охранное отделение. Пока я ждал своей участи, через комнату прошел какой-то субъект в темных очках и с рекламными плакатами под мышкой, прошел в кабинет, и я услышал фразу: «четыре дня ездил за ним по Финляндии». Очевидно, речь шла обо мне, но преувеличение было явное.

В «Крестах» я попал во второй корпус в камеру 627. В течение первых дней моего заключения тюрьма была «отбитой», т. е. разрешалось сидеть на окнах и разговаривать. На третий день мне прокричали «627, под вами – новый товарищ; спросите, кто он». Я спросил: оказалось – член Думы Кириенко. Дума была разогнана, фракция арестована, избирательный закон изменен.

В этот же вечер было устроено «общее собрание»; каждый оставался, конечно, на своем окне. Речь шла о том, что Столыпин вызвал к себе начальника тюрьмы Иванова и сказал ему: «Думы нет, и можно не стесняться. Стреляйте, если нужно». Таким образом, предвиделись репрессии и «забитость» тюрьмы. Было решено не поддаваться ни на какие провокации и вести себя выдержанно и спокойно.

Решение было кстати: на следующее утро тюрьма наполнилась солдатами, и из камер «в наказание за разговоры через окно» на две недели удалили все собственные вещи и спальные принадлежности. Моим соседом был Петров, приговоренный к каторге по делу о покушении на в[еликого] к[нязя] Николая Николаевича. Приговор, конечно, состоялся позже; в это время Петров был еще подследственным. Хороший мужественный человек, и мне кажется, что это был будущий коммунист Ф. Н. Петров.[151] Через некоторое время меня перевели в камеру 551, и в ней я оставался полтора года – до суда.[152]

Те, кто не сидел по тюрьмам, не знают, какие многочисленные возможности имеются [там] для сношений друг с другом и с волей. Довольно скоро ко мне начали просачиваться разные сведения – что Урысон сидел в первом корпусе и был переведен куда-то, что Ярославский сидит во втором корпусе на той же галерее, но в другом конце «Крестов», что была произведена колоссальная облава в столовой Технологического института и во всех окружающих кафе и кухмистерских, что провокатор – несомненно Бродский.

Значительно позже, уже за границей, я узнал, что «Ирина» и «Максим» тоже были провокаторами. И вдруг я нашел у себя на полу записку от Бродского: он сообщал, что сидит в одной из камер поблизости, и плакался, что товарищи относятся к нему с недоверием. Конечно, я поторопился уничтожить записку и не ответил. Сидел ли он на самом деле? Не знаю. Думаю, что нет. По крайней мере, надзиратель Гаспарович, свой человек, бывший член наших военных организаций, ничего о таком заключенном не знал.

Через Гаспаровича я вступил в сношения с Ярославским и с волей. Я написал своим родителям, и в начале июля приехал мой отец. Приблизительно в это же время состоялся первый допрос. Вел его подполковник Николаев, употребляя все жандармские приемы – от мягкости, стакана чая, сочувствия до неожиданных повышений голоса. Обвинение – принадлежность к Петербургской боевой организации, к которой я никогда не имел никакого отношения.

Мой отец решил хлопотать обо мне.[153] Он нашел какие-то связи, позволившие ему получить аудиенцию у товарища министра внутренних дел, шефа жандармов Курлова.[154] Этот полицейский генерал решил, по-видимому, пугнуть моего отца: не сводя с него пронзительных глаз, он взял телефон в руки, вызвал прокурора, и спросил обо мне. «Ага, – произнес он вдруг, – хорош мальчик: план Зимнего дворца, план императорской яхты; что еще?» Отец вышел от него ни жив, ни мертв. Когда он, на свидании, воспользовавшись уходом на минуту жандармского офицера, рассказал мне об этом, я расхохотался: у меня никогда не было ничего подобного, и моя квартира не была найдена.

То обстоятельство, что не нашли моей квартиры и у меня не было обыска, меня очень интриговало, и до сих пор я не понимаю, в чем тут дело. Я жил на Большом проспекте Петербургской стороны, на незначительном расстоянии от Бродского. За мной несомненно должно было иметь место наблюдение. Единственное доступное мне объяснение – это близость Бродского. Мы с ним очень часто возвращались вместе, и я доводил его до его квартиры и затем шел дальше, но не к себе: у меня часто бывали деловые вечерние свидания. Весьма возможно, что филеры, видя меня в «надежной» компании, решали, что не стоит больше мной заниматься, и не доводили наблюдения до конца.

Через некоторое время, желая выяснить дело, я потребовал второго допроса. На этот раз меня допрашивал ротмистр Лавренко: подполковник Николаев уже превратился в полковника в одном из провинциальных городов. Этот допрос был для меня очень полезен: в нем фигурировал город Юрьев, фигурировал адрес на Большом проспекте, но не тот, где я действительно жил; мне были показаны карточки, и эта коллекция показала огромный размер провала и руку Бродского. Была карточка Стомонякова, с которым раз я пил кофе в маленьком кафе напротив института, и Бродский видел нас и, по-видимому, решил, что это – один из неизвестных ему членов Временного бюро.

Показывал мне все это Лавренко с большой неохотой и скукой и, наконец, произнес: «Все это совершенно ни к чему». Он был прав. По делу было привлечено свыше ста человек, но очень многих освободили, например – братьев Скроботовых, которые действительно принадлежали к Петербургской боевой организации.

Серафима Ивановна Надеина, которая лечилась в Ялте от последствий жестокого плеврита, полученного на партийной работе, узнав о моем аресте, приехала в Петербург и вместе с моей матерью ходила ко мне на свидания. Долго это не продолжалось. Она вступила в работу в качестве пропагандистки и вскоре оказалась арестована. Была уже зима. В Доме предварительного заключения, куда ее посадили, начались волнения заключенных, стекла были разбиты, и в наказание администрация оставила их на две недели в камерах без стекол. Результат – воспаление легких. Ее выпустили под залог в марте 1908 года,[155] и она принуждена была уехать к матери в деревню.

Март 1908 г. К этому времени неожиданно пришло известие, что за отсутствием улик меня собираются освободить. Прокурор Юревич, наблюдавший за дознанием, сказал это моей матери. Улик, действительно, не было. Я был арестован, не имея при себе ничего компрометирующего. «Наказ», переданный в Выборге, не был найден ни при одном из трех обысков, и я уничтожил его в тюрьме. Меня не знали петербургские боевики, не знали и те из них, которые (как Ликумс) давали откровенные показания. Но… Бродский? Для суда он не мог быть свидетелем, но благодаря ему полицейские органы слишком хорошо знали, какова была моя действительная роль.

Была весна, и мне очень хотелось на волю, но поверить в эту возможность я не мог, и оказался прав. Через две недели после первого свидания Юревич заявил моей матери: «У нас есть новый материал, и ваш сын сидит прочно». Действительно, состоялся заключительный допрос, где мне было объявлено о передаче дела в Военно-окружной суд. В деле появилось письмо, якобы мое по заключению жандармской экспертизы, найденное у одного из боевиков, и в моем блокноте оказались записи о партизанских выступлениях. Подделка была ясная, но это еще нужно было доказать.

Моя мать обратилась в военную прокуратуру с просьбой освободить меня под залог. С нас потребовали 150 000 рублей, сумму для моих родителей непосильную. Когда она вернулась на Пасху в Смоленск, к ней пришли представители еврейской общины и предложили собрать эту сумму в благодарность за мое участие в защите против погромов. Мать выехала в Петроград, чтобы посоветоваться со мной, и мы решили категорически отказаться.

Я не помню, начиная с какого времени нас стали привозить в Военно-окружной суд для ознакомления с материалами, по которым был составлен обвинительный акт. Нас привозили всех вместе – 25 человек – в автомобильном фургоне, и для большинства из нас, в том числе и для меня, это было первое знакомство с автомобилем и между собой. Из моих сопроцессников я знал только Губельмана («Ярославского»), Веру Дилевскую, Вакулина («Овода») и его жену, Бустрема. Все остальные были мне совершенно неизвестны. В большинстве это были балтийцы – латыши и эстонцы, принадлежавшие к боевым организациям на Балтике и в Петербурге.

Ноябрь 1908 г. Суд имел место в ноябре 1908 г..[156] Экспертиза единогласно подтвердила, что приписываемые мне документы писаны не мной, и при полном отсутствии улик я бы оправдан, равно как редактор одной из петербургских газет Ванаг и пожилой ремесленник Озоль, неизвестно почему попавший в это дело.

Относительно Ярославского прокурор выразился так: «Все мы здесь были поражены достоинством, с каким держал себя подсудимый Губельман. Он отвечал прямо, не пытался сваливать свою вину на других. Без всякого преувеличения он привлек к себе все симпатии. Но, когда я подумаю, какое впечатление его качества должны были производить на солдат, я надеюсь, что он не ускользнет от заслуженного наказания». Ярославский, как Бустрем и Вакулин, был приговорен к шести годам каторги, Вера Дилевская – к двум годам ссылки на поселение.[157]

Немедленно после моего освобождения обнаружилось, что Охранное отделение совершенно не согласно с этим приговором. Я поехал в Москву, встретился там с С. И. Надеиной, и мы решили уехать за границу.

1909 г., Вена. В начале 1909 года мы оказались в Вене. Мы вступили там в группу содействия партии (все заграничные группы партийцев назывались «группами содействия»). Секретарем Венской группы был очень хороший товарищ «Лева», «Владимиров» (Шейнфинкель), впоследствии – народный комиссар финансов. В Вене между нами и им и его женой Анютой завязалась неразрывная дружба.

Я начал посещать Венский университет, работать в библиотеке, стараясь вернуться к научной работе, от которой я несколько лет был совершенно оторван. В группе содействия обсуждались текущие вопросы партийной жизни, которые были для нас совершенно новы: отзовизм, богоискательство, богостроительство, рост оппозиции политике Ленина среди большевиков. Здесь я ознакомился с только что вышедшей книгой Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Как математик я с большим уважением относился к Henri Poincaré, к Pearson; я с большим интересом прочитал в свое время «Механику» и «Теорию тепла» Маха.[158]

Я уже упоминал, что и среди друзей, и среди врагов философия Богданова считалась большевистской разновидностью марксизма. Недаром в одном из «Дневников социал-демократа»[159] Плеханов писал по поводу газеты «Новая жизнь»: «Ленин тонет, как муха в молоке, среди махистов, декадентов и вырожденцев».[160] Первое впечатление от книги Ленина – ее невероятная резкость, и при том казалось странным, каким образом не физико-математик может критиковать вещи ему незнакомые. Второе впечатление было, что Ленин несомненно прав, обнаружил гениальную интуицию и правильно разобрался в чуждых ему вещах.

Вместе с «Левой» мы занимались пересылкой в Россию партийной литературы. Делалось это так: на рынке были куплены конверты и рекламы разных прогоревших фирм. В один из рекламных листков помещался номер партийного журнала, отпечатанный на папиросной бумаге, и вкладывалось предупреждение: «Мы нашли ваш адрес в адрес-календаре и посылаем вам наше издание, надеясь, что оно вас заинтересует». Надписывался адрес, наклеивалась марка, и пакет помещался на два дня под пресс, чтобы папиросная бумага плотно слежалась и не шуршала.

Пакеты посылались лицам, относительно которых была надежда, что они будут передавать номер на прочтение другим, но не всегда это бывало так. Доктор И. П. Борисов, о котором я уже говорил и который к тому времени совершенно отошел от партии, говорил мне несколько лет спустя в Москве: «Знаете, что я ценю в партии? Это то, что она помнит о старых заслугах. Представьте себе, я регулярно получал партийные издания». – «А что же вы с ними делали? Распространяли?» Он засмеялся: «Конечно, нет, по моему положению это было невозможно».

В Вене в то время проживал Троцкий. Он держался в стороне, не был любим в колонии и от времени до времени выступал публично. В одном из его выступлений меня поразил его грубо-вульгарный марксизм. Это было именно проявление того «исторического фатализма», который нам приписывался нашими противниками.

Летом 1909 года «Лева» переехал в Париж, оставив мне пресс и секретарство в группе содействия, и в августе мы с Серафимой Ивановной тоже перебрались в Париж.

Осень 1909 г., Париж. По сравнению с Веной Париж 1909 года был во всех отношениях большой столицей. В нем находились центральные учреждения партии. Группа содействия была гораздо более обширной и влиятельной. Мы сразу нашли большое количество знакомых лиц и попали в самый центр начинавшейся склоки. Она проникла и в нашу семейную жизнь. Я был ленинцем, а моя жена – впередовкой.[161] Расхождения этого рода были очень серьезным препятствием для семейного мира в нашей среде, и нам они испортили немало крови, но мы остались вместе до конца.

На каждом собрании группы содействия остро подымали острые вопросы. Я помню, как на одном из обсуждений известного «лбовского дела»[162] Ленин говорил тоном, каким только он умел говорить: «Думать надо, товарищ Покровский, головой надо думать».

Нам всем был дан совет не оставаться вне европейского рабочего движения, и мы вступили во Французскую социалистическую партию и некоторое время с любопытством посещали ее собрания, митинги, манифестации. Все было не так, как у нас, и решительно все нам не нравилось. Легальное существование для активной политической организации казалось нам очень вредным. Так оно мне кажется и сейчас, и я не знаю, как можно совместить активность партийного аппарата с тем мертвым грузом, которым неизбежно обрастает легальная партия.

Я, конечно, возобновил мою научную работу.[163] Сорбонна в то время переживала один из самых блестящих периодов. В Париж приезжало много крупных иностранных ученых, и в течение ряда лет я смог повидать и послушать крупнейших представителей мировой науки.[164]

1910 г. В начале 1910 года мы поселились вместе с тов. Землячкой. Ее достоинства хорошо известны, ее невозможный характер также. Недаром на Таммерфорсской конференции Лядов как-то сказал: «Мне ночью снился нос Землячки; значит, будет склока». Так оно и случилось. И в нашем совместном существовании так бы оно и случилось, если бы мы не избегали всяких поводов к столкновению.

Посещение манифестаций было очень поучительно. 18 марта 1910 года мы с женой и Землячкой пошли на Монпарнасское кладбище, где происходила очень малолюдная и спокойная манифестация в память Коммуны. После речей и заключительных возгласов «Vive la Commune» все спокойно стали расходиться. Мы вышли через малые ворота совершенно благополучно, а Землячка отправилась через главные. Каково же было наше изумление несколько минут спустя, когда мы нашли ее дома в постели в избитом, почти изувеченном виде.

Оказалось, что у главных ворот полиция избивала – так, походя, без всякого повода – всех выходящих. И Землячка твердила: «Это невероятно! Я прошла невредимой через столько манифестаций и выступлений в нашей стране и была избита здесь, в цивилизованной Франции». Пока она выздоравливала, Ленин и Надежда Константиновна приходили каждый день ее навещать.

Приближалось 1 мая, в специфических политических условиях. Перед этим имела место весьма дружная железнодорожная и почтово-телеграфная забастовка, которую правительство Briand сломило незаконной мобилизацией рабочих и служащих. Предполагалась большая манифестация, и нам, приехавшим недавно, было интересно сравнить Париж с той колоссальной первомайской манифестацией, в которой за год до этого мы участвовали в Вене.

Манифестация должна была происходить на Больших бульварах, и накануне мы уговорились с Лениным и Надеждой Константиновной встретиться на перекрестке Bonne-Nouvelle – Strasbourg. Землячка осторожно сказала Ленину: «Не думаете ли вы, Владимир Ильич, что при вашей роли в партии вы могли бы себя поберечь?» Он засмеялся и ответил: «Наоборот, именно поэтому я должен пройти через все, что проходят другие».

В назначенный час мы с ними встретились и медленно прошли пешком весь путь до Madeleine. Всюду располагались полицейские и солдаты, но манифестантов не было. На широких тротуарах было много публики, больше чем обычно; вероятно, многие, как мы, пришли и, как мы, увидели, что делать собственно нечего. От Madeleine через Concorde мы прошли в Tuileries. Всюду и все было спокойно. Манифестация не состоялась.

Именно в ту весну в русской колонии было много волнения по поводу межпартийного суда: обвинялся в провокации и других неблаговидных поступках тов. «Виктор», бывший секретарь Московского комитета. Обыкновенно это дело изображается как результат межфракционной склоки. Это неверно. Среди обвинителей «Виктора» было много впередовцев и меньшевиков, но были и чистые ленинцы, как та же Землячка. Председательствовал в суде Богомолец, кажется – социалист-революционер; представителем большевиков был тов. «Марк» (Алексей Иванович Любимов), бывший секретарь Московского комитета. Я был вызван как свидетель.

Перед тем, как идти в Café Closerie des Lilas, где происходил суд, Землячка в течение часа старалась убедить меня в провокации «Виктора» и заодно напоминала, сколько неприятностей лично мне доставил этот человек в августе, сентябре и октябре 1906 года. Я внимательно выслушал ее, еще внимательнее продумал весь материал и отправился. Я увидел «Виктора», того самого неприятного «Виктора», сидевшего за отдельным столиком в очень подавленном состоянии. При моем появлении он встрепенулся и попросил разрешения задать мне несколько вопросов. Вот эти вопросы и мои ответы:

«Виктор»: Скажите, Семен Петрович, часто ли мы встречались в 1906 году?

Я: Очень часто.

«Виктор»: Каковы были наши отношения?

Я: Чрезвычайно скверные.

«Виктор»: Часто ли мы ругались на собраниях комитета и общегородской конференции?

Я: Каждый раз.

«Виктор»: Заметили ли вы, что я лукавил с вами или же я бил прямо и сильно?

Я: Вы били прямо и сильно, и я отвечал вам тем же.

«Виктор»: Считаете ли вы, что я исходил из каких-то посторонних закулисных соображений или из пользы дела, которую я понимал иначе, чем вы?

Я: Несомненно, последнее, но ваше понимание дела я и сейчас отрицаю.

После этого начался допрос. Мне задавали вопросы по поводу всех провалов, свидетелем которых я был. Я отвечал все, что знал. Среди этих провалов не имелось ни одного, который можно было бы приписать «Виктору». После этого мне задали ряд вопросов о Заломове. Я рассказал все, что знал, и «Виктору», уходя, твердо сказал: «До свидания, товарищ».[165] На следующий день я выдержал баталию с Землячкой, которая уже откуда-то знала, что мои показания были для «Виктора» в общем благоприятны. Как известно, судом «Виктор» был оправдан.

К той же эпохе относится мое знакомство с Владимиром Львовичем Бурцевым. В 1909 году он разоблачил Азефа и нескольких других провокаторов, главным образом, у социалистов-революционеров, но было несколько указаний и на социал-демократов. Однако калибр эсеровских и наших провокаторов совершенно различный: там – основатели партии, члены ЦК, а у нас – разная мелочь: секретари и дамы из финансовых комиссий.

Для справок по этим делам наша группа содействия послала меня к Бурцеву, и я сразу наткнулся на прелюбопытную сцену. В его приемной, разделенной занавеской на две половины, Бурцев разговаривал с молодой дамой. Он меня усадил, попросил подождать и ушел с дамой за занавеску. Разговор их был слышан и поразил меня чрезвычайно:

Дама: Вот что вы наделали вашими разоблачениями, Владимир Львович. Мы жили с мужем и девочкой тихо и благополучно; муж получал от департамента полиции свои триста франков; это было скромно, но достаточно. А теперь он в бегах, может быть, его убьют, субсидии кончились, – а что же будет с нами?

Бурцев: В самом деле, положение ужасное, надо будет найти для вас какую-нибудь работу. Я подумаю.

Дама ушла, и я не мог не выразить Бурцеву мое изумление, что он берет на себя заботу о провокаторских женах, когда столько честных революционеров голодают без работы. «В частности, – сказал я ему, – неужели вы не заметили, какая специально гнусная психология у этой женщины?» Он сконфузился и ответил, что ему больно видеть всякое страдание.

Если не ошибаюсь, именно в это лето в Париже появился Бродский. После того, как его разоблачили, он нигде не чувствовал себя в безопасности. Везде находился кто-нибудь, кто его узнавал или распознавал. Он нашел гуманную идеалистку, которая решила его спасти (есть такой тип женщин), но потребовала от него, чтобы он явился к Бурцеву и без утайки все рассказал. Была образована межпартийная комиссия, куда меня послала наша группа содействия. От с[оциалистов] – р[еволюционеров] присутствовал старый революционер Герман Лопатин, с которым я имел удовольствие познакомиться по этому случаю. Бурцев обязывал меня и других членов комиссии уходить через полчаса после ухода Бродского.

Бродский действительно рассказал все, что мог. Его показания были опубликованы и послужили поводом для бурных прений в Государственной думе.[166] И тут мы узнали, что и «Максим», и «Ирина»[167] были провокаторами. В это время «Максим» находился в Париже, и жена его с большим успехом выступала в больших концертах. После разоблачения они немедленно исчезли. Но что же сказать о сходстве с Иудой?

Лето 1910 г. Перед летним разъездом на каникулы в нашей секции Французской социалистической партии мы узнали, что на берегу моря, в Pornic недалеко от Nantes, в полной Вандее (до сих пор самая реакционная область Франции) организуется летняя колония на очень льготных основаниях. Мы решили поехать туда, и к нам примкнула тов. «Савушка», большевичка-впередовка. Нам было очень интересно посмотреть, как путем наглядного показа нового быта французские социалисты будут бороться против вандейских предрассудков.

Приехав, мы встретились с неожиданными вещами: неприязнью к иностранцам у членов и особенно администрации колонии и недобросовестностью в исполнении обещаний: нам троим были обещаны две комнаты, что совершенно естественно, в самой колонии у пляжа, а нас поместили в одной комнате в городе, в трех километрах от колонии, что означало – при трех приемах пищи в день – несколько принудительных прогулок. Вдобавок мы нашли Надежду Константиновну и ее мать («бабушку», как ее звали) забитыми в маленькое проходное помещение при сарае, причем днем члены колонии, не церемонясь, пользовались этой комнатой как раздевальней. Владимира Ильича не было. Он должен был приехать позже. Записаны они были как Ульяновы, а этой фамилии в то время никто не знал.

Я пошел объясняться с дирекцией, получил в ответ грубые издевательства, ответил резкостями и был исключен из колонии вместе с женой, а заодно исключили и «Савушку», которая вообще не произнесла ни звука. Мы убедили сейчас же Надежду Константиновну покинуть колонию, пошли в город и сняли очень хорошие помещения. Дамы взяли на себя заботу о кухне, на меня и на Владимира Ильича, который приехал позже, был возложен рынок и хождение за водой. Водопровода в городе не было, и нужно было с большим каменным сосудом путешествовать к одному из водоразборных кранов. От этих путешествий я всегда старался Ленина избавить. Было решено для сохранения мира и добрых отношений на политические острые темы не разговаривать.

Об этом времени, проведенном в Порнике, Надежда Константиновна рассказала в своей книге «Моя жизнь с Лениным»,[168] допустив одну странную ошибку: она меня назвала впередовцем, а между тем перед их отъездом из Парижа в Краков она пришла к нам предложить мне от имени Ленина войти в Центральный Комитет. Я отказался, потому что различные причины, в том числе и материальные, не позволяли мне покинуть Париж. Мне бы хотелось многое рассказать об этих двух месяцах, проведенных с Лениным и его семьей, но здесь для этого не место. Точно так же мне приходится отказаться и от даже краткого рассказа о последующих годах.

1912 г. В 1912 году кончился мой подготовительный период, и я приступил к самостоятельной научной работе. Именно в этом году появились мои первые публикации в «Comptes Rendus de l’Académie des Sciences de Paris»[169] и в московском «Математическом сборнике».[170]

В жизни моей семьи в этом же году произошла большая перемена. Попечитель Московского учебного округа П. А. Некрасов, о котором я уже говорил, грубо уволил в отставку моего отца.[171] Дело в том, что из-за грубости и напористости нового директора реального училища среди учеников вспыхнуло волнение, и один из них дал директору пощечину.[172] Когда в педагогическом совете обсуждался вопрос о виновных, мой отец категорически высказался против их исключения и настаивал на рассмотрении тех причин, которые ее вызвали. Отсюда – решение попечителя.

В этот тяжелый момент на помощь отцу пришли те самые торговые служащие, которыми он занимался как председатель думской комиссии. Их стараниями в Смоленске были учреждены Коммерческие курсы в ведении Министерства финансов, превратившиеся затем в нормальное коммерческое училище. Моему отцу было предложено место преподавателя русского языка, и он его очень охотно принял. Министерство финансов в пику Министерству народного просвещения отца утвердило. Так война между ведомствами бывала часто полезна.

Лето 1914 г. Тем, которые не переживали той эпохи, трудно себе представить накаленность атмосферы в течение месяцев, предшествовавших войне. Перед началом войны 1939 года атмосфера была очень накалена, и то, что мы переживаем сейчас, очень напоминает 1914 и 1939 годы, но есть одна существенная разница. В 1914 году никто не знал, что из себя будет представлять война, сколько времени будет длиться, какие политические и социальные перемены она произведет. Все произошло вслепую. Сейчас многие глаза должны были бы открыться и открылись. Тем не менее, вероятно, глупость правящих лиц и правящих классов так велика, что и сейчас слышатся те же речи и повторяются те же ошибки.

Во-первых, никто не понимал тогда, как многие не понимают и теперь, каким мощным фактором на пути к войне является масса вооружений. Вооружения устаревают очень быстро, и, если они не использованы вовремя, обладающее ими государство рискует оказаться в скверном положении по сравнению с соседями; в течение двух мировых войн мы видели, что победителями оказались именно те, кто были слабее вооружены вначале; правда, для этого было необходимо, чтобы кто-то другой принял на себя и выдержал первые и самые мощные удары противника. Почему-то забыта фраза, сказанная Гитлером одному французскому дипломату: «Мы затратили 90 миллиардов марок на вооружения, и я не могу медлить». История может повториться в третий раз под звуки все той же латинский мудрости: si vis pacem, para bellum.[173]

Во-вторых, тогда особенно сильно было доверие к миролюбивым заявлениям и к слову вообще. На Пасхе 1914 года я присутствовал на Международном конгрессе математической философии,[174] и при открытии его немец, итальянец, француз и англичанин, находившиеся в президиуме, взялись за руки и заявили: «Вот она наилучшая гарантия международного мира», – и все почувствовали волнение, я – тоже. А 2-й Интернационал, Базельский конгресс и базельские колокола?[175] А вера в силу и мужество немецкой социал-демократии?

С какой легкостью милитаристы преодолели эти преграды. И какая ярость вспыхнула, когда немцы великолепно мобилизовались и отправились воевать. Я сам ее испытал. И это было начало социал-патриотизмов всюду. В оборонческий лагерь попало очень много социалистов. Напомню, что на этой позиции некоторое время находился Луначарский; Менжинский – очень долго; Плеханов, А. И. Любимов, я сам. Волонтерами во французскую армию пошли очень многие ленинцы, члены группы содействия [РСДРП], например – Бритман.

Отложить расчеты с правительством до конца войны? Ответ был [такой]: если будет победа, с победившим милитаризмом вы не справитесь. На это следовало: ну, а если победивший милитаризм будет чужой? Обратили ли вы внимание на немецкие цели войны? И еще аргумент – от нутра: если от этой войны страдают все мужики и рабочие, так уж нужно быть со своими мужиками и рабочими. А немецкие жестокости? Ответ Троцкого был, и совершенно неправильный, что немцы ведут себя не хуже других.

Я помню разговор с Михаилом Николаевичем Покровским, который был пораженцем. Он именно стал с нежностью защищать культурную Германию против несправедливых обвинений. Я ему тогда ответил: «Я понимаю логически точку зрения Ленина, который решительно за борьбу против всех империализмов в надежде, что конец войны будет означать их поражение. Я понимаю и людей, которые не разделяют этой надежды и особенно боятся немецкого империализма, потому что империализм этот особенный. Но я не понимаю вас с вашей защитой именно этого империализма».

И на этот счет мое мнение не изменилось: уже во время той войны обнаружились те особенности немецкой военщины, которые ярко проявились в этой войне. Моей несомненной ошибкой было чрезмерное доверие к союзническим целям войны, особенно – к английским. Я, например, не задумывался над вопросом, почему Англия не торопилась объявить, что вступит в войну, и что было бы, если бы она это заявила вовремя. Была ли тут английская медлительность или что-то другое? Как бы там ни было, я стал оборонцем и оставался им до конца; жена моя – тоже.

1915 г. В 1915 году на нас свалилось несчастье. Как я уже говорил, легкие моей жены чрезвычайно пострадали во время скитаний по партийным делам и в тюрьме. У нее открылся скоротечный туберкулез, и в ноябре она скончалась. Это был очень большой удар. Он совпал с очень тяжелым материальным положением.

1916 г. В августе 1916 года я был мобилизован и решил ехать в Россию. У меня была возможность поступить во французскую армию, но после истории с расстрелом русских и других иностранных волонтеров, жаловавшихся на крайне недостойное отношение [к ним] французского командования, я этого не хотел. В русском консульстве мне выдали все необходимые документы, и секретарь Ден сказал: «Вы, конечно, имеете ваши основания быть фанатиком, но в этом разберемся потом. Поезжайте».

Я поехал через Англию, Норвегию, Швецию и Финляндию. Путешествие продолжалось две недели. После краткого пребывания в запасном авиационном батальоне в Гатчине я был переведен на Офицерские теоретические курсы авиации в Лесном, при Политехническом институте. Мне было 33 года. Моими товарищами были молодые люди от 20 до 24 лет, но я старался ни в чем от них не отставать. Вопросами авиации я много занимался еще в Париже вместе с инженером М. П. Виноградовым, моим старым товарищем по декабрьскому (1905 г.) восстанию и боевой организации.

Мои впечатления от жизни в России и армии резко отличались от того, чего я ожидал. Я сразу увидел то, чему отказывался верить, – что армия совершенно небоеспособна и в стране кризис, во всех отношениях, все более и более сильный. Старые полковники открыто говорили, что «Николашку надо повесить». Дезертирство, легальное и нелегальное, процветало вовсю. Продажность администрации, гражданской и военной, особенно военной, была совершенно невероятной, и, главное, все делалось совершенно открыто. В таком состоянии Россия не была в 1908 году, перед моим отъездом.

В Гатчине при аэродроме наделали мелких будок «для хранения материала»: в качестве «хранителей» сидели солдаты, весьма толстопузые, и платили открыто мзду. В Москве поступление на Химический завод Второва стоило кое-что, и нигде не было такого количества богатых людей, как тут, но они все-таки работали. Гигиены труда не было, и через короткое время они гибли от туберкулеза или рака. Хороший способ укрываться от войны! Но те, кто не могли платить, могли все это наблюдать, наблюдали и мотали на ус.

Я побывал у Николая Ивановича Иорданского, редактора «Современного мира», и мы, оба – оборонцы, долго и в общем безнадежно обсуждали положение. Оборонять – что? Как оборонять то, что валится? Революция в воюющей стране? На это мы оба смотрели идеалистически. Мы считали, что падение царского режима подымет дух у масс, и армия поймет: у нее есть за что воевать. За недели, проведенные в Гатчине, я наблюдал рост революционного настроения, но его не замечалось здесь, среди привилегированной молодежи: среди нас были три «правоведа»,[176] один барон, один князь, сын товарища министра, несколько богатых купчиков. Другое дело были студенты Политехнического института, с которыми мы встречались в столовой и аудиториях. Эта молодежь кипела.

1917 г. В марте 1917 года наше обучение должно было закончиться. В начале февраля значительную часть выпуска отправили в Англию для изучения высшего пилотажа. В двадцатых числах февраля начались экзамены, и вдруг остановка: ни экзаменаторов, ни начальства, никого и ничего.

Уезжая в Петроград, курсовой офицер оставил меня за старшего на курсах. Первым моим делом было узнать, что происходит, и я быстро узнал, что в городе началась революция. Нужно было произвести ее и тут. Я вышел к воротам, где стояла огромная толпа солдат и студентов, и обратился к ним с предложением немедленно образовать комитет для управления территорией Лесного. Мне в помощь было избрано несколько студентов, и мы приступили к делу настолько удачно, что к вечеру организованная нами милиция уже занимала ряд постов в районе. Появились, неизвестно откуда, два десятка бесхозяйных лошадей. Я кликнул клич, нашел 20 кавалеристов, и образовалась конная милиция.

На следующее утро я снесся по телефону с Таврическим дворцом, получил инвеституру[177] и поехал на мотоциклетке объезжать воинские части, расположенные в районе. Их было довольно много, по большей части мелких, и всюду беспрекословно принимали новый режим. В одном месте вышла неудача: из самокатного батальона нас обстреляли. По телефону мы вызвали из города пушечный броневик, и после перестрелки батальон сдался.

Впрочем, выражение это неправильно: солдаты были обезоружены своими офицерами и заперты в казарме, и стреляли из пулеметов офицеры. После сдачи, когда их вели в институт среди возбужденной толпы, двое из офицеров, и в том числе командир батальона, были убиты. Меня при этом не было, и все, что я мог сделать, это арестовать виновных. Затем я поехал с докладом в Таврический дворец и вернулся с бумажкой, назначавшей меня временным командующим войсками в Лесном и районе, примыкающем в финляндской границе.

На следующий день вернулись все начальствующие лица и с большим недоумением увидели меня в роли командующего войсками с солдатскими погонами. Косясь на них, один старый генерал довольно добродушно произнес: «А не находите ли вы, что ваша должность вам немного не по чину?» Я ответил ему в тон: «Конечно, нахожу, но кто виноват, что в эти дни вас тут не было?» С возвращением начальства вернулись и экзаменаторы, и я, при общем любопытстве, додерживал оставшиеся экзамены. Я ни в коем случае не претендовал долго оставаться в своей «должности», но некоторое – довольно короткое, впрочем, – время пришлось заняться упорядочением района и города.

Из дел этой эпохи упомяну два. Первое из них относится к сожжению тела Распутина. В начале марта вечером милиционеры, дежурившие около леса, отметили появление саней с грузом. Застрявшие в лесу сани были задержаны, а сидевшие в них лица доставлены в институт. Один из них дал свою фамилию – Купчинский, журналист, – и представил мандат от Временного правительства, коим ему поручалось сжечь труп Распутина, а все начальствующие лица были обязаны оказать ему содействие. Справка по телефону подтвердила его слова. Труп был сожжен в два приема: сначала – в лесу на костре, облитом бензином, и, когда выяснилось, что сгорело далеко не все, оставшееся было уложено в ящик и сожжено в топке Политехнического института.

Другое дело – обыск у знаменитого Бадмаева, доктора тибетской медицины, друга Распутина и ловкого дельца, владевшего огромными концессиями в Азии. У Бадмаева на его участке оказались очень странные и мощные электрические установки, цели которых не могли понять очень компетентные электромеханики.

Выдержав экзамены, я поехал в отдел личного состава воздушного флота – узнавать, какое мне будет дано назначение. Очень любезный полковник Поляков в ответ на мое желание быть назначенным в эскадрилью ответил: «Вам – тридцать три года, а мы знаем, что после 26 лет рефлексы уже не те, и у нас это – законный предел. Мой милый Фауст, если бы я был Мефистофель, вернул бы вам хоть десять лет жизни, но я – только полковник Поляков. Летать вам не придется, и вы будете очень ценны нам как преподаватель теории на курсах, которые только что кончили. Поверьте, что так будет лучше и для вас, и для дела». Несмотря на мои протесты, так оно и было сделано.[178]

Кроме того, мне пришлось участвовать в испытаниях военно-авиационного материала, приходящего из-за границы. Последнее было крайне необходимо, потому что союзники посылали нам дрянь, и я помню, как лопнул образцовый винт нового типа, присланный известной фирмой Curtis.[179]

В первые же дни после революции я повидал Иорданского, и мы с ним решили дать телеграмму Плеханову, прося его приехать и учредить, вернее – перенести в Россию, социал-демократическую организацию «Единство», уже существовавшую в Париже. Он, я, депутат Бурьянов, литератор Чернышев и кто-то пятый подписали воззвание.[180] Целью организации была борьба на фронте и в тылу за новую революционную Россию.

Я не помню точной даты приезда Плеханова. Мне кажется, что это произошло за две недели до приезда Ленина.[181] Оркестр, который играл на встрече и того и другого, был оркестр самокатного батальона, присланный нами из Лесного. Я никогда раньше не встречал Плеханова, и мне было очень любопытно посмотреть и определить, какого типа и веса этот человек. Я знал его как блестящего писателя и полемиста, знал его огромную эрудицию. Но мы всегда подсмеивались над его поучениями, расточаемыми задним числом в «Дневнике социал-демократа», а в данной обстановке нужно было смотреть вперед, нужно было двигаться и двигать других.

Я был довольно быстро разочарован. Человек имел много достоинств, но характера у него не было. Он любил себя слушать, чего у Ленина не было. Он любовался собой, когда хорошо говорил, – законная слабость, но у Ленина ее не было. Он был очень чувствителен к восхищению других, и первый попавшийся льстец мог повлиять на него и заставить его изменить и мнение, и решение. У Ленина этого не было.

В «Единстве» нас было несколько большевиков, в том числе Любимов, я и примыкавший к нам Иорданский. Но главную массу составляли меньшевики: Дневницкий-Цедербаум, Чернышев, Браиловский и др. Были иконостасные фигуры: Дейч, Вера Засулич. Плеханов настоял на приеме Алексинского, что было неудачно во всех отношениях. Были еще старые деятели рабочего движения 90-х годов – доктор Ярцев-Катин, доктор Васильев, бывший секретарь швейцарских профсоюзов. Был «потемкинец» Фельдман, введенный Плехановым. Было очень много почтенных людей, но… влияния на массы не было никакого с самого начала и до самого конца.

Заседания Центрального Комитета[182] происходили у хворавшего Плеханова в Царском селе. Возражать ему было нельзя: он сейчас же выходил из себя и переходил на личности: «С тех пор, как у нас завелись большевики-экспроприаторы…», – говорил он, глядя на меня. Или по какому-нибудь мелкому поводу грозил выходом из организации. Мнения его менялись каждые четверть часа.

Вот пример: после июльских манифестаций он задал мне вопрос, что происходит в армии. Я ответил, что не участвует в каком-либо заговоре лишь один на десять офицеров. «Но… в каком же заговоре, большевистском?» – «Нет, – ответил я, – в реакционном». – «Вы слышите, – обратился он к присутствующим, – нужно непременно написать об этом статью, предостеречь демократию от этой опасности». После моего ухода на него наперли, и статья никогда не появилась.

Другой пример: в ту же эпоху он просматривает газеты с грубейшими нападками на Ленина и говорит: «Посмотрите, что пишут. Это возмутительно, этот поток грязи и грубейшей клеветы: ведь все это не так, ведь вы его тоже знали, тов. Костицын, тов. Любимов. Нет, так нельзя, надо об этом написать». На него наседают после нашего ухода, никакой статьи не появляется, и… он идет в следственную комиссию давать свои показания.

В августе 1917 года Н. И. Иорданский был назначен комиссаром Юго-Западного фронта, а я – его помощником. Мы оба еще верили в революционную войну, а действительность оказывалась иная. Наступила для нас и особенно для меня (так как благодаря частым пребываниям Иорданского в Петрограде я исполнял почти все время обязанности комиссара) тяжелая и трудная эпоха. Высшее командование в лице главнокомандующего ген. Деникина встретило нас прямым саботажем, и первое мое свидание с ним было очень бурное и закончилось почти разрывом.

В конце августа произошло выступление ген. Корнилова, к которому присоединился Деникин. Я арестовал ген[ералов] Деникина, Маркова и других;[183] по армиям были арестованы все командующие и их начальники штабов; авторитет командования был совершенно разрушен, и, начиная с этого момента, фронт не существовал. В одном из секретных докладов Керенскому я писал, что так продолжаться не может, что нужно учесть создавшееся положение, демобилизовать значительную часть армии и… поговорить с союзниками.[184] В то же время за арест генералов нас травила реакционная пресса в Петрограде, и милюковская «Речь»[185] писала, что нашей деятельности могут позавидовать самые взыскательные большевики. Встревоженный Плеханов посылал нам грозные письма, требуя объяснений.

После октябрьского переворота Иорданский уехал в Петроград и затем в Финляндию, а я поселился в Петрограде.[186] Плеханов, как известно, имел неожиданный визит Савинкова и резко порвал с ним; этот визит вызвал обыск, после которого Плеханов переехал в санаторию в Финляндии. В «Единстве» от времени до времени происходили собрания остатков ЦК.

Сведения, поступавшие от Плеханова, были противоречивы, однако было ясно, что точка зрения его меняется. Он полагал, что до октября существовало два демократических фронта, но теперь существуют только фронт большевистский и фронт реакционный, и левые, которые присоединятся к последнему, неизбежно будут поглощены им. Поэтому вывод его был, что члены «Единства» ни в коем случае не должны идти с реакцией: «чего не делать вам…». Для меня было ясно, что этот совет ни в коем случае не будет принят теми, которые еще бывали в «Единстве», и я покинул эту организацию, решив при первой возможности войти в советскую работу.

1918 г. Этот случай представился, когда я узнал о присутствии в Ленинграде моего давнего друга по Вене и Парижу М. К. Владимирова. Я повидался с ним, и после переговоров с разными лицами и учреждениями он сказал, что моя просьба уважена и что я буду работать с ним в Москве. Я не помню точно даты, когда он был назначен чрезвычайным уполномоченным по эвакуации «с диктаторскими полномочиями».

Эвакуацию приходилось производить всюду, где угрожала опасность немецко-украинского наступления. Для выполнения этой задачи была образована особая чрезвычайная комиссия по эвакуации – ВСЕРОКОМ[187] – из представителей ведомств: Н[ародного] К[омиссариата] путей сообщения, Н[ародного] К[омиссариата по] Воен[ным делам], В[ысшего] С[овета] Н[ародного] Х[озяйства], [Наркомата] Госконтроля. Я был назначен управляющим делами этой комиссии.[188] Кроме того, Владимиров часто давал мне задания, не относившиеся к ее работе. Я помню три задания, по которым составил докладные записки: 1) о переносе столицы в Нижний Новгород, 2) об Ухтинской нефти[189] и 3) о железной дороге Обь – Сорока. Я совершенно не знаю, для каких учреждений предназначались эти записки и каков был дальнейший ход этих дел.

Проживая в Москве у Кудринской площади, я стал посещать библиотеку Астрономической обсерватории Московского университета, подготовляя материалы для моих работ по строению звездных систем. Первая из них была напечатана в Париже еще в 1916 году;[190] последующие появились в советских научных журналах.

С началом гражданской войны ВСЕРОКОМ должна была переменить всю систему эвакуации: до этого момента поток направлялся с юго-запада на восток, а теперь пришлось везти все к центру. В теории предполагалось внести в эвакуацию некоторое плановое начало, направляя промышленные предприятия туда, где они легче могут привиться. Специально для этой цели во ВСЕРОКОМ существовали отдел эвакуации промышленности и информационно-статистический подотдел. Однако по ходу военных действий все планы постоянно нарушались. В качестве инспекторов мы имели чрезвычайно энергичных людей, как, например, широко известного тов. Ройзенмана. В общем, наскоро созданный аппарат делал все, что мог, в чрезвычайно трудных условиях.

К нашему общему огорчению, наш чрезвычайный уполномоченный все более и более отходил от этой работы, оставляя ее на ответственности тройки – молодой Громан, я и представитель НКПути П. Ф. Бондарев, наилучший движенец в стране. Дело в том, что Владимиров состоял еще и членом коллегии НКПрода, а к осени 1918 года был назначен членом Реввоенсовета Южного фронта и проводил почти все время на фронте.

1919 г. В начале 1919 года ВСЕРОКОМ переформировали: она превратилась в Транспортно-материальное управление ВСНХ (Трамот) под начальством молодого Громана; я был оставлен в качестве управляющего делами. В это же время меня назначили членом коллегии Научно-технического отдела ВСНХ; эта работа привлекала меня гораздо больше, но из Трамота меня не отпускали.

Вместе с тем я предпринял ряд шагов, чтобы окончательно вернуться на научную работу: моя кандидатура была поставлена на должность преподавателя (доцента) математического анализа на физико-математическом факультете Московского университета; она прошла через совет факультета, и в мае 1919 года я был утвержден Наркомпросом и немедленно приступил к чтению лекций.[191] Однако из Трамота меня все еще не отпускали.

Этим же летом я получил ряд новых назначений: сделался членом Государственного ученого совета (ГУС),[192] членом коллегии научно-популярного отдела Госиздата и, с осени 1919 года, профессором математики в Коммунистическом университете имени Свердлова. Из Трамота меня, наконец, отпустили.

В августе 1919 года я женился на Юлии Ивановне, которая в течение 30 лет была затем моим верным другом и товарищем в очень трудных условиях и которую я имел несчастье потерять в начале 1950 года.

С ноября 1919 года я принял участие в организации двух советских учреждений – формировавшегося в Москве Туркестанского университета, где я был избран профессором чистой математики, и Астрофизического института.

Работа по Туркестанскому университету была значительной: на месте – в Ташкенте, где он должен был развернуться, не было ничего: ни зданий, ни оборудования. Нужно было добывать в Москве все, что могло понадобиться, в частности, для математиков – библиотеку, вычислительные приспособления, геометрические модели. Кроме того, нужно было выработать учебные планы, которые были бы приспособлены к местным нуждам и не являлись простой копией петроградских и московских. На следующий год только университет тронулся с места. Можно смело сказать, что ни одна капля труда, потраченная на его организацию, не пропала даром.

Астрофизический институт сначала проектировался в виде большой астрофизической обсерватории с сетью подсобных учреждений и совершенно новым оборудованием. Мысль была утопичная, принимая во внимание тяжелое положение в стране, но можно ли нам ставить в вину наши преувеличенные надежды, тем более, что достигнутые результаты оказались весьма значительными. Организационный комитет состоял из проф. В. В. Стратонова (председатель) и четырех членов: проф. Блажко, меня, проф. Михельсона (крупного физика), проф. А. К. Тимирязева.

Для выбора места для обсерватории были организованы экспедиции – в окрестности Одессы, на Кавказ. В Москве, в ожидании лучших времен, собиралась библиотека, закупались легкие инструменты и организовывалась теоретическая научная работа. Через некоторое время выяснилось, что рассчитывать в ближайшее время на постройку новой обсерватории не приходится, и Комитет превратился в Астрофизический институт, существующий и ныне под именем Астрономического института имени П. К. Штернберга. Директором его долгие годы был академик Фесенков.

Я заведовал теоретическим отделом. В институте работали такие крупные ученые, как С. В. Орлов, А. А. Михайлов. В институте получили научную подготовку многочисленные аспиранты, которые в настоящее время занимают руководящее положение в советской науке, – Всехсвятский, Воронцов-Вельяминов, Огородников, Дубошин, Моисеев и многие другие: большинство из них являются моими учениками.

1920 г. В начале 1920 года я был назначен членом коллегии и заместителем директора Книжного центра. Этот центр являлся по существу научным отделом Госиздата, но, кроме того, в нем сосредоточивалась научная литература для снабжения библиотек высших учебных заведений. Директором его и организатором был проф. Магеровский, который, будучи назначен народным комиссаром юстиции Украинской ССР, не хотел терять из вида созданное им учреждение. Коллегия состояла из будущих академиков Н. М. Лукина и В. П. Волгина и М. Н. Покровского, замнаркома. Михаил Николаевич ни разу не пожаловал в коллегию и морщился, когда я ему угрожал приходом коллегии в его кабинет.

Книжный центр обладал ценным имуществом в виде многочисленных рукописей научных книг для издания, прекрасно подобранной библиотеки для авторов и экспертов, большого книжного склада и экспертных комиссий по всем научным дисциплинам, но ничего печатать было нельзя. Я постоянно надоедал Вацлаву Вацлавовичу Воровскому, который заведовал Госиздатом. Я требовал, чтобы за нами закрепили хотя бы маленькую специализированную типографию; я указывал, что высшие учебные заведения не имеют учебников, а научные труды не издаются, и это обескураживает ученых. Он отвечал шутливыми цитатами из итальянских и русских классиков и уговаривал меня потерпеть еще немного. Дать нам типографию было нельзя, потому что это нарушало прерогативы – чьи, я уже не помню.

Нам приходилось ограничиваться заготовкой впрок рукописей. Эта работа, равно как и формирование научных библиотек для вузов и научных учреждений, шла хорошо, пока во главе Госиздата оставался Воровский. После его перехода на дипломатическую работу заведующим Госиздата сделался Закс, бывший народный комиссар недолговечной Баварской советской республики. Это был тип объединителя, который не допускал ни параллелизма, ни автономии. Он принялся уничтожать все, что не подходило под его гребенку. Он сломал себе шею на попытке закрыть «Всемирную литературу», во главе которой стоял Горький.[193]

Но за неделю до этого события в Книжный центр явились подводы и увезли рукописи в Госиздат, библиотеку и книжный склад – на какие-то склады Госиздата, и было объявлено, что Книжный центр ликвидирован. Все это было проделано без предупреждения, без обсуждения. Значительное количество разумного человеческого труда пропало даром. Многие рукописи затерялись в Госиздате. Год спустя проф. Изгарышев, после ряда требований о возврате своей рукописи, пошел сам искать ее и нашел в какой-то маленькой кладовой в складе продуктов.

И удивительнее всего, что М. Н. Покровский, член нашей коллегии и член коллегии Госиздата, как оказалось, присутствовал на заседании Госиздата, где Закс проводил свою программу, и не обмолвился ни одним словом. Когда Волгин, Лукин и я пришли к нему ругаться, он развел руками и сказал: «А ведь при вашем содействии многие вузы обзавелись хорошими библиотеками». – «А вы находите, что это плохо?» – ответили мы ему. Ответа не было, но в виде компенсации нас назначили членами коллегий соответствующих отделов Госиздата, и Научно-технический отдел ВСНХ назначил меня заведующим Научно-техническим издательством.[194] Но долгое время при мысли о Заксе у Лукина, Волгина и меня сжимались кулаки.

В начале 1920 года в Петрограде состоялся Всероссийский астрономический съезд,[195] на котором я выступал в качестве докладчика по научным и организационным вопросам. С большим интересом и почтением я побывал в Пулково и посмотрел самоотверженную работу астрономов. Мы, прочие, совместительствовали, но они совместительствовать не могли, бедствовали, голодали, копали свои огороды и делали свое дело. В эту же осень 1920 года в Москве имел место Всероссийский съезд физиков. На нем я тоже выступал с научными докладами.

В один из хороших осенних дней за мной заехали М. Н. Покровский и В. Т. Тер-Оганесов (в то время заведующий научным отделом Наркомпроса) и повезли меня осматривать Аэродинамический институт, построенный в Кучине Д. П. Рябушинским. В этом институте мне пришлось побывать осенью 1906 года по поручению боевой организации вместе с инженером М. П. Виноградовым. Заведовал в 1906 году институтом мой товарищ по университету Б. М. Бубекин, очень талантливый механик и конструктор, впоследствии – приват-доцент. Он погиб во время первой мировой войны на испытании первого бомбомета его конструкции. Все путное, что было сделано в этом институте, было сделано им. Мне было очень интересно посмотреть этот институт через 14 лет.

Когда после революции институт был захвачен анархистами, а потом – какой-то колонией и подвергался расхищению, Д. П. Рябушинский явился в Наркомпрос и попросил о национализации. Его желание было удовлетворено, но, будучи назначен директором института, он должен был примириться с присутствием коллегии, состоявшей из проф. Чаплыгина (председатель), С. Л. Бастамова и В. И. Пришлецова. Он испросил заграничную командировку, получил ее, уехал и не вернулся. Его преемником был С. Л. Бастамов.

В институте началась склока, поднятая В. И. Виткевичем. Было расследование, Виткевича удалили, и теперь Покровский и Тер-Оганесов ехали, чтобы посмотреть, наступило ли успокоение умов. Успокоение как будто наступило, но нормальной работы еще не было. Нам пытались было показать работы, выполненные еще при Рябушинском. В магнитном павильоне наскоро расставили неработающие приборы. Все это производило тяжелое впечатление.

Правда, многого требовать было нельзя: руководящий персонал состоял из преподавателей московских вузов, в Москве трамваи не ходили, автобусов не было. На обратном пути зашел разговор о том, чтобы назначить меня членом коллегии института. Через несколько месяцев это назначение состоялось.

С возобновлением занятий в университете на первом же заседании совета факультета были произведены выборы деканата. Выбранными оказались: декан – проф. Стратонов, заместитель – я, секретарь – доцент физик Карчагин.[196] Таким образом я оказался перегружен свыше головы, но у меня было много энергии и жажды созидательной работы.

Я забыл упомянуть, что еще летом 1919 года начал математическую работу для комиссии по Курской магнитной аномалии, а летом 1920 года стал членом этой комиссии, и с осени 1920 года мне пришлось отдавать ей очень много труда и времени. История этой комиссии вместе с достигнутыми ею результатами была рассказана мной в книжке «Курская магнитная аномалия», опубликованной Госиздатом в 1923 году, и в статьях, напечатанных в журнале «Печать и революция».[197]

Здесь я только скажу вкратце, что профессор геофизики Московского университета Э. Е. Лейст, посвятивший ряд лет на изучение этой академии, уехал в 1918 году в Германию лечиться, там умер, а его рукопись попала в руки немецких дельцов. Отсюда – появление в Москве немецких капиталистов с предложением взять в концессию область аномалии и образование советской комиссии для спешного изучения этой области. Отсюда – путями, которые для меня, по крайней мере, остались до сих пор совершенно неясными, возникновение всяких препятствий нормальной работе комиссии.

В комиссию входили И. М. Губкин (в будущем – академик), акад. П. П. Лазарев, А. Д. Архангельский (в будущем – академик), я, инженер Гиммельфарб и многие другие. Я заведовал магнитным отделом комиссии и вычислил точку, где надлежало производить бурение, и глубину, на которой будут найдены магнитные массы.[198] Вычисления были подтверждены бурением. Замечу при этом, что аналогичные попытки Лейста в свое время не удались из-за крайне примитивных методов, которыми он пользовался. За свою работу комиссия получила орден Красного Знамени, и всем нам был присвоен титул героев труда.[199]

Будучи вполне согласен с Климентом Аркадьевичем Тимирязевым, что наши высшие учебные заведения, даже университеты, не дают достаточных возможностей для научной работы и что, с другой стороны, способность к научному творчеству далеко не всегда совпадает со способностью к преподаванию, я был сторонником развития широкой сети научно-исследовательских институтов как при вузах, так и независимо от них. С большим трудом мне удалось в 1920 году уговорить моих коллег математиков возбудить вопрос об организации Математического института.

Я составил докладную записку, которая после бесчисленных обсуждений и переделок была подана в Государственный ученый совет и получила одобрение. За институтом было закреплено помещение на Высших женских курсах (2-й Университет[200]) вместе с библиотекой и геометрическим кабинетом, но тяжелые бытовые условия, отсутствие сообщений, отопления не дали возможности развиться этому институту.[201]

1921 г. Приблизительно в ту же эпоху, быть может в начале 1921 года, Мария Натановна Фалькнер-Смит вместе с Аркадием Климентьевичем Тимирязевым предложила мне принять участие в организации Института научной методологии. Задачей этого института был пересмотр методов научного исследования с точки зрения диалектического материализма. Предполагалось участие в этой работе крупнейших партийных теоретиков и наилучших ученых-специалистов. Нам удалось было привлечь действительно крупные научные силы, но другая сторона не явилась на свидание.

Директором института был Анатолий Васильевич Луначарский, а его заместителями последовательно побывали М. Н. Смит, доктор Зандер (впоследствии – полпред в Литве), Шатуновский (коммунист, доктор математики Страсбургского университета), я, А. К. Тимирязев. Добраться до Луначарского не было никакой возможности. У института не было никакого помещения, и секции и пленумы собирались в случайно свободных аудиториях в вузах и даже на частных квартирах. Все-таки удалось выполнить часть программы, относившуюся к статистическому методу, и на эту тему был опубликован очень интересный сборник.[202] При одном из очередных пересмотров сети учреждений Наркомпроса институт был передан Социалистической академии.

В эту же эпоху я был действительным членом Института научной философии при Государственном Московском университете. История возникновения этого института связана с пересмотром профессуры, выполненным после Октябрьской революции. На факультет общественных наук, который возник из соединения юридического и историко-филологического факультетов, не было допущено значительное число профессоров. Исходя из мысли, что лучше как-нибудь их использовать, чем подвергнуть голодной смерти, Наркомпрос учредил ряд научно-исследовательских институтов, в том числе и Институт научной философии. В его действительные члены попали, с одной стороны, философы-идеалисты, с другой – ученые по разным дисциплинам – марксисты. В качестве такового попал туда и я. Кроме того, в институт было введено значительное число молодых марксистов в надежде, что они здесь, в прениях с идеалистами, отшлифуются.

Результат оказался чрезвычайно курьезным. В числе действительных членов оказался проф. Г. И. Челпанов, психолог-идеалист, создатель психологической лаборатории при МГУ, блестящий оратор, обладающий прекрасной памятью, огромной эрудицией и быстротой соображения. Когда его уволили как идеалиста из профессоров, ему рекомендовали ознакомиться с марксизмом. Он уселся за книги, за старые журналы, даже за газеты; перечитал все, что написали Маркс, Энгельс, их переписку, Плеханова, Ленина, ознакомился с авторами меньшего калибра и стал участвовать в прениях в Институте научной философии. И вот разговор, при котором я присутствовал в кабинете у М. Н. Покровского:

Делегация молодых: Тов. Покровский, уберите из института Челпанова.

Покровский: Почему? Он ведет себя нелояльно?

Делегация: Не в этом дело, он не дает нам раскрыть рта.

Покровский: Как так? Разве он председательствует?

Делегация: Конечно, нет, но как только кто-либо из нас выскажется, он вытаскивает карточки и говорит: «Зародыш вашей мысли уже существовал у Дюринга, и вот возражение Энгельса Дюрингу и вам». Или: «Вы – очень хороший дицгенист, но ведь вы знаете, что книги Дицгена – это поэзия, а не марксизм; ни один настоящий марксист не относился к ним серьезно».

Покровский: Ах, вот что. Знаете, товарищи, если вас послали в этот институт, так это для работы. Беритесь и вы за книги; ручаюсь, что скоро вы будете бить Челпанова.

Делегация: Тов. Покровский, войдите и в наше положение: ведь Челпанову больше делать нечего, а мы постоянно в бегах по разным спешным кампаниям.

Материальное положение населения было чрезвычайно тяжелым. В нашем нетопленном помещении и в нетопленных лабораториях и аудиториях моя жена получила злейший суставный ревматизм, испортивший ей сердце и закончившийся ее недавней преждевременной смертью. Академический паек, который выдавался ученым, подвергался сокращениям, изменениям, что вызывало недовольство и жалобы. В Петрограде мясо было заменено селедками, сахар тоже, масло тоже, и так как нельзя выдавать слишком много селедок, то вес был убавлен. Вдобавок эта рыба выдавалась в червивом виде («прыгунки», как их называли приказчики), и однажды, получив главным образом «прыгунков», я послал по порции М. Н. Покровскому и Н. А. Семашко.

В начале апреля 1921 года меня вызывает М. Н. Покровский и сообщает мне, что я еду в Петроград как представитель Наркомпроса в междуведомственной комиссии, которая должна изучить на месте действительно вопиющее положение в Петрограде. При этом он прибавляет: «Вы понимаете, конечно, чего мы хотим, посылая вас; для достижения обратного результата мы послали бы кое-кого другого. А вы еще нас обвиняете, что мы мало заботимся об ученых». Я немедленно выехал.

В вагоне я оказался с представителями Наркомпрода Вундерлихом и Траубенбергом. Я думал, что мне придется их убеждать, но они сами были преисполнены наилучших намерений. В Петрограде мы отправились в Дом ученых, и к нам немедленно пришли Максим Горький и академик Ферсман. Заседание президиума Петросовета с нашим участием состоялось на следующий день. От президиума давал объяснения некий Авдеев, который выразил сомнение в необходимости кормить ученых и затем прибавил: «Ну что ж, раз на этом настаивают, мы молодых покормим, а старых нам не надо». Это был довольно молодой человек. Я на него насел так, что другие уже больше им не занимались, и президиум решил восстановить академические пайки в нормальном виде, но потребовал, чтобы наша комиссия вместе с Горьким, Ферсманом и представителем президиума пересмотрела списки получающих паек. Это нас задержало еще на два дня.

Кроме того, мы произвели быструю ревизию Дома ученых, которым под надзором Горького управлял знаменитый Родэ, и шутники называли этот дом «родэвспомогательным учреждением». Злоупотреблений мы не обнаружили или же они были очень хорошо запрятаны. На крыльце Дома ученых меня встретила группа лиц, во главе которых находились профессора Тамаркин и Безикович, вскоре перешедшие через границу и устроившиеся в англосаксонских странах. Они заявили мне: «Мы прочли в газетах о вашем приезде и торопимся заявить вам, что мы не верим ни вам, ни тем, кто вас послал; нам не нужны пайки, нам не нужен ваш Дом ученых, нам не нужно ничего из того, что от вас исходит». Вернувшись в Москву, я представил коллегии Наркомпроса очень обширный доклад о мерах по улучшению быта ученых. Судьба его мне неизвестна.

Здесь нужно настойчиво подчеркнуть, что с началом НЭПа положение ученых и вузов чрезвычайно ухудшилось. Были введены червонцы, твердая валюта, и стали появляться магазины, где цены исчислялись в твердой валюте. Многие стороны хозяйственной жизни страны стали переходить на хозяйственный расчет, тоже в твердой валюте, но жалованье нам выплачивалось в падающих рублях, и бюджет вузов и научных учреждений отпускался в них же. Для покупки самых обыкновенных вещей, например – пачки спичек, нужно было испрашивать разрешение Наркомпроса, визу хозяйственного отдела Наркомпроса, разрешение соответствующего органа ВСНХ и указание, в каком магазине и на какой день назначена явка за товаром. Эти хождения занимали целый рабочий день, и учреждения должны были содержать специальных «толкачей» для беготни по данным делам.

Как раз в эту зиму 1921 года мы строили в Кучине сейсмическую станцию. Она была нужна до зарезу, но кредитов на нее не дали, потому что государственный Комитет государственных сооружений, возглавляемый Павловичем, запретил до выработки плана всякое строительство. Наше сооружение было очень маленькое, и его можно было свободно разрешить, но разрешения мы не добились. Коллегия института решила отдавать на постройку жалованье, полагавшееся членам коллегии, и из месяца в месяц мы расписывались в ведомостях и оставляли деньги у кассира. Когда бывала нехватка, я шел в Академический центр, и там новый начальник Главнауки Иван Иванович Гливенко изыскивал способы дать нам [возможность] довести дело до конца. Оно было доведено до конца и на новом павильоне красовалась цифра: «1921». Она была очень красноречива.

Положение в университете было тяжело и морально и материально. После Октябрьской революции М. Н. Покровский опубликовал декрет о допущении в вузы и без экзамена всех молодых людей старше 16 лет, какова бы ни была их подготовка. Аудитории и лаборатории были переполнены молодежью, которая хотела учиться, но не располагала для этого необходимыми данными, а мы не располагали никакими возможностями придти ей на помощь: у нас не было ни материалов, ни кредитов, ни помещений. Учтя это, М. Н. Покровский учредил рабочие факультеты, своего рода подготовительные курсы для рабочих, и посадил их в переполненном университете, не произведя никакого распределения помещений и предоставив рабочему факультету возможность в явочном порядке занимать любые помещения. Получились бессмысленные и бесчисленные конфликты, которых легко можно было бы избежать.

Несколько раз в качестве заместителя декана физико-математического факультета я приходил к М. Н. Покровскому и говорил ему: «Ни я и никто не понимает, чего вы хотите. В конце концов, скажите, считаете ли вы, что университет – советское учреждение, что я в качестве замдекана принадлежу к советской администрации, что работа, которая ведется у нас на факультете, – советская не менее, чем всякая другая. Возьмите в руки план зданий университета и скажите твердо: это – тем, а это – этим. Все пожмутся, и конфликты прекратятся, а то ведь каждый день во время лекций наших студентов и профессоров выгоняют из аудиторий». Он хмурился и отвечал: «Хорошо, я все скажу тов. Звегинцеву». И все оставалось по-прежнему.

В М. Н. Покровском, как это ни странно, были несомненно элементы спецеедства и даже профессороедства, хотя сам он принадлежал к ученой касте. В одной из наших парижских партийных газет в междуреволюционные годы он поместил статью о русских университетских профессорах, где обвинял их в том, что, защитив «списанные у немцев» диссертации, они больше ничего не делают до конца жизни. Статья не была подписана, но принадлежала ему; я это знаю, потому что основательно с ним на этот счет поругался. Я думаю, что сейчас на этот счет спорить не приходится: русская наука существовала. Он же был очень удивлен, когда молодые профессора на общих перевыборах выбрали почти всех старых. «Я не думал, что в молодежи так сильно рабское чувство», – сказал он. Я ответил ему тогда, что это не рабство, а добросовестность.

Недостатком его было рабство перед молодежью. Он боялся быть обвиненным в устарелости, в отсталости и соглашался на самые нелепые предложения. У него была хорошая черта – отсутствие злопамятности и мстительности. Я сужу по себе: вряд ли был еще другой человек, который говорил ему столько неприятных вещей, как я, и, однако, больших неприятностей я от него не имел.

Положение в университете и других вузах становилось катастрофично из-за состояния неотапливаемых и просыревших помещений. Все разрушалось, потолки проваливались. В одной из клиник эконом провалился из второго этажа в первый, и в Наркомпросе кто-то сказал, что провалился тот, кому следовало. Это было неверно. Эконом, как и директор клиники, не располагал никакими кредитами и никакими возможностями ремонта. В лабораториях не было реактивов, животных для диссекций,[203] инструментов и т. д. Университетский персонал старался всеми способами добыть недостающее: давали свои деньги, отправлялись в далекие поездки; это была капля в море.

Положение студенчества было ужасное: ни жилищ, ни питания, ни учебников. Один пример из тысячи: мой племянник, юный студент Межевого института, заболел в нетопленном общежитии и четыре дня ждал вызванного врача института. Врач не явился: мальчик дотащился до меня, и я поместил его в Госпитальную терапевтическую клинику, где он через два дня умер. В комнате для приезжающих профессоров в одном из зданий Наркомпроса не было стекол. Астроном Неуймин заболел там тифом; к счастью для него, М. Н. Смит-Фалькнер поместила его в больницу, и он выздоровел. Профессор Николай Митрофанович Крылов, будущий академик, заболел там же воспалением легких; я перевез его к себе, и он выздоровел.

Один раз я встретил на Мясницкой профессора Власова (математика), который тащил на плечах мешок. На мой вопрос, что он тащит, он ответил: «Смерть мою тащу: в Институте путей сообщения выдали картошку, и я тащу ее к себе в Замоскворечье; а вы ведь знаете, в каком состоянии мое сердце». Через полгода мы хоронили его. По этому поводу М. Н. Покровский сказал: «Нас обвиняют в новом способе убийства – путем раздачи продовольствия». Фраза недостойная: речь шла о гораздо более серьезных вещах, о будущем нашей страны, о будущем нашей культуры и о бережном отношении к ценнейшему человеческому материалу.

С НЭПом оживилась издательская деятельность. Проф. Архангельский, акад. Лазарев и я, сближенные нашей общей работой по Курской магнитной аномалии, решили под нашей общей редакцией, с присоединением к нам проф. Л. А. Тарасевича и проф. Н. К. Кольцова, в будущем академика, издавать две серии книг – «Современные проблемы естествознания» и «Классики естествознания». Одно частное издательство – «Архимед» – предложило нам свои услуги. Тогда Отто Юльевич Шмидт, ставший к этому времени заведующим Госиздата, заявил, что он не допустит этого, и мы пятеро стали редакторами этих двух серий в Госиздате. Самотеком на нас же легло и редактирование всей научной литературы, выпускавшейся Госиздатом. Мы выпустили значительное количество чрезвычайно полезных книжек.

Другим заданием, которое нам пришлось выполнить, был пересмотр сети научных журналов. Это задание исходило от Госиздата и Академического центра Наркомпроса. Нужно было обеспечить возможность для наших ученых печатать их научные работы. Напомню, что, начиная с 1917 года, эта возможность перестала существовать. Воскрешать автоматически все журналы, которые существовали до 1917 года, было бы бессмысленно и невозможно. Нужно было принять во внимание огромный сдвиг, новые вузы и научные учреждения, местные нужды, иными словами – ввести плановое начало. Вместе с тем нужно было опереться на наличные силы, на здоровые традиции. Задача была очень сложная, и данное нами решение далеко не было безошибочным, но оно оказалось жизненным и здоровым, и ныне существующая сеть научных журналов является здоровым развитием нашей [работы].

И к этой же эпохе относится создание научно-исследовательских институтов при физико-математическом факультете московского университета. Мы разработали проект этой сети осенью 1921 года, и с начала 1922 года институты и их Ассоциация приступили к работе.[204] В частности, Институт математики и механики, особенно мне дорогой и близкий, выполнил колоссальную работу, результаты которой видны теперь. Достаточно сказать, что академики Лаврентьев, Келдыш, Колмогоров, Петровский и очень много профессоров вузов являются питомцами этого института. Это будущее провидели мы тогда, в 1921 году, расхаживая по Москве по бесчисленным заседаниям, составляя докладные записки, настаивая, убеждая, наблюдая, чтобы сократительные операции не повредили нашим детищам.

После поездки в Петроград на юбилей великого математика П. Л. Чебышева я провел лето в Кучине, где происходило переформирование Аэродинамического института в Геофизический. В самом деле, для выполнения аэродинамических исследований оборудование института не годилось, особенно в сравнении с колоссальным ЦАГИ, но его можно было использовать для выполнения метеорологических исследований, изучения аппаратуры и т. д. Кроме того, в институте уже возникли новые отделения – магнитное, сейсмическое, ветряковое (совместно с ЦАГИ), гидродинамическое; предвиделось изучение атмосферного электричества. Было совершенно естественно перестроить всю работу института в новых направлениях.

При возобновлении занятий в университете проф. Стратонов и я были переизбраны соответственно деканом и помощником декана. Для факультета сразу же обнаружилась невозможность продолжать работу нормальным образом. Все обращения к Наркомпросу оказывались бесполезными. М. Н. Покровский иронически отвечал: «Да, конечно, мы очень обидели профессуру», – как будто дело было в обидах профессуры.

К Анатолию Васильевичу Луначарскому было невозможно попасть. Я помню, как с директором Пулковской обсерватории А. А. Ивановым мы, по срочному делу, три часа ждали приема у А. В. Луначарского, и перед нами был немедленно впущен только что пришедший чтец-декламатор Сережников, который должен был исполнить перед Анатолием Васильевичем его поэмы, а после Сережникова Луначарский немедленно уехал. Между тем А. А. Иванов приехал специально из Петрограда, чтобы разрешить несколько важных дел, где именно нужен был нарком, а не его заместитель.[205]

Нам могли сказать (и говорили), что страна в тяжелом положении, что голод на Волге – колоссальное бедствие, требующее колоссальных усилий; это было верно, но ведь нашего мнения никогда по этим вопросам не спрашивали, и нас к работе в этом направлении никогда не призывали и не допускали; у нас был свой участок работы, где положение было катастрофическое. Мы должны были кричать, и мы кричали. К нашему крику никто не отнесся со вниманием, и в Совнаркоме при мне и других представителях профессуры Луначарский оправдывался тем, что, зная тяжелое положение государства, он не рисковал поднимать вопрос о вузах. На это он получил правильный ответ: «Ваше дело было представить нам все ваши нужды, как они есть, не урезая их, а наше дело в Совнаркоме было бы урезать, если необходимо». Эта была правильная государственная точка зрения, то, чего не хватало тогдашнему Наркомпросу.[206]

90

А. В. Костицын преподавал в Ефремовской мужской прогимназии. Его сын В. А. Костицын был крещен в Покровской церкви г. Ефремова 7 июня 1883 г.; восприемниками являлись родственники матери – титулярный советник С. В. Раевский и жена присяжного поверенного В. В. Раевского – О. А. Раевская.

91

Правильно: Рейнсдорп Иван Андреевич (1730–1782) – губернатор Оренбургской губернии (1768–1781), генерал-поручик (1771), руководил обороной Оренбурга в 1773–1774 гг.

92

После годичного обучения в реальном училище В. А. Костицын продолжил образование в смоленской гимназии, по окончании которой, в мае – июне 1902 г., успешно сдал выпускные экзамены, получив лишь две четверки – по латыни и греческому (см.: ЦГА Москвы. Ф. 418. Оп. 316. Д. 441. Л. 3).

93

Сыновья генерала Н. Н. Раевского, Александр и Николай, привлекались по делу декабристов, но были оправданы, а дочери Екатерина и Мария являлись женами соответственно М. Ф. Орлова, заключенного на полгода в Петропавловскую крепость, и С. Г. Волконского, приговоренного к 20 годам каторжных работ; единоутробный брат Н. Н. Раевского В. Л. Давыдов был приговорен к пожизненной каторге.

94

Слова Николая II из речи, обращенной к представителям дворянства, земств и городов на приеме 17 января 1895 г.: «Мне известно, что в последнее время слышались в некоторых земских собраниях голоса людей, увлекавшихся бессмысленными мечтаниями об участии представителей земства в делах внутреннего управления. Пусть все знают, что я, посвящая все свои силы благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо, как охранял его мой незабвенный покойный родитель» (Полн. собр. речей императора Николая II. 1894–1896. СПб., 1906. С. 7). В тексте написанной для императора речи были слова «несбыточные мечтания», но от волнения он произнес «бессмысленные мечтания».

95

Имеется в виду кн.: Михайлов А. Пролетариат во Франции. 1789–1852. (Исторические очерки). СПб., 1869.

96

Неточность: речь идет о И. И. Скворцове, печатавшемся под псевдонимом И. Степанов. См.: Блос В. Германская революция: история движения 1848–1849 года в Германии / Пер. В. Базарова, И. Степанова. М., 1920.

97

Первый съезд Российской социал-демократической рабочей партии проходил в Минске 1–3 марта 1898 г.

98

Ср.: «50 лет тому назад над Европой пронеслась живительная буря революции 1848 года» (Манифест РСДРП // Первый съезд РСДРП. Март 1898 года. Документы и материалы. М., 1958. С. 79).

99

См.: Шпильгаген Ф. Загадочные натуры // Шпильгаген Ф. Собр. соч.: В 23 т. СПб., 1896. Т. 5–6; Он же. Сомкнутыми рядами // Там же. Т. 1–2.

100

См.: Ферворн М. Общая физиология: основы учения о жизни / Пер. с нем. М. А. Мензбира и Н. А. Иванцова. М., 1897. Вып. 1–2.

101

Под псевдонимом Н. Бельтов книга вышла в 1895 г. в Петербурге.

102

Неточность: П. И. Барсов скончался 27 декабря 1911 г. в Смоленском каторжном централе от чахотки.

103

И. Х. Озеров общался с начальником Московского охранного отделения С. В. Зубатовым и принял участие в написании устава контролируемого полицией Общества взаимопомощи рабочих в механическом производстве и в организации воскресных чтений для рабочих в Историческом музее. Но сотрудничество с полицией сказалось на его репутации, и в воспоминаниях Озеров писал: «…мне причинили большую боль, оклеветав меня за чтение лекций рабочим, а я честно нес в их среду знания» (цит. по: Русские писатели. 1800–1917: Биографич. словарь. М., 1999. Т. 4. С. 409).

104

Педель – служитель университетской инспекции, низший надзиратель.

105

Выступая на заседании Московского математического общества 24 сентября 1902 г., П. А. Некрасов говорил, что «изоляторы суть спутники свободы», ибо «во всяком элементе конкретной гражданской свободы необходим спутник, ее охраняющий: стеснение, выражающееся в нравственной и гражданской дисциплине» (Некрасов П. А. Философия и логика науки о массовых проявлениях человеческой деятельности. (Пересмотр оснований социальной физики Кетле) // Математический сборник. 1902. Т. 23. № 3. С. 452–453).

106

Московское математическое общество основано в 1864 г.; с 1866 г. издавало журнал «Математический сборник».

107

Еще первокурсником Костицын стал членом студенческого математического объединения, созданного в 1902 г. под председательством Н. Е. Жуковского. 19 ноября 1904 г. Н. Н. Лузин сообщал П. А. Флоренскому: «Второй секретарь у нас – Костицын – хороший работник, идейный человек». В другом письме, от 23 сентября, извещая Флоренского о том, что «в механической аудитории при механическом кабинете имеет быть 14 неочередное заседание Математического (студенческого) общества», Лузин среди намеченных выступлений назвал доклад В. А. Костицына «Заметка о рядах Фурье» (см.: Переписка Н. Н. Лузина с П. А. Флоренским // Историко-математические исследования. М., 1989. Вып. XXXI. С. 130, 127).

108

«Русские ведомости» (Москва, 1863–1918) – ежедневная общественно-политическая газета; орган либеральной московской профессуры и земских деятелей.

109

Статья была напечатана неделей раньше, см.: Тимирязев К. Академическая свобода. (Мысли вслух старого профессора) // Русские ведомости. 1904. № 330. 27 нояб.

110

Перефразированные строки из стихотворения Н. А. Некрасова «Поэт и гражданин» (1856): «Поэтом можешь ты не быть, / Но гражданином быть обязан».

111

Ироничное название демократической избирательной системы, включавшей требование всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права.

112

Неточность: С. Г. Сбитников входил в меньшевистскую фракцию РСДРП.

113

См.: Ильин Вл. [Ленин В. И.] Материализм и эмпириокритицизм. Критические заметки об одной реакционной философии. М., 1909.

114

Речь идет о статьях в журнале «Образование» в 1901–1906 гг.: «Что такое идеализм» (1901. № 12), «Критика a priori (письмо в редакцию журнала “Образование”» (1902. № 3), «Развитие жизни в природе и обществе» (1902. № 4–8), «Новое средневековье» (1903. № 3), «Из психологии общества (Авторитарное мышление)» (1903. № 4–6), «Отзвуки минувшего» (1904. № 1), «Цели и нормы жизни (1905. № 7), «Революция и философия» (1906. № 2) и в журнале «Правда» в 1904 г.: «О пользе знания» (№ 1), «Собирание человека» (№ 4), «Философский кошмар» (№ 6), «История одной опечатки» (№ 11), «Проклятые вопросы философии» (№ 12) и др.

115

III съезд РСДРП, на котором присутствовали только представители большевистской фракции, проходил в Лондоне 25 апреля – 10 мая (12–27 апреля по старому стилю) 1905 г. и принял резолюции «О вооруженном восстании» и «О временном революционном правительстве»; почти одновременно в конце апреля – начале мая в Женеве состоялась меньшевистская Первая общерусская конференция партийных работников.

116

См.: Костицын В. Декабрьское восстание 1905 г. // Декабрь 1905 года на Красной Пресне: Сб. ст. и воспоминаний / Под ред. В. Невского. М.; Пг., 1924. С. 21–47.

117

См.: Костицын В. Декабрьское восстание. М.; Л., 1926. 22 с.

118

С 15 октября 1905 г. в течение двух недель студенческая боевая дружина обороняла Московский университет от налетов черносотенцев, полиции и казаков, для чего были сооружены баррикады во дворе и у входов в здание; 29 октября на университетскую территорию были введены правительственные войска, и занятия прекратились до 15 января 1906 г.

119

Имеется в виду А. А. Ильин, партийная кличка – Ермил Иванович.

120

5 декабря 1905 г. Московская общегородская конференция РСДРП постановила начать 7 декабря всеобщую политическую забастовку, с тем чтобы она переросла в вооруженное восстание.

121

Первая конференция военных и боевых организаций РСДРП проходила в Таммерфорсе 16–22 ноября 1906 г.

122

См.: М-ый [Покровский М. Н.]. Военная техника и вопрос о милиции // Текущий момент: Сб. М., 1906. С. 1–17.

123

То есть участником нелегальной группы представителей либеральной интеллигенции, объединившейся вокруг журнала «Освобождение» (издавался под редакцией П. Б. Струве в Штутгарте и Париже в 1902–1905 гг.), и организованного в 1904 г. «Союза освобождения», члены которого составили ядро Конституционно-демократической партии.

124

В своих показаниях, данных на межпартийном суде по делу В. К. Таратуты в Париже 23 апреля 1910 г., Костицын вспоминал, что в январе 1906 г. «был на явке у Виктора», который произвел на него «неприятное впечатление». Когда он поведал об этом знакомым партийцам, один из них заявил: «Товарищ, вы удивитесь, что Виктор – провокатор, выдавший Сормовскую организацию». Обвинителем был сормовский рабочий П. А. Заломов, уверявший, что известный ему «комитетчик из Нижнего Новгорода, когда пришел на явку, ушел тотчас с нее, ибо признал в Викторе провокатора, провалившего нижегородскую организацию». Но Костицын полагал, что Заломов «страдает сыщикоманией», в подтверждение чего рассказал о таком эпизоде: «Раз на явку пришел мой помощник, и он в нем признал провокатора с Пресни, указав место, где работал на Пресне, его кличку, но все это оказалось неверным». Заломов, по словам Костицына, «в октябре – ноябре 1905 года был в боевой организации в Замоскворецком районе, потом работал по технике в В[оенной] О[рганизации], после в[ооруженного] в[осстания] – в центральном городском районе ответственным боевым организатором». Он оставался в Москве до конца апреля 1906 г. и ушел из организации, «потому что после этого инцидента боялся провалиться и отчасти по личным причинам» (РГАСПИ. Ф. 332. Оп. 1. Д. 37. Л. 118–119).

125

Женой В. С. Бобровского являлась Цецилия Самойловна Зеликсон (1876–1960) – член РСДРП с 1898 г., агент «Искры», участница Декабрьского восстания 1905 г. и секретарь Московского областного комитета РСДРП в 1908 г.; см.: Зеликсон-Бобровская Ц. С. Записки рядового подпольщика (1894–1914). М., 1922–1923. Ч. 1–2.

126

В показаниях на межпартийном суде по делу В. К. Таратуты Костицын упоминал и другой эпизод, когда едва не оказался в роли следователя, судьи и организатора приведения в исполнение смертного приговора: «В июле [1906] к нам в боевую организацию поступило заявление, что рабочий Витте хочет заявить относительно провала типографий. Заявление передано нам было в письменной форме, где [Витте] писал, что он – анархист и выдал типографии, ибо одинаково ненавидит и революцию, и полицию и хочет вредить полиции через революционеров и революционерам через полицию. Этот Витте вполне сознался, что он провалил типографии и как провалил, назначил свидание. Там его хотели убить, но он на второе свидание не явился. <…> Именно мне было поручено видеть его на втором собрании и допросить» (РГАСПИ. Ф. 332. Оп. 1. Д. 37. Л. 114).

127

Четвертый съезд РСДРП, проходивший в Стокгольме 10–25 апреля (23 апреля – 8 мая по н. стилю) 1906 г., формально объединил партию после раскола, произошедшего на Втором съезде РСДРП.

128

Делегаты созванной в Москве конференции военных организаций РСДРП были арестованы в первый же день ее работы, 27 марта 1906 г., и водворены в Сущевский арестный дом, откуда в ночь на 2 апреля совершили побег В. П. Адамов, В. А. Антонов-Овсеенко, Ем. Ярославский и латышский большевик «Музыкант», а 4 апреля – Р. С. Землячка (см.: Первая конференция военных и боевых организаций РСДРП. Ноябрь 1906 г. М., 1932. С. 334–336).

129

Неточность: секретарем МК РСДРП состоял «Мирон» (В. Н. Соколов), который, согласно показаниям Костицына, «был арестован 8 августа 1906 года с большим количеством адресов» (РГАСПИ. Ф. 332. Оп. 1. Д. 37. Л. 117).

130

Фабрика, принадлежавшая Товариществу ситценабивной мануфактуры «Эмиль Циндель».

131

См.: Протоколы Первой конференции военных и боевых организаций Российской социал-демократической рабочей партии. СПб., 1907.

132

См.: Первая конференция военных и боевых организаций РСДРП. Ноябрь 1906 г. М., 1932.

133

На конференции В. А. Костицын («Семенов») выступил с докладом о вооруженном восстании в декабре 1905 г. в Москве, в котором, в частности, говорил: «Вооруженное восстание застало боевую организацию врасплох. Ничего не было готово, а дружинники были страшно утомлены и деморализованы долгими дежурствами, выжиданием, отсутствием дела. <…> В верхах партии – полная растерянность. Полная неспособность ориентироваться и оценить момент. <…> Вся война велась партизански, случайно. Баррикады строились легкие, вполне проницаемые для пуль, и единственный их смысл был в затруднении движения… Даже в захваченных районах не было правильных сражений, и защита носила чисто партизанский характер. Все пресненские баррикады оказались ничем, как только Пресню оцепили. Все, чем держалась Пресня, – это слухом о 10 000 дружинников, находившихся там, тогда как их число в действительности редко, когда превышало 100. Приучились широко пользоваться проходными дворами и заборами, никогда не защищать до крайности баррикад и никогда не сближаться с противником. <…> Бомб было очень мало, и с теми дружинники не умели обращаться. Лучшим оружием оказался Маузер» (Там же. С. 53–55). Считая «вполне допустимым экспроприацию частных средств, имущества наших врагов», «Семенов» активно выступал в прениях (с. 84, 103–104, 114, 154–156, 170–171) и предложил свой проект резолюции о военно-боевых центрах, принятый конференцией за основу (с. 162–163).

134

В статье «По поводу протоколов ноябрьской военно-боевой конференции Российской социал-демократической рабочей партии» (Пролетарий. 1907. № 16. 2 мая) Ленин, критикуя «нелепые увлечения» о делении парторганизаций «на военные, боевые и пролетарские», одобрил принятую делегатами резолюцию о подчинении всей работы «политическому руководству общепролетарских организаций» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. М., 1968. Т. 15. С. 281–290).

135

Правильно: «Петр I». Согласно протоколам конференции, во Временное бюро военных и боевых организаций РСДРП были избраны И. Х. Лалаянц («Николай Иванович»), Ем. Ярославский («Ильян»), В. А. Костицын («Семенов»), Ж. А. Шепте-Миллер («Петр I») и Э. С. Кадомцев («Петр II») (см.: Первая конференция военных и боевых организаций РСДРП. Ноябрь 1906 г. С. XL).

136

И. А. Саммер присутствовал на конференции в качестве гостя под псевдонимом «Остапченко».

137

Правильно: «Аллина» – И. С. Сырмус («Ида»).

138

«Кириллов» – И. К. Гамбург.

139

Согласно протоколам конференции, Московскую военную организацию представлял «Грива» – Гиммер Дмитрий Дмитриевич.

140

Правильно: «Викторов» – А. В. Цветков, так как «Гладков» (Е. А. Фортунатов) представлял Южно-техническое бюро РСДРП с совещательным голосом.

141

Правильно: «Петр I» – Ж. А. Шепте (Миллер).

142

Правильно: «Алексеев» – В. В. Бустрем.

143

Имеется в виду «Азаров» – А. С. Шкляев.

144

Правильно: «Степницкий» – С. С. Зверев.

145

Правильно: «Петр II», делегат с совещательным голосом Э. С. Кадомцев.

146

И. С. Кадомцев – «Уралов».

147

Докладчиками Организационного бюро конференции с совещательным голосом являлись «Иностранцев» – Н. Ф. Насимович (Чужак), «Львицкий» – М. Н. Лядов, «Варин» – В. Ю. Фридолин, «Победов» – И. Г. Урысон.

148

Правильно: «Петр I».

149

Пятый съезд РСДРП проходил в Лондоне с 30 апреля (13 мая) по 19 мая (1 июня) 1907 г.

150

Имеется в виду М. И. Ульянова.

151

Мемуарист ошибается: Ф. Н. Петров не участвовал в покушении на великого князя.

152

В августе 1907 г. профессор Д. Ф. Егоров написал ректору: «Студент математического отд[еления] физико-матем[атического] фак[ультета] Моск[овского] ун[иверситета] Владимир Александрович Костицын арестован в Петербурге (с месяц), числится за губ[ернским] жанд[армским] управлением. Человек болезненный, долгое заключение может повлиять вредно. Отец хлопочет, чтобы выпустили на поруки. Я лично знаю Костицына как выдающегося студента, весьма талантливого и преданного науке. Нельзя ли что-нибудь сделать для облегчения его участи?» (ЦГА Москвы. Ф. 418. Оп. 316. Д. 441. Л. 17). В. С. Гулевич, исполнявший тогда обязанности ректора, обратился 10 августа к товарищу министра внутренних дел А. А. Макарову: «Милостивый государь, Александр Александрович. Имею честь ходатайствовать пред Вашим Превосходительством об оказании снисхождения к участи студента Московского университета Владимира Костицына, находящегося в настоящее время в заключении в г. С. – Петербурге. Заключение вредно отзывается на его слабом здоровье. Профессор Московского университета Д. Ф. Егоров аттестует Костицына как выдающегося по своим дарованиям и преданного науке студента. Примите уверение в совершенном уважении и преданности» (ГАРФ. Ф. 102. 7 д-во. 1907 г. Д. 4388. Л. 203).

По этому поводу в Департаменте полиции 24 августа была подготовлена следующая справка: «Костицын Владимир Александрович, студент Московского университета, был арестован 1 июня сего года в гор. С. – Петербурге при ликвидации С. – Петербургским охранным отделением боевой организации при Петербургском комитете Российской социал-демократической рабочей партии. По сведениям охранного отделения, Костицын принадлежал к “временному бюро военно-боевых организаций” означенной партии, состоял пропагандистом боевой организации и участвовал в вооруженном восстании в Москве, а также в освобождении Романовых. Ввиду изложенного Костицын привлечен, в числе других лиц, арестованных по одному с ним делу, к дознанию при С. – Петербургском губернском жандармском управлении по обвинению в преступлении, предусмотренном 1 ч. 102 ст. угол[овного] улож[ения]. Мерой пресечения против Костицына по дознанию принято содержание его под стражей в С. – Петербургской тюрьме. При обыске у Костицына отобран блокнот с записями, но сведений о том, являются ли эти записи компрометирующими, в департаменте не имеется. Дознание возбуждено 4-го минувшего июля и находится в производстве» (Там же. Л. 214).

153

2 января 1908 г. А. В. Костицын обратился с прошением к товарищу министра внутренних дел А. А. Макарову: «Сын мой, Владимир Александрович Костицын, приехавший в Петербург для научных занятий, был 1 июня 1907 года арестован и заключен в тюрьму “Кресты”. Ни он, ни я до сих пор не имеем надлежащих сведений о причинах ареста. Сын мой находится в тюрьме до сих пор. Профессор Московского университета Д. Ф. Егоров прислал мне, для представления в Петербургское жандармское управление, письмо, характеризующее моего сына как личность, глубоко преданную науке, и, в полном смысле слова, нравственную. Но письму значения дано не было. Комиссия врачей исследовала состояние здоровья моего сына и признала, что его необходимо немедленно освободить, так как дальнейшее заключение грозит ему сумасшествием. Заключение комиссии было представлено в жандармское управление, и, однако, сын мой томится в тюрьме до сих пор. Обращаюсь к Вашему Превосходительству с моей почтительнейшей просьбой: прошу освободить моего сына; если же безусловное освобождение невозможно, то отдать мне его на поруки; прошу также, пока он находится в тюрьме, разрешить ему участие в общей прогулке, которая, благодаря своей продолжительности, может благотворно повлиять на здоровье моего сына» (Там же. Л. 283).

Ходатайство отца Костицына было поддержано и председателем 3-й Государственной думы Н. А. Хомяковым, бывшим губернским предводителем дворянства в Смоленске, который написал А. А. Макарову: «Многоуважаемый Александр Александрович. Податель сего, Костицын, учитель Смоленского реального училища, попечителем коего я много лет состоял, просит замолвить слово за его сына. К сожалению, я лично не могу [высказаться] в пользу этого молодого человека, но знаю, что здоровье его внушает серьезное опасение, а потому пребывание в заключении может тяжело отозваться. [Отец] просит отпустить сына на поруки; к этой просьбе и я присоединяюсь. Искренне уважающий Вас Н. Хомяков» (Там же. Л. 282).

Но 16 января в ответ на запрос товарища министра внутренних дел в Департамент полиции начальник Петербургского губернского жандармского управления доложил, что, помимо записной книжки, изъятой при аресте Костицына, у привлеченных по тому же дознанию лиц «обнаружена рукопись конспиративного характера», которая, как установлено экспертизой, «писана обвиняемым»; кроме того, «по агентурным данным начальника Рижского сыскного отделения, Владимир Костицын – “член боевой организации, известен в партии под кличкой ‘Семен Петрович’, участвовал в Московском восстании”», поэтому «изменить меру пресечения в отношении Владимира Костицына не представляется возможным» (Там же. Л. 287). Соответственно и Макаров известил Хомякова: «Вследствие переданного мне учителем Смоленского реального училища статским советником Костицыным письма Вашего Превосходительства относительно его сына, политического арестованного Владимира Костицына, имею честь уведомить, что я лишен возможности сделать распоряжение об освобождении последнего, так как содержание под стражей принято в отношении названного лица в качестве меры пресечения ему способов уклоняться от суда и следствия» (Там же. Л. 297).

154

Неточность: товарищем министра внутренних дел тогда был А. А. Макаров.

155

Неточность: арестованная в Петербурге 5 марта 1908 г., С. И. Надеина была освобождена под залог 10 июля того же года.

156

В заметке «Судебные вести», напечатанной 4 ноября 1908 г. в петербургской газете «Новое время», сообщалось: «3 ноября в закрытом заседании военно-окружного суда под председательством ген. – м[айора] Биршерта началось слушание процесса о членах боевой организации при СПб. комитете с[оциал] – д[емократической] партии. Обвиняемых – 25 человек: сын подполковника б[ывший] студент Богоявленский, сын статского советника Костицын, дворянин Н. А. Вакулин, рядовой Губельман, профессиональный борец Роланд Веборн, преподающий французскую борьбу в школе Лебедева, и др. В комнате последнего, проживавшего вместе со своим братом в Лесном, по Реймерской улице, было найдено большое количество оружия. По слухам, настоящее дело является отголоском Таммерфорского съезда и находится в некоторой связи с делом об известной школе бомбистов в д. Хаапала близ ст. Куоккала. Обвинение, предъявленное по 2 ч. 102 ст. уг[оловного] ул[ожения], поддерживает пом[ощник] военного прокурора полк[овник] Зандер, а защищают пр[исяжные] пов[еренные] О. О. Грузенберг, Тиран, Петропавловский, Н. Д. Соколов, Керенский, Соколовский и пом[ощники] пр[исяжных] пов[еренных] Шмидт, Симсен и др. Разбор дела затянется дней на 8».

157

Неточность: 13 ноября 1908 г. «за участие в преступном сообществе, составившемся с целью насильственного посягательства на изменение в России установленного законами основными образа правления» Петербургский военно-окружной суд приговорил к каторжным работам: И. И. Бернштейна – на 8 лет, Н. А. Вакулина и М. И. Губельмана – на 7 лет, В. В. Бустрема и Б. А. Колтышева – на 6 лет, Б. Г. Богоявленского, В. К. Воробьева, Х. Э. Гельфанда, О. К. Кантера, А. Р. Кокса и Р. Г. Нилендера – на 4 года, Р. И. Веборна, Я. М. Дреймана, К. Я. Лаца и И. Л. Либгота – на 2 года 8 месяцев. Остальные – В. А. Дилевская, Б. Я. Мицит, В. З. Сидлин (по мужу Вакулина), К. К. Уденс, Я. Э. Фришмунд и К. Я. Штальберг – были приговорены к ссылке на поселение, а Л. Я. Ванаг, И. П. Озолин и В. А. Костицын оправданы. Но при утверждении приговора помощником главнокомандующего войсками Петербургского военного округа назначенные меры наказания были смягчены: Вакулин и Губельман были приговорены к каторжным работам сроком на 5 лет, Бустрем и Колтышев – на 4 года, Воробьев, Гельфанд и Кокс – на 2 года, Богоявленский, Веборн, Дрейман, Лац и Либгот – к ссылке на поселение, Дилевская и Штальберг – к двухлетнему заключению в крепости (см.: ГАРФ. Ф. 102. 1907 г. Д. 4388. Л. 320).

158

См.: Mach E. Die Mechanik in ihrer Entwickelung historisch-kritisch dargestellt. Leipzig, 1883 (рус. перевод: Мах Э. Механика. Историко-критический очерк ее развития / Пер. Г. А. Котляра под ред. проф. Н. А. Гезехуса. СПб., 1909); Mach E. Die Principien der Wärmelehre, historich-critisch entwickelt. Leipzig, 1896.

159

«Дневник социал-демократа» – непериодический орган, издававшийся Г. В. Плехановым в Женеве, Петербурге и снова в Женеве и Петербурге, выходил в 1905–1916 гг. с большими перерывами; всего вышло 17 номеров.

160

В «Мелких заметках», посвященных выходу в Петербурге легальной большевистской газеты «Новая жизнь», Г. В. Плеханов писал: «Объявление об издании “Новой жизни” наводит на весьма поучительные размышления. Оно пестрит именами людей, до сих пор остававшихся чуждыми марксизму: Ленин тонет, как муха в молоке, в массе эмпириомонистов и вполне законченных декадентов» (Дневник социал-демократа (Женева). 1905. № 3. Нояб.).

161

Группа «Вперед» образовалась в результате острой фракционной борьбы, развернувшейся в 1908 г. между ленинцами и левыми большевиками – «отзовистами» (А. В. Соколов), которые резко порицали социал-демократическую фракцию 3-й Государственной думы за отрыв от рабочих масс и, настаивая на ее отзыве, ратовали за усиление подпольных методов борьбы, и «ультиматистами» (Г. А. Алексинский, А. А. Богданов, Л. Б. Красин, А. В. Луначарский, М. Н. Лядов, М. Н. Покровский и др.), которые предлагали ограничиться ультимативным требованием к депутатам проявить решительность в своих выступлениях и тактике. К этому примешивались философские разногласия между ленинцами и «эмпириомонистами» (Богданов), последователями взглядов Э. Маха и Р. Авенариуса, и «богостроителями» (Луначарский, М. Горький, В. Базаров), пропагандировавшими социализм как новую религию. 28 декабря 1909 г. в ЦК РСДРП была направлена составленная Богдановым платформа «Современное положение и задачи партии» с извещением об образовании группы «идейных единомышленников» под названием «Вперед», которое подписали Богданов и В. Л. Шанцер от имени 16 лекторов и слушателей партийной школы на острове Капри, включая Алексинского, Горького, Луначарского, Лядова, Покровского и др. В январе 1910 г. Пленум ЦК РСДРП утвердил литературную группу «Вперед», но уже в конце этого года из группы вышли Горький, Менжинский и Покровский, в 1911 г. – Богданов и Лядов, а к концу 1913 г. фактически она распалась.

162

Речь идет о деятельности отряда «коммунистов-анархистов», осуществивших свыше 30 экспроприаций и нападений на разные учреждения в 1906–1907 гг., которым руководил уроженец Мотовилихи Пермской губернии, бывший унтер-офицер и рабочий оружейного цеха Пермских пушечных заводов, член исполкома Уральского боевого союза А. М. Лбов (1876–1908), в 1908 г. арестованный в Нолинске и повешенный в Вятке.

163

В «Прошении» от 1 октября 1909 г., адресованном ректору Московского университета, В. А. Костицын писал: «Я поступил в Университет в 1902 году по окончании курса Смоленской классической гимназии. В 1903 и 1904 гг. я сдал полу-курсовые испытания. В 1904 г. получил зачет 5-го семестра, в 1906 г. – зачет 6-ого (летнего) семестра и право держать государственные экзамены; этим правом я не воспользовался, так как желал посвятить себя научной деятельности и считал более целесообразным пробыть еще год в Университете. В 1907 г. я опять имел право держать экзамены, но не мог воспользоваться им, так как был арестован весной 1907 г. и вышел на волю в конце 1908 г.

Когда я приехал в Москву, то узнал, что права на государственные экзамены я лишился, так как вошли в силу новые правила; сверх того, пропала запись на летний семестр 1906 г. (что запись была, видно из того, что вплоть до весны 1907 г. я был освобожден от платы за учение). Таким образом, оказывалось, что я должен пробыть еще 1 1/2 года в Московском Университете, чего я не мог сделать по причинам политического характера. Между тем я проделал весь учебный план, что легко проверить по записям, и сдал все экзамены, а также имел право держать государственные экзамены, причем не держал их отнюдь не по неподготовленности.

В настоящее время я поступаю в Парижский университет с целью достичь степени docteur ès sciences de l’université de Paris. По правилам для этого нужна степень licencié ès sciences, для получения которой здесь достаточно следующих экзаменов: 1) дифференциальное и интегральное исчисление, 2) рациональная механика, 3) высший анализ или высшая геометрия. Между тем сданные мной в Москве экзамены вполне соответствуют этим, содержат гораздо большее количество предметов и, сверх того, мною выполнен весь учебный план.

Если я представлю выпускное свидетельство или же в худшем случае свидетельство с подробным перечислением выдержанных экзаменов и прослушанных курсов, мне могут здесь их зачесть, и тогда я смогу год посвятить действительной научной работе – обработке и собиранию материала для докторской диссертации. Если же я представлю простое свидетельство о числе лет, проведенных в Университете, мне опять придется сдавать уже сданные экзамены, и год уйдет на возню с учебниками, с экзаменами и т. д., и таким образом действительная научная работа будет отсрочена на год, а докторат – на 2 года, между тем я имею возможность (и то условную) жить здесь только год.

Ввиду всего этого прошу: 1) Выдать мне выпускное свидетельство, на которое я имею фактическое право и имел бы формальное право, или свидетельство о выдержанных экзаменах и прослушанных курсах, которое давало бы здешнему университету возможность судить о моей подготовке. 2) Выслать мне мои бумаги, из коих метрика, формулярный список отца и свидетельство о явке к отбыванию воинской повинности были вытребованы в СПБ. Губернское Жандармское Управление, возвращены мне при освобождении и находятся у меня на руках. 3) Выслать все это по возможности скорее, до 1 ноября по новому стилю, ибо иначе я могу опоздать с имматрикуляцией.

Подлинность моего почерка и справедливости (в том, что касается научной стороны) изложенных обстоятельств может засвидетельствовать профессор Димитрий Федорович Егоров. Все расходы будут мною немедленно оплачены» (ЦГА Москвы. Ф. 418. Оп. 316. Д. 441. Л. 24–25).

164

В своем «Жизнеописании» (1920) Костицын пояснял: «В Вене и Париже возобновил научную работу, окончил Парижский университет и опубликовал ряд ученых трудов, помещенных в Математическом сборнике Московского математического общества, в Comptes Rendus de l’Academie des Sciences de Paris (Известиях Парижской академии наук), в Bulletin Astronomique (Астрономическом бюллетене Парижской обсерватории). Помещал популярные статьи в журнале “Современный мир”. Был избран членом Французского математического общества» (РГАЭ. Ф. 3429. Оп. 23. Д. 24. Л. 158).

165

На заседании межпартийного суда 25 апреля 1910 г. Костицын заявил, что «убеждение в невиновности Виктора в Москве было всеобщим», а «недовольство им обуславливали его дурным характером», причем «говорили, что о нем могли легко создаться слухи о провокации, ибо вокруг него существовала атмосфера озлобления». На вопрос самого «Виктора», в чем же состоял его «дурной характер», Костицын ответил: «По-моему, это были поступки и деяния, которые не касаются общественной стороны, но беда в том, что они отзывались на его вообще действиях». И пояснил: «Если имелось какое-либо партийное дело с Виктором и как бы вы ни были выдержаны, все же невольно вносилось личное. Ты гнул свою линию, а Виктор – свою, и выходили дрязги. Это могло тормозить работу, но все-таки она делалась». А когда «Виктор», напомнив их резкое столкновение на городской партконференции, где он предложил роспуск боевых дружин и переход к партийной милиции, задал Костицыну вопрос: «Что вы знали обо мне хорошего?», тот ответил: «Большая работоспособность, умение разбираться в организационных и тактических вопросах. Слышал о нем хорошие отзывы как о пропагандисте… Это я знаю от пропагандистов Замоскворецкого района, где работал сам, и они говорили, что Виктор был здесь вполне на своем месте. Виктора считали незаменимым секретарем комитета…» (РГАСПИ. Ф. 332. Оп. 1. Д. 37. Л. 129–130).

166

В июле 1911 г. Бродский, учившийся тогда в Льежском университете, дал разоблачительное интервью эсеровской газете «Будущее», издававшейся В. Л. Бурцевым в Париже, а 18 августа подал прошение на высочайшее имя, в котором просил о предании его суду за «преступные деяния», повлекшие арест членов социал-демократической фракции 2-й Государственной думы и ее роспуск 3 июня 1907 г. Бродский утверждал, что он с ведома начальника Петербургского охранного отделения А. В. Герасимова и начальника Департамента полиции М. И. Трусевича «1) был инициатором посылки в с. – д. фракцию депутации от солдат петербургского гарнизона, 2) на своей квартире производил переодевание солдат перед отправлением депутации, 3) участвовал в передаче с. – д. депутатам наказа революционного содержания, черновик которого был выработан в охранном отделении». В этой связи 13 ноября 1911 г. социал-демократическая фракция 3-й Государственной думы внесла запрос о «провокационной деятельности охранного отделения в целях подготовления обвинения депутатов с. – д. фракции 2-й Государственной думы в сношениях с военной организацией», что послужило предлогом к «государственному перевороту 3 июня» и аресту 37 депутатов, 17 из которых были приговорены к каторжным работам, 10 сосланы на поселение и 10 оправданы (Большевистская фракция IV Государственной думы. М.; Л., 1938. С. 392–397).

167

О своей провокаторской деятельности сама «Ирина» (Е. Н. Шорникова) рассказывала следующее: «Стала работать в социал-демократической партии. На конспиративной квартире виделась с генералом Герасимовым один раз, а с ротмистром Еленским все время, почти ежедневно. В это время я встретила партийного работника Анатолия, который просил работать у них. Охранное отделение согласилось, дабы провести меня в центр: я была организаторшей Атаманского полка. Подполковник Еленский настаивал на проведении меня в секретари организации. Случилось, что мне предложили быть секретарем петербургской военно-революционной организации. Я назвала всех организаторов солдат, дала боцмана Архипова (с катера Его Величества), всех членов партии боевой организации и социал-демократической фракции, Озоля и др., передала весь военный архив.

Само охранное отделение было преступно небрежно в отношении сотрудников, проваливая их. На Фурштадтской улице, в д. 4, кв. 5, принимали всех сотрудников в один час, рассортировывая по комнатам. О том, что Бродский оказывал услуги розыску, я не знала…

На массовке (летучке) солдат и офицеров в Лесном были два члена Государственной думы, где и был выработан литератором, фамилию коего я не знаю, наказ. Я имела в военном комитете голос. На одном из заседаний комитета было решено, что сами солдаты должны идти в форме и нести наказ. Наказ не был составлен по инициативе охранного отделения, но, какую роль играло охранное отделение в выработке наказа, я не знаю, ибо работали [депутат Государственной думы И. П.] Озоль и Бродский. Я лично обращалась к фракции через Озоля. Подполковнику Еленскому я сообщила день и час, когда должны были явиться солдаты во фракцию. На это подполковник Еленский мне заявил, что начальник охранного отделения (генерал Герасимов) ездил к министру Столыпину, который выразил желание иметь наказ, который был еще написан от руки. Так как солдаты плохо читали по писаному, то мне, как секретарю, было предложено членами организации перепечатать его на пишущей машине. Заботясь об охранном отделении, я, вместо одного экземпляра, напечатала два экземпляра, причем первый экземпляр, с печатью комитета, я отдала в организацию, а второй – подполковнику Еленскому».

После вручения наказа депутатам («как только успели выйти, то прошло не более 5 минут, как явилась полиция») в связи с начавшимися арестами был поднят вопрос о причинах провала Петербургской военной организации РСДРП, и ротмистр В. И. Еленский, отблагодарив провокаторшу 35 рублями, предложил ей уехать из столицы «куда угодно». Шорникова вернулась на родину, но судебный следователь, не зная о секретной службе «товарища Ирины», прислал в Казань требование о взятии ее под стражу. В последующие несколько лет Шорникова, находясь под неофициальным прикрытием охранки, но опасаясь мести революционеров, металась по стране: Петербург, снова Казань, Самара, Уфа, где она вышла замуж за машиниста железнодорожного депо и даже устроилась «по специальности» под кличкой «Эртель». Но муж, узнав о секретной «службе» жены, развелся с ней, а в Самаре, куда Шорникова приехала, опознавший ее рабочий пригрозил «зарезать» провокаторшу, и та бежала в Саратов. «Она была, как полупомешанная… – вспоминал начальник Саратовского губернского жандармского управления М. С. Комиссаров, – без копейки денег, совершенно обтрепанная, деваться ей некуда было, показаться на улицу боялась…» Шорникова повторяла: «Для меня единственный выход – уехать в Южную Америку, или социал-демократы меня уничтожат».

Направившись из Саратова в Петербург, Шорникова обратилась к полицейскому начальству со слезной просьбой выделить ей денег для отъезда из России. Вопросом о судьбе бывшего секретного агента пришлось заниматься директору Департамента полиции С. П. Белецкому, товарищу министра внутренних дел В. Ф. Джунковскому и даже председателю совета министров В. Н. Коковцову. Определением Особого присутствия Сената от 26 июля 1913 г. дело об уголовном преследовании Шорниковой было наконец прекращено, после чего, получив вожделенные 1800 рублей, она спешно выехала за границу (подробнее см.: Падение царского режима: Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного Правительства. М.; Л., 1926. Т. 5. С. 94–98; см. там же: М.; Л., 1925. Т. 3. С. 1, 4–10, 84, 115, 119, 121, 123–124, 139, 150–154, 157, 208, 219, 222–227, 384, 412–424, 426, 428–430, 436, 453, 455, 457–459, 484, 504; Т. 5. С. 68, 87, 89–93, 123, 139–142, 231, 235, 259, 261, 420–421, 454).

168

Н. К. Крупская вспоминала: «Тянуло и нас поближе стать к французскому движению. Думалось, что этому поможет, если пожить во французской партийной колонии. Она была на берегу моря, недалеко от небольшого местечка Порник, в знаменитой Вандее. Сначала поехала туда я с матерью. Но в колонии у нас житье не вышло. Французы жили очень замкнуто, каждая семья держалась обособленно, к русским отнеслись недружелюбно как-то, особенно заведующая колонией. Поближе я сошлась с одной французской учительницей. Рабочих там почти не было. Вскоре приехали туда Костицыны и Саввушка – впередовцы, и сразу вышел у них скандал с заведующей. Тогда мы все решили перебраться в Порник и кормиться там сообща. Наняли мы с матерью две комнатушки у таможенного сторожа. Вскоре приехал Ильич. Много купался в море, много гонял на велосипеде – море и морской ветер он очень любил, – весело болтал о всякой всячине с Костицыными, с увлечением ел крабов, которые ловил для нас хозяин» (Крупская Н. К. Воспоминания о Ленине. М., 1931. Вып. 2. С. 49).

169

Первая статья Костицына, посвященная системам ортогональных функций, была напечатана в «Еженедельных отчетах о заседаниях [Парижской] Академии наук» в 1913 г.; см.: Kostitzin V. Quelques remarques sur les systèmes complets de functions orthogonales // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1913. T. 156. P. 292–295.

170

См.: Костицын В. А. Об одном общем свойстве систем ортогональных функций // Математический сборник. 1912. Т. 28. № 4. С. 497–506; Он же. Несколько замечаний о полных системах ортогональных функций // Там же. 1913. Т. 29. № 1. С. 134–139.

171

Ошибка: П. А. Некрасов состоял попечителем Московского учебного округа (в него входила и Смоленская губерния) в 1898–1905 гг., затем служил в Министерстве народного просвещения, а в 1908 г. вышел в отставку. Решение об увольнении принял А. А. Тихомиров, к которому директор Смоленского Александровского реального училища К. С. Реха обратился 7 июня 1912 г. с просьбой «перевести А. В. Костицына в какое-либо другое учебное заведение в другом городе или уволить в отставку, так как он прослужил уже 31 год». Это мотивировалось тем, что преподаватель «грубо и без всякого повода наговорил дерзостей и. о. инспектора»; «на торжественном акте в честь Ломоносова [8 ноября 1911 г. ] довольно недвусмысленно жестоко обрушился на немцев, упрекая их в педантизме, непонимании русского человека и русской жизни, в придирчивости и т. п., чем снискал неистовые аплодисменты учеников»; «явно сочувственно относился к демонстративным выступлениям учеников против начальства»; «странно вел себя при разборе дела о беспорядках, совершенно отрицая виновность учеников», устроивших в декабре «забастовку» против «внешкольного надзора»; «прививал ученикам при своих объяснениях странные мысли» (что важнее – знания или поведение?) и т. д. Реха указывал также на «поразительно странное отношение» Костицына к выходке двоечника Белдовского, который в разговоре с преподавателем назвал «хамством» отказ того исправить поставленную ему по русскому языку за четверть отметку «два» на единицу (ибо ни разу не отвечал), о чем сам же уведомил директора. Но на заседании Педагогического совета 10 мая 1912 г. Костицын «просил не только не наказывать Белдовского, но даже и не рассматривать самого инцидента, так как этот инцидент произошел у него на квартире и, по его убеждению, слово, сказанное Белдовским, сорвалось у него случайно вследствие того, что он был сильно расстроен и нервирован неожиданным для него недопущением к экзаменам». Костицын говорил, что он «по принципу избегает жалоб на учеников за выходки лично против него, и наказание Белдовского нарушило бы добрые отношения между ним и учениками, выработанные годами». Хотя врач училища В. А. Самсонов подтвердил, что Белдовский «является наследственным неврастеником и поэтому легко возбуждается», Педагогический совет не нашел возможным уважить просьбу Костицына, но согласился подвергнуть ученика минимальному наказанию – «аресту на 3 часа в ближайшее воскресенье без сбавления балла в поведении». «Все эти факты, – подчеркивал Реха, – сами по себе довольно выразительны. Такой преподаватель приносит только вред училищу…». На докладе – резолюция попечителя Московского учебного округа Тихомирова от 7 июля: «Согласен. Уволить от службы с 1/VIII [19]12 г. за выслугой срока». 19 июля Тихомиров письменно уведомил директора о своем решении: «Увольняется от службы за выслугой срока преподаватель русского языка Смоленского Александровского училища Костицын с 1 августа 1912 года» (ЦГА Москвы. Ф. 459. Оп. 3. Д. 6985. Л. 25–26, 34, 117; Д. 6465. Л. 58–59).

172

В отношении датировки описываемого инцидента автора подводит память, так как еще 14 мая 1909 г. тогдашний директор Смоленского Александровского реального училища Н. Я. Ушаков докладывал попечителю Московского учебного округа А. М. Жданову: «13 сего мая я подвергся оскорблению действием со стороны Константина Полесского-Щипилло, сына чиновника, родившегося 4 июня 1890 года, державшего в училище экзамен за 6 классов в качестве экстерна. Полесский-Щипилло был учеником 6 класса по 11 февраля сего года; в феврале он был удален из училища по следующей причине: 2 февраля Полесский в числе других учеников был на танцевальном вечере в женской гимназии и присутствовавшим там инспектором училища замечен в явной нетрезвости, почему и был удален из гимназии. Из расследования дела оказалось, что Полесский, бывший уже нетрезвым, принес с собой в гимназию бутылку водки, которую и распил там со своими знакомыми, в числе которых были ученики и посторонние лица. В заседании Педагогического совета 3 февраля мнения относительно меры взыскания за означенный проступок разделились, почему решение вопроса было представлено на благоусмотрение Вашего Превосходительства. Вы утвердили мнение меньшинства о необходимости удаления Полесского из училища с предоставлением права отцу ученика подать прошение об увольнении.

В мае текущего года Щипилло-Полесский приступил к письменным экзаменам, но, написав несколько работ совершенно неудовлетворительно, на последний письменный экзамен уже не явился. 13 мая он явился в канцелярию за получением документов, причем выразил возмущение тем обстоятельством, что в свидетельстве поведение его за все время пребывания в училище оценено баллом 4, а не 5, как он ожидал, полагая, что балл в поведении будет такой же, какой он имел при переходе из 5 класса в 6-й. В возбужденном состоянии он обратился к директору в коридоре за разъяснением этого вопроса, на что последний ответил ему, что балл в поведении должен быть выставлен за все время его пребывания в училище; если же он не доволен этим, то может обратиться к Попечителю Округа. В подробные объяснения с ним директор не имел возможности вступить, так как шел из кабинета на экзамен. Через несколько минут после этого директору пришлось вторично пройти коридором в канцелярию, причем Щипилло-Полесский, надо думать, поджидавший этого случая, подскочил к нему и нанес оскорбление действием. Об изложенном мною донесено судебным властям и в департамент Министерства народного просвещения» (ЦГА Москвы. Ф. 459. Оп. 3. Д. 5861. Л. 1, 5).

На следующий день о произошедшем сообщила одна из московских газет: «Смоленск. Вчера на экзаменах в реальном училище ученик Полесский-Щепилло, исключенный зимой учителем Ушаковым, а также проваленный в качестве экстерна на нынешних экзаменах, дал публично Ушакову пощечину» (Голос Москвы. 1909. № 109. 15 мая). В другой заметке говорилось: «После поездки директора реального училища Ушакова в округ по поводу пощечины, полученной им от ученика Щепилло, экстренно прибыл в Смоленск попечитель учебного округа, который, явившись в реальное училище с газетой “Голос Москвы” в руках, публично кричал: “Кто об этом сообщал? – вольного духа не потерплю”. Ушаков остается на посту директора училища» (Там же. № 113. 20 мая). Но уже летом он был переведен директором реального училища в Тулу, причем преподаватель А. В. Костицын, доносил К. С. Реха, относился к Ушакову «удивительно злобно», «питал прямо ненависть и, кто знает, быть может даже способствовал озлоблению учеников против Ушакова».

173

если хочешь мира, готовься к войне (лат.).

174

Конференция Международной комиссии по преподаванию математики проходила в Париже 1–4 апреля 1914 г.

175

Открытие IX чрезвычайного конгресса Второго Интернационала, проходившего 24–25 ноября 1912 г. в Базеле, было ознаменовано торжественным шествием делегаций к Мюнстерскому собору, где под звуки органа и звон колоколов были подняты красные знамена и состоялся антивоенный митинг.

176

Имееются в виду учащиеся Императорского училища правоведения.

177

От investiture (фр.) – выдвижение на должность.

178

В своем «Жизнеописании» (1920) Костицын сообщал: «Вернувшись в Россию, поступил юнкером на офицерские теоретические курсы авиации при Петроградском Политехническом институте; их окончил по классу летчиков в марте 1917 года и был оставлен на них после производства в офицеры в качестве преподавателя аэромеханики; одновременно преподавал аэромеханику в офицерской школе морской авиации» (РГАЭ. Ф. 3429. Оп. 23. Д. 24. Л. 158).

179

Американская компания Curtiss Aeroplane Company, созданная в 1910 г. авиаконструктором Г. Х. Кертисом, являлась крупнейшим в США производителем авиационной техники и авиадвигателей.

180

Временный комитет группы «Единство» включал рабочего, члена Государственной думы А. Ф. Бурьянова, «доктора, б. рабочего секретаря в Берне и Базеле» Н. В. Васильева, редактора журнала «Современный мир» Н. И. Иорданского, «солдата, начальника районной милиции» В. А. Костицына и «литератора, члена железнодорожного союза» В. Р. Чернышева (Единство. 1917. № 1. 29 марта).

181

Г. В. Плеханов приехал в Петроград 31 марта, В. И. Ленин – 3 апреля 1917 г.

182

С «кооптированными товарищами» во Временный организационный комитет, переименованный затем в ЦК Всероссийской социал-демократической группы «Единство», входили Г. В. Плеханов (председатель), Л. Г. Дейч, Н. В. Васильев, В. Н. Катин-Ярцев, Н. И. Иорданский, Р. М. Плеханова, Э. М. Зиновьева-Дейч, Г. А. Алексинский, В. Р. Чернышев, В. М. Тетяев, А. Ф. Бурьянов, В. А. Костицын, М. Д. Чернышева (секретарь) (см.: Единство. 1917. № 35. 10 мая). Позже в ЦК были дополнительно включены А. П. Браиловский, П. Н. Дневницкий, К. И. Фельдман и А. И. Любимов (см.: Там же. № 55. 3 июня).

183

Сам А. И. Деникин вспоминал: «В 4 часа 29-го [августа 1917 г. ] Марков пригласил меня в приемную, куда пришел помощник комиссара Костицын с 10–15 вооруженными комитетчиками и прочел мне “приказ комиссара Юго-западного фронта Иорданского”, в силу которого я, Марков и генерал-квартирмейстер Орлов подвергались предварительному заключению под арестом за попытку вооруженного восстания против Временного правительства». На автомобилях, в сопровождении броневиков, генералов отправили на гауптвахту, где развели по камерам. «Костицын, – отмечал Деникин, – весьма любезно предложил мне прислать необходимые вещи; я резко отказался от всяких его услуг…» Через пару дней, продолжал Деникин, «на гауптвахте появилась приступившая к опросу следственная комиссия, под наблюдением главного полевого прокурора фронта генерала Батога, под председательством помощника комиссара Костицына…». Но поскольку Иорданский настаивал на скорейшей передаче дела в военно-революционный суд, Костицын, указывал Деникин, «зайдя в мою камеру, от имени Маркова предложил мне обратиться совместно с ним к В. Маклакову с предложением принять на себя нашу защиту». Кроме того, «изредка Костицын знакомил нас с важнейшими событиями, но в комиссарском освещении эти события действовали на нас еще более угнетающе». 27 сентября, в день перевода арестованных из Бердичева в Быхов, «тысячная возбужденная толпа», жаждавшая немедленного самосуда, окружила гауптвахту. С ее крыльца, пытаясь успокоить солдат, «уговаривали толпу помощники комиссара Костицын и Григорьев», начальник юнкерского караула штабс-капитан В. Э. Бетлинг. «Наконец, – вспоминал Деникин, – бледные взволнованные Бетлинг и Костицын пришли ко мне: “Как прикажете? Толпа дала слово не трогать никого; только потребовала, чтобы до вокзала вас вели пешком. Но ручаться ни за что нельзя”. Я ответил: “Пойдем”. Снял шапку, перекрестился: Господи, благослови! Толпа неистовствовала. Мы – семь человек, окруженные кучкой юнкеров, во главе с Бетлингом, шедшим рядом со мной с обнаженной шашкой в руке – вошли в тесный коридор среди живого человеческого моря, сдавившего нас со всех сторон. Впереди Костицын и делегаты (12–15), выбранные от гарнизона для конвоирования нас». Осыпая арестованных ругательствами, забрасывая грязью и камнями, толпа не позволила вести их прямо к вокзалу: «…повели кружным путем, в общем, верст пять, по главным улицам города». Но и на вокзале, по словам Деникина, испытания не кончились: «Ждем час, другой. Поезд не пускают – потребовали арестантский вагон. Его на станции не оказалось. Угрожают расправиться с комиссарами. Костицына слегка помяли. Подали товарный вагон, весь загаженный конским пометом, – какие пустяки! Переходим в него без помоста…». Позже Керенский, иронизировал Деникин, пустил «слезу умиления», что, мол, по иронии судьбы «сообщник Корнилова был спасен от ярости обезумевших солдат членами исполнительного комитета Юго-западного фронта и комиссарами Временного правительства» (Деникин А. И. Путь русского офицера. М., 2007. С. 222, 228–229, 233–234).

184

В сводке за период с 24 августа по 6 сентября 1917 г., докладывая об усилении «пораженческой агитации» в войсках, «врид комиссарюз» В. А. Костицын предупреждал, что «надвигается волна большевизма как естественная реакция после корниловской авантюры», усилившей «недоверие к командному составу», из-за чего «помимо убийства [комиссара Юго-Западного фронта Федора Федоровича] Линде, [генерал-майора Константина Григорьевича] Гиршфельда, [генерал-майора Казимира Альбиновича] Стефановича, имеет место насилие над офицерами» (Революционное движение в Русской армии. 27 февраля – 24 октября 1917 года. М., 1968. С. 403, 592). Позже Костицын рассказывал, что ему пришлось «принимать участие в известном деле об убийстве взбунтовавшимися солдатами своего начальника дивизии ген. Гиршфельда, а также комиссара, шефа Костицына», и «только с применением хитрости ему удалось вывезти трупы убитых, которые солдаты не хотели отдавать» (Стратонов В. В. По волнам жизни // ГАРФ. Ф. Р – 5881. Оп. 2. Д. 669. Л. 225).

185

«Речь» (Петербург, 1906–1917) – ежедневная политическая, экономическая и литературная газета, орган Конституционно-демократической партии (фактические руководители – П. Н. Милюков и И. В. Гессен).

186

В автобиографии В. А. Костицын ни словом не упоминает о своем участии в подавлении большевистского выступления в Виннице, где 15-й запасной полк, поддержанный солдатами пулеметной команды, авиапарка и броневого дивизиона, поддавшись на агитацию, отказался выступить на фронт, захватил оружейные склады 7-й армии и объявил о своем подчинении местному совдепу. Для подавления солдатского «бунта» Костицын выехал из Бердичева, где размещался штаб Юго-Западного фронта, в Винницу со сводным отрядом в составе трех казачьих сотен, батальона юнкеров (одной из рот командовал известный ему штабс-капитан В. Э. Бетлинг), пулеметного отделения, девяти броневиков и двух орудий под общим командованием полковника А. М. Абрамова и в сопровождении комиссара 7-й армии И. Д. Сургучева (беллетриста и драматурга). Явившись утром 25 октября 1917 г. на объединенное заседание ревкома и исполкома совдепа, Костицын потребовал незамедлительной отправки 15-го полка на передовую, выдачи оружия из складов и ареста вносящей «смуту в войска» большевички Е. Г. Бош (вчерашние соратники по борьбе с царизмом, теперь они стояли по разные стороны баррикад!). Но выступление комиссара на пленарном заседании совдепа, куда собралось около 130 человек, преимущественно распропагандированных большевиками солдат, было встречено откровенно враждебно, а попытка арестовать их вожака, поручика Игоря Зубрилина, для чего Костицын с небольшой охраной направился в расположение полка, едва не стоила ему жизни, и от расправы пришлось спасаться чуть ли не бегством.

Хотя уже на следующий день Бош выехала в расположение 2-го гвардейского корпуса, расквартированного в окрестностях Жмеринки, за военной помощью против «карателей», а из Петрограда в Винницу пришло известие о свержении Временного правительства, к вечеру 28 октября юнкера окружили Народный дом и предъявили совдепу ультиматум за подписью Костицына с предложением сложить оружие; на размышления давалось 15 минут. В результате пулеметного обстрела (вмешавшийся в схватку броневик красных был подбит и сгорел) здание взяли штурмом, арестовав в нем полсотни человек. Но всем большевикам удалось скрыться, и после ряда неудачных стычек с правительственными войсками, разобрав мост через Буг, повстанцы закрепились в центре Винницы, где установили пулеметы в окнах верхних этажей и на чердаках зданий, перекрыли улицы окопами и баррикадами.

Как вспоминал один из пленных, доставленных под конвоем на железнодорожный вокзал, Костицын, приехав туда на броневике, потребовал от них выдачи «подстрекателей», грозя-де расстрелять каждого десятого, а потом – и каждого пятого, из-за чего «некоторые в шеренге плакали, двое упали в исступлении и стали называть “мятежников”, главным образом – тех, кого не было в шеренге». В приказе, подписанном тем же утром, 29 октября, Костицын сообщал о подавлении «бунта», поднятого «горсткой безответственных лиц», заливших «братской кровью улицы Петрограда, Москвы, Киева, Винницы и других городов». Указывая, что «порядок восстановлен кровью и жертвами настоящих сынов Отечества», Костицын в качестве «военного комиссара Временного правительства» обещал «беспощадно душить всякую новую попытку бунта» против «революционной демократии» и, требуя немедленной сдачи захваченного оружия «представителям законной власти», объявлял Зубрилина «предателем Родины и Революции». Под влиянием начавшегося в полдень артиллерийского и пулеметного обстрела позиций «бунтовщиков» с левого берега Буга окруженные повстанцы согласились на мирные переговоры, от которых Костицын наотрез отказался, повторив свои ультимативные требования. Вечером, получив через парламентариев заявление растерявшегося Зубрилина о принятом им решении «прекратить военные действия 15-го полка» (большинство его солдат разбежалось, другие митинговали, а исполком совдепа, по сути, распался), Костицын, угрожая возобновлением обстрела, потребовал от «бунтовщиков» немедленно сложить оружие, разобрать баррикады на улицах и мостах, очистить здания телефонной станции и телеграфа. На следующее утро, 30 октября, вереницы солдат потянулись к Народному дому и, побросав там свои винтовки и пулеметы, разбрелись по окрестностям. Любые митинги и собрания, кроме похоронной процессии (а в ходе боев погибли четверо красных, двое юнкеров и одна местная жительница, задетая шальной пулей), были запрещены, и городская дума обратилась к Костицыну с выражением благодарности за «твердость и отсутствие колебаний, столь редкое у представителей власти в наше время». Но уже 2 ноября, узнав, что гвардейский корпус в Жмеринке, поддавшись на агитацию Бош, перешел на сторону большевиков и намерен двинуться на Винницу, Костицын со своим отрядом поспешил в Бердичев (Логiнов О. В., Семенко Л.I. Вiнниця у 1917 роцi: Революцiя у провiнцiйному мiстi. Вид. 2-ге, виправ. Вiнниця, 2011. С. 165–171, 173, 176–177, 179–187, 191, 193).

Впоследствии А. И. Деникин писал: «Был такой случай с Костицыным в сентябре или октябре, уже после моего ареста: судьба столкнула его снова с начальником того юнкерского караула, штабс-капитаном Бетлингом, который в страшный вечер 27 сентября вел нас, “бердичевскую группу” арестованных, из тюрьмы на вокзал. Теперь Бетлинг с юнкерской ротой участвовал в составе карательного отряда, руководимого Костицыным, усмирявшим какой-то жестокий и бессмысленный солдатский бунт (кажется, в Виннице). И вот наиболее непримиримый член бердичевского комиссариата, хватаясь в отчаянии за голову, говорил Бетлингу: “Теперь только я понял, какая беспросветная тьма и ужас царят в этих рядах. Как был прав Деникин!” Помню, что этот маленький эпизод, рассказанный Бетлингом во время одного из тяжелых кубанских походов 1918 года, доставил мне некоторое удовлетворение: все-таки прозрел человек, хоть поздно» (Деникин А. И. Путь русского офицера. М., 2007. С. 211).

В. В. Стратонов тоже вспоминал, что, «как рассказывал Костицын, он был единственный, который одержал над большевиками победу. Дело происходило в Виннице, где Костицыну, после трехдневных боевых схваток, сменявшихся переговорами с представителями большевиков (при последних он чуть не был предательски схвачен), удалось с помощью батальона юнкеров и небольшой части ударников обезоружить целую большевизированную дивизию. Его большевики объявили за это вне закона, и Костицыну пришлось скрываться в Петрограде под чужой фамилией» (Стратонов В. В. Указ. соч. Л. 225).

187

Всероссийская эвакуационная комиссия под председательством «чрезвычайного уполномоченного, снабженного диктаторскими полномочиями» была учреждена Совнаркомом 20 апреля 1918 г. «для наиболее быстрой и планомерной эвакуации военных и других грузов в новые места назначения»; упразднена 25 января 1919 г.

188

В заявлении от 6 мая 1918 г., адресованном чрезвычайному уполномоченному по эвакуации, В. А. Костицын писал: «Прошу предоставить мне службу во вверенном Вам учреждении. Я окончил курс Моск[овского] университета по математическому факультету и курс Парижского университета на Faculté des Sciences. Прошел Офицерские Теоретические курсы авиации при Петроградском Политехническом институте и состоял на них преподавателем аэромеханики» (РГАЭ. Ф. 1884. Оп. 23. Д. 2326. Л. 1). Позже в «Анкете для всех работников советских учреждений» Костицын указывал, что работал с 6 мая 1918 г. во Всероссийской эвакуационной комиссии («6 часов урочно и, сколько придется, сверхурочно»), в которую был рекомендован чрезвычайным уполномоченным по эвакуации М. К. Владимировым, а ранее служил «в авиационных войсках». Отвечая на вопрос: «Удовлетворяет ли Вас работа в идейном отношении?», Костицын ответил: «Нет», а в пункте: «Какой партии принадлежите или Вы беспартийный?» поставил прочерк (ГАРФ. Ф. Р – 3524. Оп. 1. Д. 290. Л. 219).

189

Поиски нефти в долине р. Ухты Печорского края велись с конца XIX в., в 1916 г. было пробурено несколько скважин близ устья р. Чибью; летом 1918 г. туда была снаряжена новая геологическая экспедиция.

190

См.: Kostitzin V. Sur la distribution des étoiles dans les amas globulaires // Bulletin astronomique (Paris). 1916. T. 33. P. 289–293; см. также: Kostitzin V. Sur la periodicité de l’activité solaire et l’influence des planets // Comptes rendus hebdomadaires des séances de l’Académie des Sciences. 1916. T. 163. P. 202–204.

191

В своем «Жизнеописании» (1920) Костицын сообщал: «В мае 1918 года назначен управляющим делами Всероссийской эвакуационной комиссии, а с января 1919 года – управляющим делами Транспортно-материального отдела ВСНХ, откуда ушел в октябре 1919 года. За это время не прерывал научной работы и делал ряд попыток перейти на работу по прямой специальности, отклонил ряд предложений в провинциальные университеты, пока в июне 1919 года не был избран в профессора Московского университета по кафедре чистой математики» (РГАЭ. Ф. 3429. Оп. 23. Д. 24. Л. 159). В 1919 г. Костицын был избран профессором Туркестанского государственного университета, в 1920 г. – Коммунистического университета им. Я. М. Свердлова, а в 1-м МГУ числился преподавателем (доцентом) по кафедре чистой математики до осени 1926 г., когда, возглавив кафедру геофизики, был утвержден ее профессором (ЦГА Москвы. Ф. Р – 1609. Оп. 1. Д. 1007. Л. 120).

192

Введенный 6 июня 1919 г. в состав Государственного ученого совета «в качестве заместителя одного из членов» (ГАРФ. Ф. А – 2306. Оп. 1. Д. 181. Л. 55), Костицын ежегодно до 1927 г. переизбирался членом его научно-технической секции, являясь также с 1922 г. членом ее редакционной подсекции по изданию учебников (см.: Ермолаева Н. С. Центробежные силы судьбы В. А. Костицына // Историко-математические исследования. М., 2001. Вып. 41. С. 136).

193

«Всемирная литература» – петроградское издательство, созданное в сентябре 1918 г. по инициативе М. Горького; было ликвидировано в 1924 г. С. М. Закс «сломал себе шею» не за попытку закрыть «Всемирную литературу», как указывает мемуарист, а за отказ подчиниться решению специальной комиссии ЦК РКП(б) во главе с А. И. Рыковым, которая 22 сентября 1920 г. предписала Госиздату субсидировать поддерживаемое Горьким частное «Издательство З. И. Гржебина». В октябре Закс был смещен с должности заведующего Госиздатом и назначен его заграничным представителем (см.: Динерштейн Е. А. Синяя птица Зиновия Гржебина. М., 2015. С. 213–226, 275; Горький М. Полн. собр. соч. Письма: В 24 т. М., 2007. Т. 13. С. 118–119, 435–436).

194

Костицын заведовал Государственным техническим издательством с 15 августа 1920 г. по 31 июля 1921 г., после чего состоял товарищем председателя секции физики, электротехники и геофизики Научной комиссии НТО ВСНХ (см.: РГАЭ. Ф. 3429. Оп. 23. Д. 24. Л. 147–149, 160).

195

Второй съезд Всероссийского астрономического союза проходил в Петрограде 23–27 августа 1920 г.

196

В. В. Стратонов вспоминал: «В октябре 1920 г. были назначены новые выборы. Деканом был избран я, товарищем декана – В. А. Костицын, а секретарем – О. К. Ланге» (Стратонов В. С. Указ. соч. Л. 225). Но так как приват-доцент геолог О. К. Ланге вошел в правление 1-го МГУ, секретарем факультета избрали физика В. А. Карчагина.

197

См.: Костицын В. А. Обзор литературы по вопросу о Курской магнитной аномалии // Печать и революция. 1922. Кн. 1. С. 157–162.

198

Ср.: «Теоретическая работа по определению положения и глубины магнитных масс велась проф. В. А. Костицыным. Заведование магнитным отделом Комиссии, энергично продолжавшим обследование местности, лежало на академике П. П. Лазареве. <…> Комиссия приступила к бурению после тщательного изучения места со всех сторон, и руда была найдена именно на той глубине, которая вытекала из расчетов В. А. Костицына» (Костицын В. А. Курская магнитная аномалия. М.; Пг., 1923. С. 42–43). В свою очередь П. П. Лазарев, указывая, что определение глубин по точкам пересечения силовых линий было выполнено во многих местах им и А. И. Заборовским, далее пояснял: «Можно произвести более точные подсчеты, пользуясь уравнением магнитного поля и задавая точно форму лежащей под землей залежи. Такое определение сделано Костицыным. Результаты этих определений совершенно совпадают с тем, что было получено первым способом» (Лазарев П. П. Курская магнитная и гравитационная аномалия. Пг., 1923. С. 47).

Так или иначе, но 9 декабря 1920 г. на заседании магнитного отдела Комиссии (под протоколом – подписи ее членов, в том числе председателя П. П. Лазарева и секретаря В. А. Костицына) были определены координаты для заложения буровой скважины в районе наибольшей вертикальной магнитной напряженности (см.: Курская магнитная аномалия: История открытия, исследований и промышленного освоения железорудных месторождений: Сб. документов и материалов. Белгород, 1961. Т. 1. С. 295–296; см. также: Костицын В. А. О методах определения глубины магнитных залежей // Сообщения о научно-технических работах в Республике. М., 1920. Вып. 3. С. 194–196; Он же. Методы определения положения магнитных масс // Труды Особой комиссии по исследованию КМА при президиуме ВСНХ. М.; Пг., 1924. Вып. 4. С. 8–34).

199

Президиум ВЦИК постановил «наградить орденом Трудового Красного Знамени коллектив особой комиссии по изысканию Курской магнитной аномалии и всех работников, принимавших участие в этих работах» (В президиуме ВЦИК // Правда. 1923. № 104. 12 мая).

200

2-й Московский государственный университет (2-й МГУ), созданный в 1918 г. на основе Московских высших женских курсов, имел три факультета – медицинский, химический (с 1919 г.) и педагогический (с 1921 г.).

201

Уже в конце 1920 г. Костицын, согласно его «Жизнеописанию», состоял преподавателем по кафедре чистой математики и товарищем декана физико-математического факультета 1-го МГУ, заведующим Государственным техническим издательством и членом коллегии НТО ВСНХ, а также «членом Государственного ученого совета, членом коллегии отдела научной литературы Наркомпроса, членом коллегии научно-популярного отдела Государственного издательства, членом редакционной коллегии и председателем математической комиссии Главпрофобра, профессором Коммунистического университета им. Свердлова, ученым секретарем Московского института математических наук, членом Особой комиссии по исследованию Курской магнитной аномалии, членом Всероссийского астрономического союза, членом Московского математического общества, членом Физического общества им. П. Н. Лебедева, членом правления Московского общества любителей астрономии» (РГАЭ. Ф. 3429. Оп. 23. Д. 24. Л. 5159).

202

Имеется в виду кн.: Статистический метод в научном исследовании: Опыт коллективной интернаучной работы. М., 1925. 212 с.

203

От dissection (фр.) – вскрытие.

204

Костицын входил в президиум Ассоциации НИИ при 1-м МГУ с декабря 1922 г. (см.: ГАРФ. Ф. А – 298. Оп. 1. Д. 100. Л. 76).

205

Ср. со стенограммой выступления В. А. Костицына на встрече профессоров 1-го МГУ с зампредседателя Совнаркома А. Д. Цюрупой 4 февраля 1922 г.: «Организуется сейчас научная экспедиция для наблюдения солнечного затмения в Австралии. И вот я и директор Пулковской обсерватории Иванов должны были [войти] в обсуждение этого вопроса с Анатолием Васильевичем. Мы его ловили в Наркомпросе и не были приняты, несмотря на то, что директор Пулковской обсерватории и я, мы достаточно известны. Секретарь нас не принял. Затем мы пытались попасть в Кремль – это нам не удалось. Пошли на лекцию Анатолия Васильевича, с удовольствием прослушали ее, послали ему записку, но опять-таки никакого ответа не последовало. И я до сих пор не знаю – получил ли он наши записки или нет. Если люди с таким громким именем, как Иванов, и я, все же достаточно известный, так и не могли добиться личного свидания и разговора с Анатолием Васильевичем, то тем более в трудном положении оказываются другие» (ГАРФ. Ф. Р – 130. Оп. 6. Д. 871. Л. 18).

206

На этом автобиография обрывается.

«Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники

Подняться наверх