Читать книгу Мой желанный - Владимир Лим - Страница 2
Глава первая:
Мёртвая река
Оглавление1.
Они думают – я ничего не вижу и не чувствую. И вижу, и чувствую.
Пришла медсестра – Холодная – у нее холодные, просто ледяные, пальцы, но у неё такой ласковый и лёгкий голос и от неё так чисто и легко пахнет свежим бельём, и так ловко, так неслышно ставит уколы и капельницу, что я ещё долго думаю о ней – с благодарностью и теплом.
За окнами палаты, знаю я, далеко внизу – бронзовеющие шатры клёнов, над ними – пылающие желтизной свечи белоствольных берёз. Но листва ещё крепко держится в густых кронах, лишь иногда слетит с ветки бабочкой ранний гонец осени, кружась и вздрагивая, под ноги прохожих.
Скоро явится Мальчик, возьмет меня за руку, и мы пойдем через сквер, через Севастопольский проспект – в парк, заросший непроходимыми кустами, перевитый колючими плетями ежевики. Мальчик всегда выбирает одичавшие сырые тропки, ведущие к ручейку, пропадающему в высоких зарослях тёмной крапивы. Мы перешагиваем через него, ступая на мягкий зеленый коврик мокреца, держась за поникшие ветви отставшей от рощицы березы, и идём вверх по склону, сухому и теплому, свободному от кустов и деревьев, вверх и вверх – под белые клубящиеся облака и летящие голубые просветы…
И вот перед нами, за кольцевой, за змеями скользящими автомобилями, прячется в темном вечнозеленом сосновом бору не мрачное здание ГРУ и не ледяная глыба «Газпрома», а широкий, кудрявый от белого клевера, луг, с плоским зеркальцем пруда и поселением в две нежилые улицы на краю, но с отремонтированной церковью и восстановленной тонкой колокольней.
Мы идём лугом, невольно сбивая на бок белые головки клевера, вдоль пруда, заглядывая с метровой высоты вытоптанного берега в чайного цвета воду. «Там ротаны и караси», – говорит Мальчик.
Подходим к дому, сложенному из брёвен, с красивыми резными наличниками, старик приподнимается навстречу, опираясь на палку, зажатую меж длинных сухих ног. «Дед!» – говорит ему Мальчик, – «идём карасей ловить!» «Да идите, я отсюда погляжу!» – приветливо отвечает старик.
Мы поднимаемся по крыльцу, с подгнившей нижней ступенькой, нащупываем в тёмных после яркого утреннего света сенях старую бамбуковую удочку и идём в яблоневый сад – копать червей под кучей старого перепревшего навоза.
Откуда обо всём этом знает Мальчик, мне не ведомо.
Входит врач, с преувеличенным оживлением здоровается и говорит мягко, не торопясь:
– Интересный случай! Женщина на пятом месяце беременности, в коме. Отравление алколоидом животного происхождения. Никаких повреждений, ни внешних, ни внутренних не выявлено, кроме следов укуса на левой щиколотке. Ни на что не реагирует, кроме, внимание, детского голоса!
– Да, интересно, перспективная больная. И какая красавица! – отвечает густой, низкий, с профессорскими нотками, мужской голос.
Мне приятно это слышать, значит, я для них не просто тело, инкубатор, в котором живет и развивается ребенок, а всё ещё женщина, человек.
После обхода придет Валентин, я вижу, как он проезжает сейчас крутой, как грыжа, поворот на Подольск, едет по старому, в две полосы, Калужскому шоссе на нашем черном новеньком «субарике», проскакивает широкий многорядный мост через Десну и встает в хвост длинной, от самой новой Москвы, бесконечной змеи автомобилей. Опускает стекло, просунув наружу загорелую кисть с горящей сигаретой, медленно, толчками, проползает мимо Газпрома, ГРУ, съезжает с кольца на Ясенево, до Профсоюзной…
Он входит в палату, заперев меня густым свежим ароматом Кензо, садится напротив, берет за пальцы, перебирает, кладет руку мне на живот, уже заметный, твердый. Я чувствую, как замирает, радуясь ему, ребенок в чреве и как счастлив чувствовать его Валентин.
Я знаю, Валентин иногда, молча, глотая слёзы, плачет надо мной, знает об этом и ребенок, тревожно бьет крохотной ножкой.
2.
Хожу по дому и вижу в окнах – наискосок, в конце улицы, перед лугом, сидит старик. Хожу и как-то тревожно чувствую себя, не от того, что не привыкла к этому, купленному весной Валентином дому, не от одиночества, не от скуки, не от постоянной почти тошноты. Хожу по пустому, чужому еще дому кругами, как ленивая черная кошка. Неспокойно и постоянно хочется есть.
Чувствую, поглупела, подурнела и совсем не хочется писАть.
Так хочется, чтобы был сын, умненький, талантливый сын. Пусть то, что есть во мне, возродится в нем. Не может быть, чтобы моё страдание, моя боль не передалась ему – появится в России поэт. Или просто хороший человек.
Валентин верит в меня, любит мои стихи, которые я иногда печатала в газете. Когда он был здесь, я так ждала вечера, мы сидели в темноте на теплой веранде, в душном запахе нагревшегося дерева, и он так хорошо мечтал о моём будущем, и когда он говорил, улыбаясь растроганно в темноте, я верила, так сладко верила: несмотря ни на что – буду идти вперёд, писать и жить. Когда мы так, вместе, близко, а за сияющими стеклами веранды синий свет умытых небес – ясен мне мой путь, и так я верю в себя!
Но я знаю, знаю всегда, когда одна: нет ничего во мне. И ведь какая горечь, какая несправедливость – чувствую, понимаю, переживаю чужие стихи, а пишу плохие; так страдала, так понимаю людей, плачу от красоты, но почему же нет в моих стихах того, что есть в моей душе? Ведь знаю, я хорошая, лучше многих, чистая и печальная у меня душа, так почему же не родит она светлых красивых стихов?
Валентин так верит в меня, вот и отпуск прервал, вернулся в море, нужны деньги, не мне – ему, чтобы «создать для меня условия». Никогда мне не было так тяжело от своей бездарности, как в этом, замужнем, одиночестве.
Нет, деньги на жизнь я способна заработать сама – и как редактор регионального приложения, и как фрилансер в «Комсомолке» и в нескольких модных глянцевых журналах, и у меня есть «имя» в журналистских кругах, премии двух федеральных фондов и имени Артёма Боровика за расследования, но Валентин считает своей обязанностью «содержать семью», хочет купить квартиру в Москве, и в этом я не могу помешать ему.
Даже с Павлом мне было легче, я любила и люблю его, наверное, до сих пор. Ему обязана своей первой любовью, своей профессией, ведь это Павел привел меня в газету. Но никогда, ни единой минуты он не заблуждался во мне, всегда говорил: ты просто красивая здоровая умная баба, въедливый журналист, какой из тебя поэт?
Сначала это было мукой, почти ненавидела его, было жаль себя, больно от его нелюбви ко мне, потом привыкла к его насмешкам и, как он говорил, «хёхмам». Ему нравилось рассказывать эти хохмы обо мне в моем присутствии среди малознакомых людей. Он обнимал меня за плечи, нежно и с любовью, и говорил: «Слышали хёхму?» Он произносил именно хёхму, немного в нос, с ласковой улыбкой, и все воспринимали «хёхму» как выдумку, анекдот. И от того, что он при этом обнимал меня, смотрел ободряюще, всем казалось, что он любит меня и рассказывает хохмы обо мне с любовью, и я видела, что все с удовольствием смотрят на нас, и их взгляды каким-то образом действовали на меня, я путалась и тоже начинала смеяться над собой, своими стихами, мечтами, как будто я была с ним заодно, но потом, когда это представление заканчивалось, и мы оставались вдвоём, я прозревала и понимала, что всё это жестоко, злобно и меня заставляли смеяться над собой, над моими мечтами о поэзии.
Жестокость Павла была сознательной. Многое ему не нравилось во мне: простота (хуже воровства), некрасивые пальцы, сентиментальность, но больше всего, чувствовала я, он не любил моего увлечения поэзией. Он считал это увлечение ошибкой и фальшью. «Да они больные все, закомплексованные, а ты – красивая здоровая баба, зачем это тебе?» Никогда я не уличала его в жестокости, я чувствовала часто какое-то мрачное напряжение в нём, сопротивление, – всё, чтобы я ни делала или не сказала, он принимал с раздражением, и иногда я ловила на себе тот его странный взгляд: он будто бы наблюдал за мной, чему-то удивляясь. В этом взгляде, в этом удивлении для меня всякий раз открывалась надежда, я ему всё прощала, жестокость тоже, хотя не понимала её.
Он не мог не знать, что это от любви к нему и от его нелюбви ко мне я стала писать стихи. Но он не мог, не хотел признавать этого.
И когда я уходила от него, всегда рано утром, чтобы соседи не заметили меня, ведь Павел был женат; жена с сыном жили в Москве, в его двухкомнатной квартире, кралась униженно по лестнице, чувствовала отвращение к себе: именно там, на лестнице, помня ещё Павла, большого, раскинувшегося на постели, с торчащими из-под одеяла большими ступнями, я думала о его жене, сыне; там, на лестнице, я чувствовала как никогда, что краду его у них, и обещала им, Павлу не приходить больше сюда.
В редакции я часто бывала рассеянна, за эту рассеянность меня недолюбливали, считали её позой, актёрством. А рассеянность происходила от того, что я часто думала о Павле, страдала от его нелюбви, и днем, на работе, всегда боролась с желанием пойти к нему, и часто эта борьба заканчивалась тем, что я шла к его кабинету, шла, иногда не осознавая, и как-то неожиданно для себя: вдруг передо мной оказывалась его дверь, я машинально толкала её, и если встречала кого-нибудь у него, терялась, извинялась, оправдывалась, краснела и, отступая, с ужасом понимала, что за это меня не только нельзя любить, но нужно ненавидеть. Я никому из наших, в редакции, не могла рассказать о Павле, потому что он считал нужным скрывать наши отношения – ведь это именно он привел меня в газету, и я работала у него.
В редакции Павел всегда был ласков и доброжелателен, но так, что я всегда ощущала эту ласковость как преграду.
Я знала, что в редакции многие относились ко мне плохо, и Павел поддерживал, непонятно для чего, их нелюбовь ко мне. Это было странно, ведь не мог же он не понимать разницы в своей нелюбви ко мне, близкому ему человеку, и в нелюбви постороннего человека, товарища по работе.
Я часто ловила себя на том, что замираю от его прикосновений, боялась обернуться, изо всех сил заставляла себя не оборачиваться, мне казалось, он хочет ударить и не может, и если я обернусь, то увижу его лицо страшным, страшным именно желанием вложить в ласку всю силу удара, на какой способен крупный мужчина сорока лет.
Я всегда хотела уйти от Павла, но не могла, и счастьем было бы стать его женой.
Хотела уйти, но всё же страшным был тот день, когда к Павлу приехала жена. Ведь я тогда не знала, что она приехала разводиться.
Насмешки Павла возбуждали во мне какое-то упрямство, и чем больше было насмешек, тем больше хотелось писать стихи, писать при нём и читать ему написанное. В этом упрямстве не было веры в талант, в предназначение быть поэтом, но в те минуты я чувствовала в себе непонятную силу.
Валентин всегда верил в меня, и именно с ним я почувствовала своё стремление писать стихи как призвание, как зов, а не как необходимость утолить боль…
Больно: хочу говорить, захлёбываюсь словами, но – немая. Если напишется, то ужасное: о том унижении, о стыдном – порву, а то и сожгу, и тот позор над лугом развею…
Валентин читает мои стихи, а у меня неотступное: обман, обман. Но чувство к нему потом, как любовь – обнять, приникнуть к нему, благодарность такая, словно всё мне разом простилось. Как похоже: увидела жену Павла, высокую и, кажется, красивую, странное облегчение – ведь я лучше, ярче, красивее, наконец, моложе, и сразу чувство к ней, похожее на любовь. Слезы на глазах, отвернулась, ушла – жалость к ней, к себе, такой родной она показалась мне, даже перепуталось, будто она – сестра мне, и тогда вдруг сломалось во мне, словно Павел еще тогда умер, задохнулся на пожаре в баре, и я это пережила.
Павел ценил во мне только умение проникать во всевозможные сообщества, входить в доверие к людям, в том числе и опасным, возможно, благодаря своей эффектной внешности и простоте, как он говорил. «За это тебя и любим».
Я ничего не боялась, более того, я любила опасность, она увлекала меня, возбуждала упрямое желание дойти до конца, докопаться до самого донышка, а Валентин моих статей не читал, ценил только стихи, мою душу…
3.
Все также неподвижно сидит старик на высокой скамье и смотрит на луг.
Может, странность в том, что над лугом, дымкой, туман, проступают уходящие чёрные жерди изгороди, старик сидит неудобно прямо, картинно, и всё неподвижно, и чувство такое, будто этому тысяча лет?
А может, странность в том, что старик – отец Павла?
Ай, как трудно с Валентином, сказала ему, как говорят то, о чём мечтают и чего не делают, чтобы было то красивое, о чём можно было помечтать: увези меня, увези навсегда!
И он спросил, как я и хотела: куда?
Не думая, в мечтах о грустном красивом будущем, сказала: в Малоярославец!
Малоярославец был последним городком на пути отступления на юг армии Наполеона, говорил Павел, и это его родина – на костях семи тысяч французских солдат и стольких же – русских.
Валентин исчез на три недели, и это было так красиво, я ждала, знала – он уехал, но в тоже время не верила этому, чувство было такое, будто пишу стихи, и вдруг телеграмма, оттуда, из стихов: приезжай!
Взяла отпуск, поехала, всё так странно: то ли радость, то ли грусть, как стихи о карнавале: весна, конец марта, освобожденье от любви. И вот – яркая перспектива весенней улицы, разбитая колея с прыгающим бурым холодным ручьём, осевший зернистый снег в канавах, хлопающая форточка на жёлтой веранде дома; там, за мутным пыльным стеклом мечется Валентин, торопливо натягивает белую сорочку, подсунул руку, чтобы удержать форточку – от отчаянного, острого звона упавшего стекла я невольно вздрагиваю, это с детства, мама очень несдержанна, и когда я что-нибудь роняла, она охала пронзительно и кричала, я, ничего не понимая, пугалась этого крика, злого красивого лица её и бросалась к ней, ища утешения, как будто не она пугала меня своим внезапным отчуждающим гневом, она всегда подчинялась этому моему невольному порыву и утешала меня, хотя и зло.
Теперь, почти всегда, звон бьющегося стекла или посуды вызывает у меня тревожное предчувствие.
Он увидел, заметил даже в своей растерянности мгновенную и мимолётную перемену во мне, и это его отрезвило, пытаясь удержать на голой груди сорочку, полы её трепетали за спиной как белые беспомощные крылья, он шёл ко мне в неизменных джинсах и каких-то коротко обрезанных негнущихся серых катанках.
Через шесть дней, на седьмой, стала чувствовать себя как-то странно, сейчас я к этому привыкла, но тогда, осознав впервые, я даже испугалась, то был суеверный и бессильный страх. И дело не в начавшейся беременности, это лишь совпадение: признаков беременности – тошноты, головокружения, звона в ушах, неудержимого животного аппетита – и ощущения странности всего происходящего.
Чувство такое, будто всё стремительно и неотвратимо меняется вокруг – столкнули в пропасть, и я лечу, и в тоже время стою на краю, вижу, как лечу, такое раздвоение. Меня же тошнит, я ем, жадно, много; сплю, всё время чего-то хочу – не дела, не книги, не стихов, а есть. И в тоже время, будто не меня тошнит, а другую, и за нею наблюдаю – с предубеждением, осуждая, не любя.
Стала обострённо чувствовать запахи, тысячу оттенков, запахи преследуют, как будто вспоминаю постоянно; стала осязать кожей – тепло, холод и тысячу оттенков между ними. Прикосновения – как удар, как грешное.
Просыпается, раскрывается, как цветок, как ручной зверь, таившийся во мне, в светлой темнице, долгие годы.
Иногда чувствую болезненную слабость, чувствую себя болезненно слабой, может, от его любви?
Сделалась капризной, проснувшись ночью прежней, чувствую стыд и обещаю себе быть хорошей, а засыпая, ловлю себя, что и обещала себя, хорошую, капризно.
Хочу быть хорошей для него.
Так хорошо, и ничего нет, только гладкая свежесть пола, солнце в пустых ярких комнатах, чистое тепло с еле слышным запахом краски – теплый праздничный запах новоселья. Когда иду коротким тёмным коридором, ногам становится холодно, но чувствую спиной тёплую руку Валентина – и всё хорошо.
Пахнет солнцем, я сижу на тёплом, смотрю в левое окно, там чахлый холодный сад из черных холодных яблонь, чёрный пьяный забор, за ним, вдали, сырой луг, а ещё дальше, знаю, – холодная чёрная река; я сижу на порожке из гостиной в кухню, и только тёплое вокруг меня, только хорошее, а холодное – далеко.
В первый день мне не понравился вид из окна прямо, там, в конце улицы, перед лугом был бревенчатый дом в красивых резных наличниках, я подумала: чужой, и в окне чьё-то чужое неясное лицо, как тень прошлого. Потом из дома вышел старик и сел на высокую скамью.
Я встаю поздно и всегда вижу старика сидящим, и теперь мне кажется, что он никогда не встаёт со скамьи.
Чувствую, становится холодно спине, там, где была его тёплая рука. Я опять забыла о нём! Он улыбается, но странная у него улыбка сейчас, когда он так улыбается, мне делается грустно, я не понимаю этой улыбки, но чувствую что-то в ней – не плохое, нет, во всём, что относится ко мне, чувствую любовь, но всегда с любовью бывает ещё что-то, странное, чужое – не ко мне.
Я ревную?
Он стоит с обвисшими хлопчатобумажными крыльями рубашки, со странной улыбкой на устах. С лёгкой болью вижу я в улыбке любовь и то, что не ко мне. Он поднимается на порожек, становится рядом, близко, и я понимаю вдруг, что звала его, не осознавая.
Теперь мне кажется странным, что дом Павла показался мне таким холодным и чужим.
В тот день Валентин ушёл на привокзальный рынок, а я почувствовала тошноту, запах яичницы, вышла в сад, и луг позвал меня.
Когда проходила мимо, старик быстро и неожиданно обернулся, будто клюнул, как большая худая птица. Вспомнила детское: из глубины двора на меня смотрит круглыми злыми глазками серый хромой журавль с подрезанными крыльями. Там, в нелюбимом детстве, он мне снился человеком, и, что странно, как птицу, я понимала журавля и любила, а как человека, – боялась.
Старик спросил меня: «Ты с Камчатки? Журналистка? Знала Павла Козлова? Моего сына?»
Я испугалась. И того, что неожиданно произнесли его имя, и боли, которой оно отозвалось, хотя со дня его гибели прошло несколько лет.
Я покраснела, молча, быстро повернулась и пошла прочь.
Как детский страх перед грозой: неведомые силы с грохотом и гневным сверканьем раздирают необъятные небеса, смыкается кольцо неотвратимой судьбы.
Я вбежала в дом, закрыла окна, двери и села на порожек, как испуганная чёрная кошка, убежавшая от яростной своры. И первое, что заметила, придя в себя, – рука обнимала живот.
Было что-то ужасно горькое в том, что уехав так далеко, я встретила его отца, и им оказался первый встречный, с которым заговорила.
4.
Не ощущаю перемен, но становлюсь другой, вижу это, вспомнив ту, что мечтает о славе, о светлой чистой душе и красивых стихах. Становлюсь другой, и это также неотвратимо, как перемены в природе – четыре времени года сменяют друг друга и приходит весна.
Неведомые соки будят во мне это, я вижу цветенье трав и деревьев, полёт медлительных пчёл и быстрых ласточек, строящих гнездо под карнизом, и вхожу в этот вечный сад – не душой, не будит во мне красоты, ленивой печали, тихих стихов, телом вхожу, и странное чувство такое, будто голая, будто голой лежу на траве и не стыдно – ни пчёл, ни цветов, ни людей. И хочется голой лежать на траве, чтобы кожу щипала трава, сорвать цветок, понюхать и съесть, землю понюхать, так вкусно пахнет землёй, так хочется съесть, и всё говорит во мне: не нужно ни славы, ни дела, ни книг, а только лежать на теплой живой траве и чувствовать кожей, телесно, – цветенье, круженье, завязь плодов и новую жизнь, что в тебе.
Пахнет яичницей, может, забыла, заспала? Нет, просто запах вспоминается, мгновение из прошлого. Что-то вспоминается, прошлое стучится, зреет и стучится, как цыплёнок в скорлупу?
Старик сидит и смотрит на луг.
А ведь встреча с ним не была случайной. Я сама, не осознавая, назвала Валентину этот городок, и, когда он пошел с расспросами по этой старой окраинной улице, не мог не подойти к старику на скамейке.
Старик смотрит на меня. Иногда мне кажется – он знает обо всём, не от кого-то, без слов, через те незримые нити, которыми мы связаны.
Я боюсь его, но иногда в беспамятстве каком-то иду к нему, в прямую спину смотрю с любовью, но не поздороваюсь, сожмусь – а вдруг окликнет и скажет: знаю, знаю, была жена ты сыну моему. Уйду за луг, к реке и оглянусь: сидит, не знает ничего, похожий на журавля.
Птица с высокими сухими ногами, длинной беззащитной шеей, помнится ладоням доверчивая нежность пуха. Журавль с подрезанными крыльями.
Вот раннее утро, но уже жаркое, южное, в окнах мягкий зеленый свет – свет молодого сада, свет чистой утренней травы, свет созревающих плодов, радость пробуждения…
Папа спит за столом, голову опустил на руки, очки сбились, но удержались дужкой за ухо, в редких светлых жалких волосах запутался листочек в паутине – опять всю ночь ходил по саду, ждал безнадёжно маму. Спит и любит только маму.
На пороге, виновато приподнимая занавеску – мама. Под её рукой изгиб жёлтой песчаной дорожки через двор.
Красный противный лак на красивых ногтях, красная, противно свежая помада на горьких губах, бесстыдные тени под виноватыми печально глазами.
Глупое, знакомое безнадёжное притворство.
Вскакиваю, мимо папы, щурясь, смотрит на меня, ищет по столу руками, а очки висят, зацепившись вопросительной дужкой за ухо, мимо мамы, уклонившись от её сладко пахнущей руки.
Сижу на крыльце, сквозь трусики чувствую тепло ступеньки, уколы песчинок, занесённых папой с ночной дорожки. Слышу голоса из-за двери: притворно грустную, с нежным частым придыханием речь мамы, частые восклицания, пронзительные вздохи, речь папы, слышу шаги, слышу, а потом вижу: чёрные крылья распущенных волос мамы, она отбрасывает их медленным движением рук, серые, голубеющие от привычного гнева глаза папы, тонкий нос с побледневшей горбинкой. Папа ходит решительно по комнате – снимет, наденет очки дрожащими пальцами, мама следом, уговаривая торопливо нежно, ловя его руки, прижимаясь к нему, целуя с опущенными веками, из-под которых быстрые, короткие рассчитывающие взгляды…
Знаю, всё простится, долго в доме будет тихо, мама ляжет спать, взяв руку папы под безмятежное прекрасное лицо, а папа склонится к ней, и побегут по его лицу, сменяя друг друга, выражения обиженной любви и облегчающего примирения.
Из глубины двора смотрит серый хромой журавль.
Я не люблю тот дом в Талды-Кургане.
Мне больно: и от того, что не люблю, и от того, что помню. Я стыжусь своего детства, мне хотелось бы другого.
Смотрю на старика, и просится – «отец». Не знаю, смогу ли когда-нибудь назвать родителей Валентина «мамой» и «папой», чужие они мне почему-то, хотя помню их с детства. Мы ездили с Валентином к ним, и ещё был жив Павел во мне, помнила его прикосновения, как тайное, стыдное, и думала: чужие люди рядом со мной, и так меня любят…
Но вот ведь ребёнок. От Валентина, его и мой, родной мне, плоть от плоти. Дом Валентина будет ему родным, родители его – родными, дом Павла – чужой.
Но где же место для меня?
Я мать, во мне всё это, как в лоне, былое и грядущее. Не от того ли тошнота? Несовместимо то, что было и что будет.
Семя в лоне, как зерно в земле? За что мне эта мука: грешной входить в этот сад, ведь чистым он входит в меня.
Скамья пуста. Над лугом туман, острый, чёрно и чётко очерченный угол изгороди. Тревожно, как будто с привычной домашней картины, засиженной мухами, сошел человек.
Вдруг вижу странно близко в своём окне старика: руками машет, дёргает головой и семенит, как испорченный механический колдун, с болью и страданием смотрит на меня, просит и зовёт!
Детский суеверный страх просыпается во мне, хочу бежать, визжать, но, холодея, стою, и руки сами обнимают живот.
Старик упал.
Он упал навзничь, быстро переворачиваю его, он совсем легкий, длинноногий и сухой. Старик сжимает в горсти рубашку с левой стороны груди, расстегнула ему ворот, вбежала в дом, налила в тарелку – ничего другого под рукой не оказалось – немного коньяка, вспомнила о валерьянке – туда же. Старик без меня повернулся на бок и встретил расслабленным испуганным взглядом. Подхватила его за дряблый затылок и заставила выпить. Коньяк с валерьянкой растёкся по тарелке, и старик слизывал его неумело, скашивая на меня глаза Павла.
Старик взял тарелку в руки и слизывал с неё остатки коньяка, как ребёнок сладкое. Он поймал мой взгляд и сказал: «Как ты догадалась, коньяка? Мне всегда помогает от сердца». Я сходила в дом, вынесла бутылку с рюмкой, но старик остановил меня на пороге. Поставила бутылку и предложила старику войти в дом, но он отказался, продолжал сидеть на земле, держа тарелку. Взяла старика под руку, потянула и почувствовала сопротивление – старик протягивал мне тарелку. Я засмеялась, взяла тарелку, бутылку коньяка с порога и отнесла в дом.
Дома я посмотрелась в зеркало, и мне почему-то было радостно смотреть на себя.
В окне прямо увидела пустую скамью перед лугом, палку, прислонённую к ней и – радостное сознание того, что старик стоит у порога и ждёт меня. Ясно представила, как веду старика под руку, и нас ждёт тот дом, та скамья, палка, прислонённая к ней, я засмеялась: всё ожило, и какая это весёлая сказка!
Как всё просто! Случайное доброе дело, слова благодарности, и человек уже близок, с ним хорошо, и всё, что казалось плохим – так далеко!
Я выбежала к старику, взяла его под руку и повела – нас ждал луг и дом. Остро осознавала, что нравлюсь старику – как женщина, как человек.
«Э-э, минутку, – сказал вдруг старик, – минутку», – он высвободил руку и вдруг быстро-быстро засеменил, одновременно взмахивая непроизвольно руками, это длилось секунды, я знала от Павла, что это последствия военной контузии, затем старик обернулся ко мне, как ни в чем не бывало, поджидая меня с выставленным в сторону локтем.
Я машинально повела его дальше, но не было уже весёлой сказки, всё так стремительно вывернулось, замерло – я веду под руку старика, сошедшего с картины – пугающее волшебство.
Ведь это отец Павла. Забыла об этом в ту минуту, когда встретила взгляд старика, сидевшего на земле с тарелкой в руках. Я обманулась, так стало хорошо от того, что он залюбовался мною.
Отец Павла мог войти в дом Валентина. Эта мысль так поразила меня, что я остановилась, старик высвободил руку и сел на скамью, опершись на посох. По-прежнему, не зная ничего, с благодарностью и любовью смотрит на меня. Сын мой мог быть ему внуком. И всё было бы иначе – счастьем мне было бы войти в его дом.
Мне показалось, если буду дальше думать об этом, случится страшное, не для меня, а для будущего ребёнка моего.
Мне хотелось уйти, туда, за зелёный тёплый луг, но теперь, после того, что произошло возле моего дома, это было невозможно, ведь старик не знает ничего; хотелось уйти, но не могла – старик сидит в надежде на помощь. Это мучительно, ведь было – с любовью думала о нём, могла, хотела назвать его отцом.
Было, в самом начале отношений: жарила яичницу в районной гостинице, ели вместе с Павлом, и странно затошнило, сдерживалась, морщилась; с тревогой смотрит на меня; резкий, тошнотворный запах жареной с луком яичницы. Не вынесла, сбежала к морю, стошнило; так было стыдно, помню, так стало стыдно тошноты, пошла назад, умывшись в солёном море, встретила Павла, заплакала от стыда – поняла, что беременна; глупая, восемнадцатилетняя, стыдилась своей беременности, не хотела её, но приняла как наказание.
Ушла от Павла, но вернул, увез с собой в Петропавловск, жила у него, на его деньги, благодарная, что вернул, увёз, и тогда простила ему всё на будущее, посвятила себя ему, мучительная и счастливая была та жизнь. Полдня спала, чтобы меньше ждать, украдкой выходила из квартиры, бродила по незнакомому городу на краю света, мечтала о сыне, готовила есть, к приходу Павла иногда пряталась в комнатах, теснилась где-нибудь в темноте, задыхаясь от пыли, смеха, счастья и любви; Павел входил, аукая, искал; шаги – то близко, то далеко, потом всё ближе, ближе, сжимаюсь в комочек, как избалованный ребёнок – свет, Павел; от неожиданности, от любви с отчаянным визгом бросаюсь на него, целую, целую…
В молодости не бывает ничего пошлого – всё первое, всё радостно – жизнь и любовь. Но Павел уже тогда не был молодым. И вот тот день: спряталась в темноте, Павел ищет, аукает, не может найти, голос его далеко и неподвижен; украдкой выбралась, на цыпочках вошла – Павел лежит на диване, заложив руки под голову и аукает, унылое далёкое лицо…
Заплакала, в отчаянии призналась в мечтах о сыне, вышло так, будто старалась удержать, сказала – люблю тебя и всё твоё, отца и мать и сына от тебя.
И помню как страшное – тот взгляд впервые, будто наблюдает, голову склонил к плечу, как птица, как мой журавль с подрезанными крыльями.
Какое страшное насилие: жизнь несла в себе – сына Павлу, внука старику, но вырвала, как деревце, ребёнка из себя: аборт – и искалеченный безжалостно сад.
Но думаю теперь: не я, они, моей рукой, отрезали как ненужную молодую ветвь на истощённом дереве? Может, не они, а жизнь, этот мудрый садовник, водила моей рукой?
Во имя чего? Ведь то была не просто возможность будущего, то был мой сын, сын Павла, внук старику…
То был бы человек.
Но, думаю, может, не суждено ему быть? Всё – Павел, старик – уже воплотилось от другой женщины, жены Павла.
Другое, моё и Валентина, замкнёт незримый круг.
О чём я? Ведь нет человека, сына моего!
Старик встаёт ко мне, что-то говорит, беззвучно двигает губами; красивые глаза Павла смотрят с болью, страшно ему, упадёт на меня.
Руки мои, как чужие, отдельные от меня, обнимают живот, хочу упереть в старика, но руки прикрывают живот.
«Помогите…» – просит старик, с трудом отнимаю руки, подхватываю старика и веду в дом; темные сени, бьюсь в темноте о корыто с водой у двери, старик наваливается на меня; светлая тихая кухня, белая-белая русская печь, на верёвочке от неё – ситцевая занавеска, угол кровати с подушкой – туда.
Укладываю старика, погружается в белую перину, лёгкий, как ребёнок; такое чувство, будто была, так всё знакомо: кровать за занавеской, белая, массивная, как постамент, русская печь, чугунки, комод с ящичками и сияющими тускло бронзовыми ручками и бляшками, ищу лекарство – на комоде, на бумажной салфеточке.
Несу лекарство, вижу его лицо в белой обнявшей перине, кажется – задыхается, душит его перина; так представляю давящую его духоту, что сама задыхаюсь невольно, будто дышу пылью; приподнимаю старика, подсунув под спину ему руку; чувствую позвонки, жалость к нему, как любовь, невозможно поверить, что путь прошел до конца, две войны, любовь, смерть и боль – беспомощен и хрупок, как новорождённый.
Прижимаю старика к груди, вялые податливые плечи, даю ему лекарство, он открывает рот, и я невольно открываю, готовая сглотнуть, чувство странное такое, как будто мать ему; он быстро, неожиданно быстро и ловко подхватывает таблетку шершаво влажным языком с ладони, и меня озаряет, пронзает: обнимаю плоть, которая и в Павле, в его доме, среди вещей, помнящих о нём, в постели, в которой он, может, был рожден.
Отпускаю осторожно, боюсь бросить, хочется бросить, так чувствую ребёнка в себе, так понимаю – чужой он здесь, и всё ему чужое.
Страх, тот самый, суеверный, захлёстывающий, и вот сейчас, когда пронзило – боль на кончике иглы ушла в живот.
Руки обнимают живот, чувство страха такое, будто не моё, а ребёнка моего, отступаю, глядя в глаза Павла, из белого и душного он смотрит на меня.
Тьма над лугом, улица, дом Павла, дверь открытая и брошенная мною, скрипит, ветер из тьмы, где-то там дом Валентина, мой дом, дом сына моего. Но не хочется идти, как будто изменила и свежа ещё печать измены.
Было душно, неподвижно, откуда же ветер, свежий густой шум в садах?
Дождя бы, омыться небесным дождём!
Хочется что-нибудь съесть. Как вкусно пахнет извёсткой от русской печи. Лечь бы на лавку, вытянув ноги, прижаться к тёплому боку печи, лизнуть языком: шершаво, сухо пахнет вкусная извёстка. Вкус земли.
Войти бы в дом, щекою, губами, животом, ногами приникнуть к печи: щекочет ноздри вкусная извёстка. Вкус земли.
Вдруг чувствую рукой холодную скобу пойманной двери – ай, сама того не осознавая, вновь ступила на порог. Прочь!
Сбегаю по ступням крыльца, так сильно бьётся сердце, ветер давит на живот, чувствую животом, как кругло ветер давит на него.
Ветер меня огибает, меня обнимает. Вниз по лугу, ветер из тьмы луговой, пахнет рекой, пахнет травой, так вкусно пахнет свежей, вывернутой тяжёлой землёй. Так хочется съесть. Траву срываю, сердце ноет, как будто убиваю траву, как будто жалею, как будто люблю. Близкий запах земли, вкус мела, вкусно, но как противно скрипит на зубах. Холодно коленям, колется трава.
Неясный жёлтый блик на ладони в сырой земле, как глаз, как тайный взгляд земли, будто живая, и смотрит на меня.
Оглядываюсь – грозовое небо близко, хочется руками отогнать. Над мраком горизонта – ясно очерченный желтый прямоугольник электрического света – тянется ко мне. Это дом Павла, слышу, дверь открытая мною, скрипит. В проёме тень старика, стоит на пороге, руки уперев в косяки крестом: чёрный ангел реет надо мною неотступно.
Боль на кончике иглы ушла в живот.
5.
Слышу, пришли из редакции: Света, секретарь, Владик, завотделом. Потоптались, повздыхали, запах голландских свежих необрезанных роз, от кого-то легкий, еле слышный запах ацетона, наверное, Света опять голодает, заговорили о коллегии министерства – наш вопрос, наше со Стасом расследование будут рассматривать, там целая сеть, большие люди замешаны, большие деньги крутятся.
Пришла медсестра – Тёплая, но неловкая, молодая, наверное, студентка, больно ставит уколы, меняет капельницу, надевает на ноги, как гольфы, электрические массажоры, ждёт надо мной, пахнет приправой, ела салат из моркови и – месячные у неё, сладкий запах застоявшейся крови…
Осторожно переворачивает меня на бок, догадались, наконец, давно хотела; Валентин придет, мягко оботрёт теплым мокрым полотенцем, сделает массаж с корейским кремом стопроцентного алоэ, он знает всегда, что мне нужно, отец у него в коме лежал после инсульта. Руки, с твердыми, как камни, мозолями, приятно царапают, глубоко проникают, кровь приливает толчками, становится хорошо, легко. Валентин – старпом на плавбазе, но иногда стоит в корабельном заводе на рыбе, таскает груженые парамушки, от этого – сильный, ещё «железо» качает в спортзале и дома. Может легко нести на руках мои шестьдесят пять килограмм при росте метр семьдесят пять целый километр.
Я жду Мальчика, он приходит не всегда, но приходит; боюсь, а вдруг не придёт совсем или выйду из комы?
Мальчик может всё, только не научился крючок к леске привязывать, особенно самый мелкий – на карася. А я помнила от папы самый простой узел – обмотать цевье три раза, просунуть в петельку и затянуть. Тесто для наживки замешиваю тоже я, Мальчик всегда стоит близко, рядом, не может без меня, должно быть, боится – уйду, брошу. Он и на пруду садится поближе, касаясь.
Вместо поплавка – лёгкое ощипанное гусиное перо, грузило из надрезанной дробинки, зубами зажимает. «Когда дёргает, не трогай, а вот когда в сторону поведёт – подсекай», – учит Мальчик.
Караси в пруду двух цветов – большинство белые, иногда попадаются золотистые; выудив такую рыбку, Мальчик счастливо смеётся, целует её украдкой и бросает в ведёрко. Караси бьют хвостами, поднимают брызги, стараясь выпрыгнуть на берег. Они живучие, могут плавать в ведре несколько дней.
Мальчик несёт ведро к ручью, изогнувшись под тяжестью, откинув руку на сторону, острая лопатка ходит под белой майкой, тревожно оглядывается на меня. Нести не даёт, кричит: «Я сам!» Он очень самостоятельный, всё делает сам, не любит, когда помогаю. Очень сильный и добрый. Но не может без меня, должен касаться, видеть.
Мальчик долго выпускает рыбок, каждую отдельно, пряча в маленьких ладошках, что-то шепчет и целует.
«Двадцать один!» – кричит от ручья.
При встрече, если увидит издалека, закрывает лицо ладонями, я развожу свои руки, и он бежит ко мне, счастливо смеясь.
Вызвали к Главному. Пошли с Владиком. Владик похож на молодого Конкина, на Павку Корчагина из старого сериала. Запутал этим всех. На летучках режет правду-матку, но никто не злится, не мстит, что взять с малахольного «комсомольца»? Владик любит только тех, кто из-за Урала, хотя сам всего лишь из Казани. Ему предлагали москвича, водителя-испытателя с закрывшегося автозавода, писателя, он не взял, ждёт, когда соглашусь. Отец у него был запойный, умер рано, Влад пробивал себе дорогу сам, учился хорошо; помня о нём, пьёт осторожно, только пиво, любит камчатскую рыбу, которую иногда приношу.
А Главный – из Владивостока, когда-то был собкорром, потом замом Главного, выкупил акции, не без помощи олигархов, стал хозяином. В нём, как и во Владе, есть юношеская порывистость, корчагинская прямота, но в глаза смотрит редко, даже если ругает. Спросил, как дела в приложении, и сам коротко ответил, посмотрев в папке, принесённой секретаршей: «Хорошо!»
Знаю, что родился он в Харбине, может, поэтому мне кажется, что во взгляде его есть что-то восточное, китайское, словно в детстве научился щуриться, да так и не отвык. У меня тоже, можно сказать, китайские корни, мой дед, сибирский казак, в голодные годы ушел в Китай, женился на белокожей уйгурке, в семидесятых вернулся в Союз со всей большой семьёй и осел уже в Казахстане, в Талды-Кургане. И теперь у женщин нашего рода – молочного оттенка чистая кожа, тяжелые тёмные волосы и слегка раскосые, как у Анастасии Вертинской, глаза.
В Симферопольском районе, в Крыму, докладывал Влад, пропадают туристы – женщины, что странно, рано или поздно находятся, но некоторые из них, пропадают снова, счёт никто не ведет, заявлений о пропаже или похищении нет, в основном, гражданки Украины, и вот тогда-то с их счетов, на счета местной туристической фирмы, переводятся огромные суммы, иногда до миллиона. Кстати, примерно, по цене ЭКО, даже дешевле. За что? Женщины молчат, все до единой, фирма утверждает – на спасательные мероприятия, оборудование и благоустройство, она проводит экскурсии по местным пещерам, в том числе и подводным. Началось всё несколько лет назад, ещё в Украине. И туристы были, в основном, оттуда и деньги уходили туда. Но расцвело год назад, как только поехали из России. Недавно её купила известная туристическая компания «Чез—тур», с украинскими корнями. Что интересно, среди клиенток – много беременных, то ли они были беременны, то ли беременеют после экскурсий. Может, мошенники, а, может, в этих пещерах что-то есть…
– Да, надо разобраться! – отрывается Главный от бумаг. – Возьмётесь?
Хитрый Влад, ничего не сказал, ну, как я могу отказать Главному?
Главный проводил до двойных дверей, придержал за локоток, посмотрев, наконец, в глаза:
– Ну, осторожней там…
Глаза у него серые, мягкие.
Света заказала билеты до Симферополя и обратно, автомобиль, пансионат в Алуште, не успела забрать vip-страховку, привезет в аэропорт.
– Жить будешь не в Симферополе, а в Алуште, вроде как отдыхать на море приехала, богатая, жена судовладельца с Камчатки. Обычное дело, – сказал Влад. – В фирме у нас есть информатор, бухгалтер, парнишка совсем, но ему только в крайнем случае звони, он там по краю ходит, боится, что сократят, или похитят, у них реорганизация из-за смены собственника, ну и силовик есть в Симферополе, из киевского «Беркута», нештатник наш, он злой и в бой рвётся, прикроет, если что, его ещё придерживать придётся… к нему хоть каждый день… Карта банковская, от наших спонсоров, если понадобится, если дойдёт до этого, но не больше пятисот тысяч, а на жизнь – две тысячи в день, включая бензин, не больше, наглеть не будем, отель «Демер», там всё включено и всё оплачено, и пляж у них свой, за лежаки и полотенца платить не надо, за бар – тоже, – Влад хмыкнул.
– А спонсоры, не конкуренты «Чез-туру»? – спросила.
Влад только глянул – цепко, уважительно – и ничего не сказал.
Всё продумал и организовал – без меня, но под меня. Этого у него не отнять. Как-то попросил совместную коллегию с министерством торговли организовать, по просроченным продуктам, я тогда на утверждение редактором приложения приехала, полдня звонила, то заняты, то нет на месте, только с тремя договорилась, а их одиннадцать, Влад пришел, пиджак на стул повесил и за два часа остальных подтянул, как это у него получается, не знаю. Дар у человека, своего рода, а пишет как-то правильно, скучно, хотя и масштабно. У меня наоборот, напишу, письмами и сообщениями в инстаграмме завалят, а телефоны, особенно правительственные, «пробивать» не умею. Поэтому и не хочу на этаж, в отдел. Да и беременная.
Мальчик явился вечером, перед закатом, шел вдоль реки, потерянный, грустный, сразу взял за руку.
– Дед скоро уйдёт, – сказал.
– Куда? – удивилась я. – Он давно никуда не ходит.
– Туда! – Мальчик махнул за реку.
За рекой всегда был туман, в тумане – вершины горной гряды или храма в стиле Гауди. У меня слегка сжалось сердце, и я промолчала.
Странный туман – сиреневый, живой.
В Барселону мы летали на три дня вместе с Валентином, и седьмого апреля я отстала от него, засмотревшись на статую Богоматери с младенцем на руках в храме Святого Семейства, творении Гауди, я попыталась догнать, но быстро устала пробиваться сквозь толпу гуляющих и страждущих, решила ждать его на крайней скамье; откинулась на прямую, неудобную спинку, уронив голову на грудь, и увидела Марию, не из камня, а четырнадцатилетней воспитанницей, тихой сиротой, прявшей, по жребию, красную завесу для Иерусалимского храма, в тот миг, когда к ней явился архангел Гавриил с благой вестью. Во сне я и была этой девочкой, и так, в Испании, узнала или вспомнила о начале той, первой, своей беременности – от Павла, ровно девять лет назад.
У нас, на Камчатке, на восточном Тихоокеанском берегу, обращенном к Америке, в конце мая снега по пояс, и я сама пришла к Павлу в гостиницу, радостно одолев два, наметённых ночью, по пояс, сугроба, и в этот раз, утром и с похмелья, он сделал всё как надо, хотя я и была девочкой, и он не смог, снова, сразу в меня войти. А я вела себя, как опытная женщина, руководила им, как будто он был неискушенным мальчиком, и я не знаю, заметил ли он, что я девственница. Кровь? Он мог бы подумать, что у меня начались месячные.
Но я не была непорочна, Павел пробудил во мне не страсть, он тронул и поднял что-то очень глубокое, одновременно животное и духовное, в первую ночь он не смог, был вялым, а я не хотела, но сделала всё, приготовившись к неизбежному, хирургическому, а он не смог, и… не расстроился, просто уснул.
Я сидела в изголовье, подняв поджатые колени к подбородку, смотрела на него, голого, беззащитного, раскинувшегося, впервые видела обнаженную мужскую плоть, вялый гриб, юный подосиновик, вывалившийся из упругой примятой влажной шёрстки. И я ушла от него другой – самкой, хотевшей его семя, человеком, полюбившим его. Это был зов, молоточком стучавший в ушах, сладкой болью теснивший грудь… Я не спала остаток ночи, слышала этот зов, и, поджимая ноги, обнимая себя, вздрагивала и откликалась, потом бежала к нему, не помня себя.
Я не была непорочна, знание, полученное от мамы, бабки-уйгурки, тысяч азиатских матерей нашего рода и проснувшееся в одночасье, сделало меня женщиной, готовой зачать. И почему этот тысячелетний опыт не остановил меня, не отвратил от безжалостной убийственной операции? Почему с этим знанием и опытом я оставалась инфантильной, упрямой, глухой девчонкой?
И разве не знак, что девять лет спустя, почти день в день, я снова понесла? И теперь мне кажется, что они как-то связаны, эти два ребёнка, может, у них одна душа на двоих? И она ждала на небесах, чтобы воплотиться в другом?
6.
В самолёте я сидела рядом с породистым молодым блондином, его животное обаяние скрасило два часа полёта, и только когда под нами открылся узкий крымский берег, он обмолвился, что работает в частном медицинском центре по лечению женского бесплодия и протянул свою визитку: Григорий Дзюба, кандидат наук, консультант-репродуктолог. Я с вежливой улыбкой взяла, назвалась и добавила, протянув руку:
– Просто жена предпринимателя…
– А какой бизнес у вашего мужа? – заинтересовался Григорий.
– Он судовладелец, – скромно, потупив глаза, ответила я.
Со мной такое часто происходит, лечу, еду в командировку и вдруг сразу попадётся нужный человек, и потому я, едва отъехав от дома, сразу вживаюсь в свой новый образ.
Григорий помог водрузить на тележку мой объемный фирменный чемодан от Кардена, купленный на распродаже в тайском Сиам Парагоне, и докатил до стойки проката автомобилей, уже с приятелем, встретившим его, тот был, словно по контрасту, невысоким, широким и небритым курдом с армянской фамилией Шамоян.
Парни помогли найти на стоянке мой автомобиль, им оказался хоженный корейский кроссовер «Спортедж», забили в телефонный навигатор адрес отеля и только после этого, взяв с меня обещание завтра сходить куда-нибудь, с видимым сожалением попрощались со мной.
Я, по-свойски небрежно, помахала им ручкой и лихо уехала. Правда, недалеко – от кондиционера запотело лобовое стекло, я припарковалась на автобусной остановке и минут пять возилась с климат контролем, пока не догадалась поставить его на auto. Подошли девушки с розовыми одинаковыми дешевыми чемоданчиками и бойко спросили, не довезу ли я их до моря, я ответила, что дороги совершенно не знаю, и потому могу довезти только до Алушты, до отеля «Демер».
Навигатор повёл нас вокруг Симферополя; девочки были из Сургута, летели через Москву, как оказалось, в одном со мной самолёте, жаловались на снег в их краях, еще до конца не растаявший, и жадно смотрели вокруг, на мелькавшие свечи кипарисов и хороводы далеких вечнозеленых горных вершин.
Проехали село Высокое, поворот на заповедник «Кизил-Коба», где были, знала я, пещеры. Телефон показывал почти пятьсот метров над уровнем моря, и шоссе, полого виляя меж холмов, ощутимо пошло вниз, я почувствовала море, невидимое еще, далекое, за кудрявыми вершинами, но я всегда ощущала приближение Большой воды, может, по запаху, я выключила кондиционер и опустила стекла и люк на крыше, а может, по цвету неба – всегда прозрачному и сияющему на морском южном горизонте.
Но девочки только на вид были простушками, одна, слегка подкрашенная блондинка, Наташа, оказалась преподавателем нефтяного института, а вторая, рыжая, как и я, Кристина – аспиранткой Новосибирского университета, они были лет на пять моложе меня, но при этом – беззаботны и, чувствовалось, не отягощены отношениями.
– Роза, с вами летел мужчина, он ведь актёр? – спросила вдруг Наташа, севшая рядом со мной.
– Нет, девочки, он репродуктолог, – засмеялась я. – Если у вас с этим проблемы, могу познакомить.
– Я тебе говорила, что это не он, – повернулась Наташа к Кристине.
– А так похож! – вздохнула притворно Кристина.
– Она, дурочка, думала, это Степанов из «Необитаемого острова»! – сказала мне, смеясь, Наташа.
– Да я так, не всерьёз, он, по жизни, бру-нет, я передачу видела, но кра-сивый мужчина и несчастный какой-то! – снова вздохнула Кристина.
Я их высадила на повороте к отелю, они хотели дать денег, но я отказалась, девочки не настаивали, знали, должно быть, что не возьму, пригласили на ужин. Я только улыбнулась.
Отель был со стоянкой, я хотела припарковаться поближе к входу, но охранник указал на место рядом со шлагбаумом, и я согласилась – удобно выезжать по кругу.
Номер дали с видом на море, на третьем этаже, из двух комнат. Внизу, почти под окнами, – огромный голубой бассейн с белыми складными лежаками, бар в беседке, пальмы, еще не разросшиеся, короткие.
Ванная комната была отмытой и продезинфицированной, без скользких мыльных пятен на кафеле и плесени, с корейским гелем и кондиционером в больших тюбиках. Я приняла душ, надела платье, купленное в Пусанском Lotte, плоские босоножки из Барселонской Zara, посмотрелась в зеркало – живот почти не виден, можно сказать – слегка располнела, но все же взяла длинную объемную майку one size, которая прикрывала бы в профиль.
Открыла шкаф, чтобы впихнуть туда чемодан, но он был занят длинным, объемным спортивным баулом на двух красных колёсиках. Сбоку, в прозрачном кармашке, торчала визитка с фото: Елена Москальцова, Харьков, и номер сотового телефона. Что-то подтолкнуло меня, и я раскрыла молнию на сумке – среди вещей, белья и обуви, нашла рекламную бесплатную Симферопольскую газету, точнее, разворот с телефонами медицинских и туристических фирм. Была обведена черной шариковой ручкой фирма, в которой работал Григорий Дзюба, и «Чез-тур» – «Кизил-Тоба», предлагавшая, кроме всевозможных экскурсий, лечебные и оздоравливающие vip-туры в пещеры с погружением в сифоны. Я переписала телефоны, один из них совпал с номером на визитке Григория.
На reception сказала администратору о сумке. Она смутилась, кому-то позвонила, явился угрюмый, толсторукий прыщавый молодой человек, наверное, злоупотребляет гормонами в «качалке», со значком службы безопасности, выдавил улыбку, извинился и объяснил, что других номеров нет, всё занято, а в моём жила женщина, неделю назад, вроде, съехала, раньше срока, но никого к ней не селили, а вещи, почему-то, до сих не забрала, хотя её путевка закончилась сегодня.
– Не беспокойтесь! Такое у нас случается, – сказал молодой человек, – К вашему возвращению вещей в номере не будет!
– Мой чемодан, пожалуйста, оставьте, – попросила я.
– Да, да! – поспешно согласился молодой человек, не поняв шутки.
Я вернулась к себе и переписала телефон Елены. Из номера напротив вышла средних лет усталая женщина в белом махровом халате и, трепля мокрые волосы полотенцем, окликнула через открытую ко мне дверь:
– Здравствуйте! Ну, как в пещерах, понравилось?
Она явно приняла меня за Елену, и я, не разубеждая её, неопределённо пожала плечами.
– Что, не стоит таких денег? – настаивала женщина.
– Пока не знаю, – сказала я уклончиво.
Женщина смотрела, как я закрываю дверь и иду по низкому коридору. Только сейчас я заметила несколько видеокамер на потолке. Надо посмотреть, нет ли их в номере.
Администратор, приветливо улыбаясь, как знакомой, остановила меня и дала талон на ужин.
– Ужин с семи до девяти. Талон только на сегодня, а завтра будете проходить по визитке, – она положила на стойку открытый конверт с жёлтой карточкой и проспектом отеля.
Пришел Валентин. Знала, он доплачивал санитаркам и медсёстрам, но мыл меня всегда сам.
С утра от меня пахло мочой, даже сквозь жалюзи на широких окнах солнце сильно нагревало палату, и от этого запах делался особенно густым. Валентин взял меня на руки и, прижимая к себе, машинально целуя, отнес в ванную, усадил в глубокую душевую кабинку, вернулся, открыл окно и попросил санитарку перестелить постель и принести свежую пижаму. Сильным сквозняком, поднявшим зашуршавшие жалюзи, вынесло все застоявшиеся запахи и ударило дверью в косяк. Валентин снова открыл её, подперев стулом. Протяжные звуки улицы и винные запахи осени наполнили палату, выдавливая больничное, страдальческое, хотелось идти, шуршать листьями, смотреть на солнце, мелькающее в кронах.
Валентин надел больничный халат, отрегулировал воду и стал поливать меня из душевой лейки, комнатной, прохладной, как я и хотела. Он намылил мне голову корейским шампунем с кондиционером, от европейского у меня, почему-то, лезли волосы, и осторожно, прикрывая нос и рот, смыл. Губкой, щедро пропитанной гелем, натёр мне тело, каждую руку, пальцы, живот и ноги, а лицо и грудь – нежно касаясь, будто рисуя. Смыл, прижимая плотно твердую ладонь, проникая в подмышки, между ног и ягодиц, старалась пописать, чтобы как можно дольше не мочиться на пеленку, чувствовала себя маленьким капризным и любимым ребёнком. Он омывал меня так, словно готовил к чему-то, хотелось – к любви. Закрыв окно, дверь, обернув в широкое полотенце, как ребёнка, прижимая к груди, нёс на постель.
Всегда вспоминаю неприятное приключение в тайской бане, с Павлом. Вошла девица, хорошо не трансвестит, разделась донага, уложила в шершавую бетонную ванну, стала мылить себя, нас и тереться грудью, животом, у Павла встал, высунулся из воды сталагмитом, я зажала поспешно рукой, утопила в пене…
Кажется, я слышу Мальчика, даже, когда он далеко, как слышу и Старика. Старик бубнит, торопливо и, часто, неразборчиво, но все время по кругу, иногда маленькому – о том, что сейчас, чаще по большому – о том, как рос, жил и как будет умирать. Почему я не слышу Валентина? Он как закрытая дверь. Стою перед ней нерешительно, руку поднимаю – постучать, но не стучу. А Павел всегда со мной.
Мальчик часто спрашивает: «А какой я был раньше? Почему не помню?» Он помнит только меня и Старика, которого называет Старым или дедом.
Мальчик приходит из тумана, сиреневого, живого, а ещё он умеет летать.
Рассказывала ему притчу о чайке по имени Джонатан1, как он учился летать сквозь скалу
– А, может, я был чайкой? – обрадовался Мальчик. – Я тоже умею летать сквозь скалу! Сквозь всё!
– Нет, – не согласилась я. – Там, где я раньше жила, говорят, что чайки – это души погибших моряков. А души так устроены, что могут летать – куда угодно и даже сквозь скалу.
– Не хочу быть чьей-то душой! – сказал Мальчик грустно.
Пошла по набережной, попадая глазами то на пляж, уже безлюдный, вечерний, на закат, то в палатки с блинами, шаурмой и сверкающими сталью fast-foodами. Развернулись и двинулись за мной два молодых, с трёхсуточной бандитской щетиной, «лица кавказской национальности», держась в отдалении, не решаясь… Посмотрела на них весело, но небрежно, свысока.
Остановил меня русский мальчик в шортах, с микрофоном на груди, предложил экскурсии в пещеры, в Ялту, Севастополь. Заглянула в ценник, в карту, висевшую на полотняной жёлтой стенке палатки. Подошла и встала молча, с вопросом во взгляде, но чем-то озабоченная, юная студенточка.
– А что такое vip-тур в пещеру? – спросила у неё.
Девушка замешкалась, подскочил парень с микрофоном, объяснил заученно:
– Это настоящее приключение! Сплав в гидрокостюмах по подземной реке через красные грандиозные пещеры, через сифоны!
– Через сифоны? Придется нырять? – я решила показать свою дайверскую осведомленность. – С задержкой или с аквалангом?
– Это как вы захотите! – очнулась, наконец, студентка. – Но на акваланг нужен допуск, вы его сможете получить на месте, вместе с курсом обучения.
– Зарубежные сертификаты учитываете? – уточнила я.
– Если есть сертификат, то курсы не нужны! – оживилась девушка, посмотрев на меня с интересом.
Пообещала подойти к ним на днях, объяснив, что прилетела только сегодня, и ещё не огляделась, не вникла.
Сертификат получила в дайверском клубе на Пхукете, куда летали с другом Павла, и, возможно, за его счёт, банкиром Юрой, прилипчивым, настырным; он хотел отбить меня, не скрывая, не таясь, а Павел смотрел на это равнодушно, а может, и потакал за моей спиной, не знаю, боялась вникать.
Юра, помогая надеть акваланг, бесцеремонно лапал меня, за что только мог. Я была в гидрокостюме, терпела. Мужчина он видный, красивый даже, по-барски щедрый, но его панибратская, наглая любовь ко мне, его сивые усики, пепельного цвета волосы раздражали, отталкивали. Кончил Юра некрасиво, со скандалом, уже после гибели Павла, перевёл в Испанию сто пятьдесят миллионов рублей и скрылся. Оказывается, деньги брать нельзя даже в своём банке. Меня вызывали к следователю, спрашивали, за чей счёт ездили в Таиланд и Индию. Юра денег не считал, брал с собой, в путешествие, целую команду, даже водителя и грудастую повариху.
Шведский стол в отеле был, по преимуществу, мясным. И всё же, я без труда набрала на свой, вегетарианский, ужин целый поднос салатов и запеченную рыбу, кажется, ставриду.
Ко мне, с подносом, с жирным розовым ломтем окорока и вялой картошкой по-деревенски, подсела, запросто, соседка, Инна, из Обнинска, извинилась – обозналась, приняла за Лену, жившую в 313-м до меня.
– Не знаю, вы так не похожи, она крашеная блондинка, маленькая, пухленькая, а ты, – Инна одобрительно меня оглядела, – вон какая! Прямо Моника Белуччи! Какое-то затмение! Извини!
Инна прилетела лечиться от бесплодия, поздно вышла замуж, задержалась с женатым мужчиной, делала аборт, теперь расплачивается, три года пытается забеременеть, хотела делать ЭКО, но в институте, где она работает ответственным секретарём, рентгенолог подсказала, что здесь помогают без ЭКО, то ли воздух, то ли вода в пещерах особенная, лечит, многим уже помогли, сейчас обследование в Симферопольской частной клинике проходит, недешёвое, надо сказать, удовольствие, но условие такое – только у них, хорошо, муж у неё молодой, мануальщик, по шведской запатентованной методике лечит, неплохо зарабатывает, и кандидат медицинских наук, правда, настроен скептически, говорит, только время теряем, и с ней не поехал, позже прилетит.
Пошли в парк, вокруг отеля; густо, терпко, горько пахло хвоей и морем одновременно, даже голова слегка закружилась; слабость в ногах, легкая тошнота, которой не было давно, присели на светлую каменную скамеечку со стеклянной мозаикой на сиденье и на спинке, как в парке Гауди, не хватает пряничного домика и ведьмы. Открылся вид на мрачный, неподвижный, какой-то каменный, багровый, с черными длинными прожилками, закат.
– Представляешь, доноров предлагают, не через пробирку, вживую, для надёжности, – Инна засмеялась. – На все вкусы, по цвету глаз, по масти, росту, даже по национальности. Я одного, втихаря, с анкеты, щёлкнула, – Инна оглянулась. – Приглянулся, на мужа похож, только высокий, мой маленький, пухленький, как Дэнни Де Вито, – Инна радостно засмеялась и придвинулась ко мне, подсунув смартфон. – Смотри! – она открыла фотографию, маленькую, нечёткую, в тексте, но я сразу узнала – Григорий, со своей зубастой жадной улыбкой.
Я машинально взглянула на Инну и вдруг поймала в её глазах, сквозь смех, какую-то отдалённую застарелую грусть – так под рукой реставратора проступает на размалеванной картине, написанный рукой мастера подлинник…
В Индию летали к Саи Бабе, жили в разных ашрамах, Павел и Юра в мужском, с поляками, а я в женском, с итальянками. Одна из них, с ребенком, больным, белокожая, как и я, сказала тоже, что на Монику Белуччи похожа, хотя и рыжая.
Думала, он просто фокусник, то пепел сыпал из ладони и одежд, то кольцо золотое материализовал, Павел и Юра ходили на все лекции, вставали в пять утра, сидели на каменном полу, выпрямив спину, по три часа кряду слушали его, хотя по-английски – на уровне средней советской школы, а проповеди у Саи Бабы философского содержания, думаю, и по-русски не все поняли бы; через неделю Павел пожаловался, что испортились полоски от датчика сахара, у него диабет второго типа, купил другие, тоже сахар не показывают, пошли к врачу-индусу, в госпиталь, целый день потеряли в очереди, померял своим аппаратом и стал возмущаться, кричать на меня: ходите, мол, время отнимаете, нет никакого диабета! Получилось, вылечил его Саи Баба за неделю, без всякой записки – люди ему записки с просьбами писали. Правда, Саи Баба, когда уходил, тронул Павла за голову, тот в проходе сидел; повезло дураку, завидовал ему Юра.
В ашраме Павел купил часы и пепел от Саи Бабы, разводил в воде, пил; часы, простенькие, целый год носил, перед гибелью, за три дня, часы остановились, и Павел, повозмущавшись, попросил отнести к часовщику. Я бросила их в сумочку и забыла, после похорон нашла, а они идут.
Не просто к нему Учитель подошёл и тронул, отметил – понял, наверное, что скоро Павел умрёт, и пожалел всей душой.
Во время проповедей Саи Бабы, к концу пребывания, я стала летать, высоко – над ашрамом, над Банголором, мусорными свалками, стадами длиннохвостых обезьян, рисовыми чеками, залитыми водой, над джунглями, укрывшими брошенные каменные, трёхсотлетние почерневшие храмы, я была белой птицей, журавлем, вытянувшим сухие ноги под собой…
В поезде, по пути на север, в Дели, я поняла, что не могу есть мясо и даже рыбу. Рыбу с морепродуктами и яйца стала есть через год, после поминок Павла, а мясо не ем до сих пор, хотя Саи Баба умер несколько лет назад. Вижу освежёванные, окровавленные, в белых прожилках жира, трупы несчастных животных.
Валентин пришел из рейса и стал просматривать на компьютере фото. Там была белая птица, цапля или журавль, залетевшая на плавбазу в океане, сидела на траловой доске, поджав одну ногу; это я к тебе прилетала, сказала грустно Валентину.
1
Ричард Бах, «Чайка по имени Джонатан Ливингстон».