Читать книгу На обочине времени - Владимир Соболь - Страница 4
Часть первая
Глава вторая
ОглавлениеI
Оказался я снова у Графа недели через две с половиной. Может быть, через три: сейчас уже не упомню точно. Собирался заглянуть, разумеется, раньше, но все мы знаем, как опасно давать обещания повидаться со старым приятелем. Но восьмого ноября я проснулся в его квартире. На кухне, на раскладушке, с тяжелой головой и измученным сердцем. И, что существенно, попал я на это лежбище отнюдь не по своей воле. Однако – давайте изложу по порядку.
В осенний день, 7 ноября 1971 года, я оказался на юбилее Якова Семеновича Смелянского. Мишкиного отца, видите ли, угораздило родиться именно в один день с Великой Октябрьской социалистической революцией. Но только на четыре года позже. Так что, когда он только еще собрался праздновать свои пятьдесят, «Софья Власьевна» (вы, наверно, не помните… не знаете… но так шифровали Советскую власть в телефонных переговорах), эта пышная дама, уже сползала к пенсии. Да только мы тогда еще об этом не подозревали. И сама она считала себя бабой в самом соку, собираясь жить чуть ли не вечно.
На семейный праздник я попал совершенно случайно. На демонстрацию я, естественно, не пошел. В школе таскался из любопытства, да еще на первом курсе поперся сдуру. А после – нет, ни за какие коврижки. Комсомольским кнутом надо мной могли размахивать, пока у них не отвалятся руки, но мне до того не было никакого дела. Политика – политикой, а физика – физикой, и мешать их немыслимо. Во всяком случае, так представлялось мне в студенческие годы.
И в то утро я проводил мать на улицу – ей, как заведующей медсанчастью, непременно надо было показаться и своим врачам, и своему директору, – а сам сел за стол рассчитать схемку стабилизатора. Колесов, доцент нашей кафедры и мой научный руководитель, велел поменять усилитель на нижнем тензодатчике: не нравилось ему, что больно уж гладко ложатся точки на прямую. Не верил человек в линейные зависимости, и, между прочим, совершенно справедливо…
Мать вернулась к полудню, мы пообедали, и она легла добрать пару часов, а я сел еще поглядеть главу из Ландау. Не то чтобы мне это было позарез необходимо, с большей пользой я бы поработал над матстатистикой – уже нужно было срочно обсчитывать результаты, но не хотелось слишком отставать от Михаила. Разумеется, я весьма скоро завяз в одном преобразовании и пошел звонить Смелянскому.
В результате всего лишь через полтора часа я входил в профессорскую квартиру. По телефону Мишка отказался говорить напрочь.
– Какая Гамильтон?! – орал он в трубку так, что динамик только фонил отчаянно – трещал да попискивал. – Она же совсем чужая баба. У нее же там этот – одностворчатый… Ах, это он! Ну извини, ну ты даешь… Еще и операторы… Чем тебя только кормили с утра?! Праздник сегодня, отец, праздник…
Если бы я не знал, как его воспитывают дома, то решил, что он уже тепленький. Но такое предположение было невероятно, не ложилось ни на какую кривую. Ему и за общим столом едва разрешали пригубить из одной и той же рюмки с каждым тостом. И каждого приятеля своего сына Людмила Константиновна обнюхивала с подозрительным рвением натасканной на наркотики овчарки.
Однажды она встретила меня в прихожей, долго смотрела, как я снимаю куртку и развязываю шнурки задубевшими на морозе пальцами, а потом, когда я уже влез в тапки и попытался протиснуться мимо нее навстречу Михаилу, маячившему в конце коридора, вдруг заявила громко и безапелляционно: «Боря, от тебя пахнет!» И это было в общем-то справедливо, потому что каких только запахов не нанесет от взрослого парня. Я уже давно был не мальчик. Но она-то имела в виду совершенно определенные флюиды, а как раз в тот день у меня не было во рту ни капли. Мишка застыл там, в отдалении, да и я, вместо того чтобы сказать твердо: «Что же с того?!» – вдруг принялся оправдываться, как пятиклассник на уроке. Бывают на свете такие дамы, которые все знают до мельчайших подробностей и во всем безусловно уверены. Железобетонные женщины. И к Мишкиному несчастью, его мать принадлежала именно к этой породе.
Так что вряд ли Мишка с утра выпил хотя бы даже двадцать пять граммов. Просто возбудился человек, предвкушая вечернее застолье, и затребовал к себе еще и меня, разделить с другом шумные семейные радости. Я поначалу отнекивался, но тут трубку взял Яков Семенович и приказал быть немедленно, так быстро, как только получится, и ни в коем случае не ломать голову над подарком, поскольку и так понатащат всякого ненужного. Но я все-таки завернул по пути на Кузнечный рынок, где и обменял последнюю пятерку на три гвоздики. Стипендия кончилась, а на кафедре, где мне тоже подкидывали червонца четыре в месяц, платить еще будут не скоро. Но не мог я прийти в этот дом с пустыми руками. Хозяйка мне бы этого не простила.
В своей правоте я убедился, едва оказавшись в прихожей. Мужчины – Мишка с отцом – встретили меня таким радостным ревом, словно я и был самый желанный гость. Людмила Константиновна, выйдя на шум из столовой, в переднике поверх розового, открытого платья, смерила меня от макушки до пяток. Я сразу догадался, что мое появление с ней никак не согласовано. Однако воспитание не позволило ей завернуть меня прямо с порога. Она тоже сказала, что очень рада, а цветы – прекрасный подарок. Вытренированный голос не фальшивил, только глаза щурились и никак не хотели блестеть. Да и ладно, подумал я, не к тебе же пришел.
Народ еще только собирался, и я сразу же включился в предзастольную суету: таскать закуски, расставлять рюмки, раскладывать вилки, открывать лимонад и вино. Лена трудилась на кухне. Одета она была не слишком шикарно – черная юбка выше колена, но пальца на два, не больше, и светлая блузка в полоску с широким отложным воротником. Волосы падали на плечи, загибаясь кончиками наружу и вверх. Она укоротила их и больше уже не перехватывала лентой по-школьному, а позволила падать свободно. Ей все шло, все подходило, что бы она ни сделала, ни надела, но эта прическа меняла ее совершенно. В качестве будущей невестки Лена усердно резала тоненькими ломтиками ветчину. Я рассказал ей с ходу сказку, чешскую что ли, как королева выбирала жену сыну, заставляя кандидаток обрезать кожицу у сыра. Но тут же понял, что попал не в тон, и поспешил убраться, тем более что основные мои обязанности оставались все-таки в столовой.
Гости собирались еще битый час. Мужчины оседали в кабинете хозяина, женщины, вытеснив нас с рабочих мест, сновали меж кухней и столовой, и мы спрятались в Мишкину комнату. Отдельная келья, метров двенадцать, прямоугольная, со стандартным окном, выглядывающим в неумытый питерский двор. По длинным стенам тянулись стеллажи с книгами, по коротким стояли друг против друга письменный стол и диван. Над ними тоже висели полки с папками и конспектами. Тома стояли вперемежку – монографии по физике поля, тензорному анализу, механике сплошных сред перемежались белыми суперобложками кирпичей переводных романов и черточками стихотворных сборников. То ли жилье, то ли кинодекорация к бытию современного молодого ученого. А из шпингалета на раме шуруп, между прочим, вывернулся почти на треть, так что, пристраиваясь на подоконнике, я едва не порвал рукав единственного пиджака.
Пока я устраивался поудобней и безопасней, они уже ссорились. Для молодых и влюбленных такое состояние привычно. Они словно бы оттачивают друг на друге свои ощущения жизни. И это в общем-то хорошо. Плохо то, что они постоянно втягивают в свои отношения оказавшихся рядом и внимательно смотрят – чью же сторону примут знакомые и соседи. Поскольку же в этом треугольнике я не мог быть только безразличным ко всему основанием, то фигура у нас получалась совсем неустойчивая.
Что их мучило в этот раз, я сначала не понял. Колкости летали по комнате, как булавки и шпильки, а я все пытался разгадать, что же скрывается за недомолвками и недосказанностями. Когда же, наконец, ситуация стала проясняться, мне сделалось не по себе, будто бы я заглянул в спальню своих друзей; хорошо, если только через замочную скважину. Я попробовал резко поменять тему и тон, но, кажется, получилось только хуже.
– Я к тебе, между прочим, еще и по делу пришел.
– Главное дело у нас впереди, – отпарировал Мишка. – Подожди немного, сейчас позовут.
– Я не тороплюсь, но остается задача еще и побочная. Ты обещал мне кое-что рассказать про гамильтониан.
– Один момент.
Он вскочил и протянул руку к полке, что висела над самым столом. Хорошая, помню, была полка: чешская, застекленная, но днище ее опасно прогибалось под тяжестью полных Ландау с Лифшицем и Ричарда Фейнмана. Я подумал, что лучше подпереть ее каким-никаким кронштейном, но говорить об этом не стал.
Мишка выхватил нужный том и принялся листать страницы.
– Сейчас… сейчас… найду нужный параграф. И все тебе объясню.
– Лучше не надо, – сказала Лена.
Я представлял, что у нее в комнате стоят отнюдь не монографии по теорфизике или тензорному анализу. Она была не глупа, не ленива и обычно проходила сессию без лишнего напряжения. Но когда в зачетке появлялась запись о последнем экзамене, девушка припадала уже к иным источникам. Честно говоря, иногда я и вовсе не понимал, каким же шальным ветром занесло ее на наш факультет.
Смелянский захлопнул книгу, бросил ее с треском на стол. Сел на прежнее место, только уже почти совсем отвернувшись от любимой девушки, и уставился за окно. Я тоже чуть обернулся. Двор был как двор – обычный колодец питерский. В дальнем углу короткий и узкий прямоугольник бывшего цветника ограждал невысокий штакетник. И на облупившиеся доски именно в этот момент поднимал ножку лохматый эрдельтерьер.
Мишка внимательно следил за писающей собачкой, попеременно надувая дрожащие щеки. Напрасно он обиделся. Надо быть законченным идиотом, чтобы рассказывать женщинам о своей работе. Да, иногда они притворяются, будто бы их интересуют наши дела, просят и даже требуют поделиться проблемами и переживаниями, поощряют повествование, подбадривают и восклицают. Дурак тот, кто попадется на эту удочку. Что им опыты и теории, их волнуют вовсе не формулы, а знаки отличия. Они и знать не хотят о ваших неудачах, но успех примеряют на себя немедленно. Они греются теплом стоящего рядом мужчины, они светятся, отражая чужое сияние. Их возбуждает тот, кто пришел первым, хотя бы даже он со спутанными ногами нес страусиное яйцо на десертной ложечке. Опоздавший к раздаче слонов – неудачник; и кого волнует, сколько там соловьев-разбойников освистывало его по пути. Кто-то утверждает, что слабый пол и любит тех, кто не слишком силен. Возможно, бывает и так, спорить не стану, но меня же личный опыт научил оставлять неприятности перед дверью даже собственного дома: не поминая уже о чужом… Однако Смелянский не любил, когда его отодвигали в сторону.
– Скоро сессия, – пригрозил он. – Я посмотрю, как вы поплывете у Скворца. Вынесет полгруппы, тогда поговорим.
Лена отчаянно тряхнула головой, отбрасывая волосы.
– Все сдают, и мы сдадим.
– Возможно, но только с какого раза.
– Да уж как получится. Жизнь большая.
– Но прожить-то ее надо начисто. Пересдать уже не дадут.
– Что и обидно. – Я тоже ввязался в разговор. – Говорят, что открыты все дороги, а на самом деле существует одна-единственная. Которую еще, может быть, и не отыщешь.
– Ты ищешь трудности там, где их нет, – бросила Лена и мне. – Зачем метаться и выбирать? Видишь дороги – становись на любую. Она и будет твоей, хотя бы на первое время. А если уж совсем невмоготу станет тащиться – переходи на соседнюю.
Мы со Смелянским переглянулись.
– Ну а ежели не допрыгнешь? – спросил он. – Пойдешь на время, а окажется, что навсегда. Может быть, сначала подумать.
– Подумаю. До июня еще больше полугода.
Так, сказал себе я, старательно разглядывая пожелтевший уже потолок, знаю, кто у нас лишний. Спросил у хозяина, где бы покурить, но он досадливо кивнул на пепельницу. Дурак упрямый. Вышел бы я за дверь, они бы тут живо объяснились без слов. Нет, вечно ему нужно было все договаривать до самой точки. Ну а раз так, я закурил свое «Солнышко» и принялся наблюдать, как колечки проходят одно сквозь другое, поднимаясь к побеленному потолку. Две темы вели мои друзья, каждый свою, но получалось, что, сталкиваясь, тезисы не отрицали друг друга, а дополняли. Тогда мне такой переход от аннигиляции к умножению показался совсем неожиданным. Лишь значительно позже я понял, как сложно и замысловато устроен подлунный мир.
– Пробовать надо раньше.
– А раньше не получается. Без согласия близких и ответственных.
Теперь она уже не поддразнивала, а откровенно издевалась. Мишка замахал руками, разгоняя не то мой дым, не то ее слова.
– Как ты можешь? Как ты можешь курить такую дрянь?
– Другие не по карману.
– Да я бы из принципа такое и в рот не взял.
– А что такое принципы? – вкрадчиво спросила Елена. – Это когда нельзя, потому что не можешь?
А это уже без меня. Проблема, может быть, общая, но в данном случае такая частная, что мне ее лучше и не знать вовсе. Я сунул окурок в пепельницу, соскользнул с подоконника, пробормотал «минуточку» и двинулся вон из комнаты, делая вид, что мне приспичило. Но в дверях столкнулся с Людмилой Константиновной, торжественно провозгласившей: «К столу!»
– Нет, – сказал Смелянский. – Принципы – это когда уже и не хочется, потому что нельзя…
II
Поначалу мне понравилась эта компания. Здесь собрались люди разного возраста и положения. Основной тон задавали люди солидные, удобно расположившиеся между четырьмя и шестью десятками лет жизни. Были молодые, относительно молодые конечно; я оказался самый маленький, если не ростом, то годами. Но тут же восседала и парочка поседевших патриархов, в свои семьдесят ловко закидывавшие в беззубые рты рюмку за рюмкой. Спиртного выставили много, и темп Яков Семенович задал резвый.
Я, пожалуй, был даже рад, что хозяйка бдительно приглядывала за молодежью – всех от двадцати до тридцати пяти собрали за дальним концом стола – и не давала нам разогнаться. Доведись мне идти в ногу с мужчинами, думаю – вряд ли бы добрался до середины дистанции. Людмила Константиновна усердно дирижировала столом: то приказывала Моте перекинуть «оливье» с того края на этот, то кричала Пете, чтобы пустил по своему ряду грибы. Пышный был обед. А ведь в том, семьдесят первом, году буквально все приходилось доставать, выпрашивать, перекупать, тем не менее все столы ломились от снеди. Думаю, что никогда больше мне уже не увидеть такого изобилия. Дело не в деликатесах. Кто-то, должно быть, мог себе позволить выставить и красную рыбу, и черную икру, а где-то, наверное, закусывали французский коньяк и шотландское виски. Я в такие компании почти не попадал, но хорошо, вкусно и сытно поесть можно было в любом доме. Сейчас, в голодном и холодном девяносто первом году, память, кажется, даже преувеличивает размеры тогдашних пиров. Так и создаются мифы и легенды древнего, уже не античного мира. Но – что помню, то и выкладываю. Хотя на самом деле в голове прокручиваю много подробнее, чем успеваю рассказывать.
Мне вспоминаются бесконечные шеренги салатов мясных, сырных, творожных, овощных и прочих, винегреты и селедка «под шубой», грибы соленые и маринованные, белые и грузди, рыжики и лисички, огурцы – опять же обмякшие от соли и еще не успевшие – малосольные. А истекающие масляным жиром шпроты! А пряная килечка с перцем, которую за полчаса до застолья гости, прискакавшие не вовремя, то есть первыми, потрошили усердно и тщательно, отделяя головы и выволакивая внутренности из набухшего брюшка. Еще раз селедка, но только нарезанная поперек аккуратными дольками и прикрытая кружочками лука. Дальше, через розовые ломтики сервелата, перейдем к плоским листикам сыра – голландского, российского, швейцарского. Хотя я всегда предпочитал дешевый и твердый «Чеддер», а лучше всего было за те же деньги взять целую головку литовского «Рамбинаса». Свирепые балканские помидоры, фасованные трехлитровыми банками, где они плавали в собственном соку; их вываливали в суповые тарелки, потому как стекла уже не хватало… Господи, и как это все в нас только влезало! И водку закупали из расчета пол-литра на мужчину, и вино – бутылка на женщину, хотя наши дамы зачастую хлестали крепкое наравне с кавалерами. Но под такую обильную закуску можно усидеть и вдвое больше. Я же пока только перечислял салаты, но в середине вечера выносили горячее. Расчищали стол и ставили на середину огромное блюдо, переполненное ломтями хорошо отбитого и от души поперченного мяса. А хозяйка с добровольными помощницами обходили стол с кастрюлями вареной картошки. И все это подчищали до последней капельки соуса и еще заливали сверху армянским марочным…
А потом наступал черед сладкого! Бисквитные торты и кремовые пирожные, может быть взятые с бою в «Норде», а может быть ухваченные в ближайшей булочной, но уважающая себя и свой дом хозяйка на этом не останавливалась. Домашние пироги – с лимоном, яблоками, ревенем, пропитанные ромом кексы, «каракум» и «белочка», мармелад одноцветный и трехслойный… Уф-ф, дайте промяться! Сколько денег, сколько сил, сколько продуктов. Отпраздновав событие среднего значения, семья еще неделю питалась остатками пиршества, завтракая черствыми эклерами и ужиная подкисшим винегретом.
Конечно, в ресторанах кормили изысканнее. Но гулять там было дороже и скучнее. Как я понял, старший Смелянский уже закатил неделю назад соответствующий его статусу банкет в «Метрополе», собрав чохом начальников и коллег, заказчиков и рецензентов, чиновников и аспирантов. Юбилей – дело общественное, от него никуда не денешься, но свой день рождения он хотел отпраздновать дома, в узком семейном кругу. Что же делать, коли он оказался настолько широк. Да, если посчитать, так сказать, социальный вес этого клана, связанного цепочками кровными и матримониальными, то вряд ли бы он потянул много меньше избранного профессионального сообщества.
Академиков здесь, правда, не было, только один членкор – отец Лены, но и сам хозяин рассчитывал скоро стать с ним вровень. Он числился заведующим лабораторией в некоем очень мощном институте, разрабатывал какую-то тему оборонного значения, за что ему платили немалые деньги, но попутно опекал группу молодых ребят, крутивших идею любопытного оптического устройства. Не знаю, мог ли он к тому времени еще генерировать собственные идеи, но силу, чтобы протолкнуть чужие, уже накачал. На многих нашумевших в своей среде статьях стояла и его подпись. Добился он и профессорской кафедры в политехе, только не у нас, а на соседнем факультете. Словом, человек с положением и с перспективами. И родные были ему под стать.
Докторов сидело за столом, может быть, двое-трое, но кандидаты в ученые числились через одного, причем не только технических дисциплин. Присутствовали филологини из Герценовского, доцент какой-то языковой кафедры универа, историк, читавший в Механическом институте курс рационального устройства светлого будущего. Обитался тут и литератор. Пока он редактировал заводскую многотиражку, но уже пробил пару публикаций в центральных газетах и готовил книжечку в детском издательстве. Однако же основная масса, думаю – две трети, то есть человек тридцать, занималась физикой.
Время было такое. Даже тех, кому казались ближе иные проблемы, оно гнало в шею на естественные факультеты. Не семья, не школа, а именно какое-то состояние общественного духа. Когда-то, несколько веков назад, гениального инженера силком тянули к мольберту, а двадцатый век и прирожденного писателя обстругивал под посредственного ученого. И все мы послушно топали один за другим рассчитывать планетарные передачи, устойчивость фермы моста или прочность сварного стержня на излом и скручивание. Далее все проистекало совершенно естественно. Человек тянется к себе подобным, так чего же дивиться тому, что имярек женится на своей сокурснице. Также понятно, что родители невесты именно потому отправили дочку в это заведение, что сами либо закончили его в свое время, либо преподают в нем в настоящем. И младший брат мужа, любовно им опекаемый, тоже как бы невзначай подталкивается к тем же стенам… Вот и складывается семейно-деловое сообщество, подобное тому клану, с которым я весело пировал в тот ноябрьский вечер одна тысяча девятьсот семьдесят первого года.
Они держались заодно, крепко стояли плечом к плечу, несколько, самую малость, растопыривая локти; их знали, уважали и, может быть, чуточку остерегались. Возможно что и завидовали. Но, если вы думаете, что все они были Рабиновичи, то – ошибаетесь.
Сами они считали свою национальность самой что ни на есть советской. Это была именно ленинградская интеллигенция, люди, пробившиеся наверх уже в новую историческую эпоху. Кому это удалось лишь сейчас, а кто-то числил себя уже во втором поколении. Чьи-то родители, может быть, жили еще в Петербурге, на Выборгской стороне или за Невской заставой, а кого-то привезли сюда младенцем. Кто-то зацепился за мужа, кто-то за работу, но все это случилось давно, а к нашему времени город уже перемолол их и вылепил по своему подобию. Их обтесывали Эрмитажем и блокадой, обминали Исаакием и «ленинградским» делом, прокатывали по Невскому и в литейных цехах Кировского завода. И они уже не верили ни в общины, ни в землячества, а свои корни – белорусские, кишиневские, тверские и прочие – обстригали тщательнее, чем ногти на руках.
Смуглый парень с черными выпуклыми глазами говорил так правильно, так кругло, что я принял его за экскурсовода. Но нет, он всего лишь заканчивал аспирантуру на гидротехническом факультете; сын бухарского еврея и ташкентской немки приехал в наш гнилой климат, словно ему не хватало меда там, под азиатским солнцем. Он собирался защищать диссертацию, а также жениться на двоюродной племяннице мужа сестры Людмилы Константиновны. И ему уже держали место по соответствующей специальности в некоем отраслевом институте. Лена шепнула мне на ухо, что он чертовски умен и настойчив.
Они говорили, пили и закусывали. Шумно, обильно и очень долго. Сначала произносили тосты, что заняло почти час. Для каждого торжества, тем более семейного, существует свой ритуал, хотя и неписаный, но сложный и подробный как дипломатический протокол. Это только на случайных сборищах, где поначалу даже не знаешь имени своей соседки слева, очередь на слово движется вокруг стола. Здесь поднимались сообразно возрасту и положению, семейному и социальному.
Поначалу я забавлялся тем, что пытался угадать, кто же встанет следующим. Получалось через раз. Годы и пол определялись почти безошибочно, общественный вес уже приходилось прикидывать на глазок, а степень родства и вовсе оказывалась неопределенным параметром. Но Мишка, хотя я его об этом и не просил, каждый раз, пока тостующий неуклюже вздымался, шумно отодвигая стул, наскоро объяснял мне, кто есть кто. Знай я все эти отношения заранее, то, пожалуй, мог бы записать функцию распределения юбилейного чествования во времени. Но только на трезвую голову. К десятому тосту я уже по глоточку, по глоточку, но набрался вполне ощутимо.
А они все вставали и вставали, говорили, кто наизусть, кто по записи, вытащенной из внутреннего кармана пиджака или лежавшей на коленях сумочки. Кто-то даже выступил с зарифмованной речью. Слава богу, что к этому времени я уже был хорош, и все вокруг мне казалось облитым благодатью, так сказать априори. Ведь, в сущности, это был мой мир. То есть я еще не был в нем принят, но тянулся сюда изо всех сил. Кто-то, присутствовавший здесь, спустя два года вполне мог оказаться моим начальником или научным руководителем. А еще пробежит несколько лет, и кого-нибудь можно будет попросить и оппонировать на защите.
Заглядываясь на Мишкино благополучное семейство, я представлял себе жизнь чем-то вроде гигантского эскалатора: нужно только вовремя шагнуть в правильном направлении и стать на подвернувшуюся ступеньку. За огромным столом, в большой компании людей талантливых и значительных меня изрядно грела мысль о приятном будущем. Добавьте к армянскому трехзвездочному еще и белое грузинское – «Цоликаури» или «Вазисубани». На свежем воздухе оно зажигает кровь, но в душной комнате, при набитом желудке лишь цементирует мозги. На этом я и сорвался.
Не помню уже, с чего мне вздумалось рассказать эту историю. Может быть, слишком вольные пошли разговоры в предвкушении сладкого. Пока Людмила Константиновна с ближайшими родственницами и, разумеется, Леной убирали тарелки, закуски, носили пироги и расставляли чашки, мужчины и дамы, те, что постарше и повлиятельней, упражнялись в небрежном остроумии. Анекдотов в то время рассказывали много. Я и сам, случись нужда, мог забавлять любую компанию не менее часа. Плодились они как бы сами собой, и, чтобы передавать их, не требовалось особого умения. Были ловко сделаны, смешны и, даже приправленные сквернословием, элегантны. Кстати, хотя мата в смешанном обществе не люблю, байки предпочитаю выдавать «с картинками», правда всегда испрашивая разрешения у слабого пола. И никогда, ни разу никто не протестовал.
Когда анекдоты иссякли, литератор, только что вернувшийся из Москвы, поделился последними новостями журнальных войн. Как раз в те годы «Новый мир» отчаянно рубился с «Октябрем» и накануне праздников то ли там, то ли сям было опубликовано такое, что при известном наклоне головы да вовремя сощуренном глазе можно было трактовать совершенно определенным образом. Тогда меня эти подробности интересовали мало, да и сейчас занимают не больше. Мое дело железо, а не бумага. Но гости Смелянских изрядно разволновались.
Мне показалось странным – что, в самом деле, переживать из-за пары сотен слов, составленных несколько иначе, чем, скажем, на соседней странице. Сам я газет не читал вовсе, разве что проглядывал спортивный раздел очередной «Правды», центральной ли, питерской ли, отыскивая информацию о футболе и боксе. А вот бег в мешках и фехтование метлами меня нисколько не занимали. Но те, кто собрался в тот вечер чествовать Якова Семеновича, были в среднем раза в два с половиной меня старше и по крайней мере на порядок умнее.
Теперь я это понимаю отчетливо. Они успели пережить такое, о чем я даже толком и не слыхивал, и в том, что мне казалось простым набором типографских значков, распознавали проявление грозных сил. Чувствовать геодезические линии Судьбы – великое искусство. Но и очень опасное…
Однако это знаю я другой, тот, что живет сегодня. А молодой Боря Гомельский просто слушал и впитывал в себя вдруг открывавшиеся ему новые смыслы существования. Хотя – чего таиться – по большей части они казались мне забавными, а то и просто несуразными. Брюзжит старичье, думал я, бренчит орденами, оттого что пришлось спозаранку вышагивать по мостовой, демонстрируя готовность и преданность. Было пьяно, весело, и на скользких темах меня разнесло так, что затормозить вовремя не сумел.
Уже разливали чай, передавали конические чашечки с пенящимся кофе, раскладывали пироги на блюдечки, и гости как-то примолкли, готовясь к новой порции угощения. В паузу я и ворвался со своим рассказом, в общем-то дурацким, но мне в ту минуту показавшимся весьма забавным и подходящим по тону.
Случилось это ровно четыре года назад, на первом курсе. По неопытности и в силу глупой старательности мы тогда не пропускали ни одного политического мероприятия. А тем более год был шестьдесят седьмой, дата круглая, и комсомольские наши лидеры – они выделились чуть ли не в первый же месяц, мы и сморгнуть-то едва успели, как у нас появились и комсорги групп, и секретарь курса, – потребовали полной и безоговорочной явки на ноябрьскую демонстрацию. Угроза была смертельная – «…вплоть до немедленного исключения». Ну а с другой стороны – чего там упрямиться?
Погода в ту осень выдалась славная, так почему же не прогуляться, тем более что с утра все равно делать нечего. Но, чтобы уже совсем не скучать, мы затарились еще накануне. Знали друг друга пока неважно, поэтому общей попойки не получилось, и кучковались по двое, по трое. А с Банщиковым мы были знакомы еще со школы и потом оказались на одном курсе, даже в одном потоке.
Хороший был парень Саня, толковый и невредный, но отчаянный разгильдяй. Длинный, худой, смазливый и как-будто совершенно развинченный, словно был вывихнут из всех суставов сразу. И вел себя соответствующим образом. Помню, на уроке литературы мы обсуждали – и осуждали, разумеется, – злостный индивидуализм Макара Нагульнова. Каким-то манером он в который раз нарушал очередное постановление. Суть наших монологов я бы сейчас сформулировал примерно так: «в нашей прекрасной жизни всегда найдется аккуратное место целесообразному и конструктивному поступку». И Банщиков заодно с коллективом прилежно тянул свою худую руку. Кисть только у него никак не хотела торчать штыком и свешивалась набок лопаточкой. Когда же волна докатилась до него, он выломился из-за парты и внятно спросил: «А за что Синявского посадили?» Такая реакция на Шолохова была даже слишком понятна, но уже не безопасна. Могли последовать большой шум и неприятные последствия. Однако в те годы наши учители держались еще вполне пристойно.
Так вот накануне мы решили с Банщиковым, что каждый берет по бутылке, но не договорились о градусах. И я принес «Три семерки», а Саня «Столичную». Булгакова в то время уже напечатали, и я ему процитировал с ходу сентенцию, мол, не следует запивать водку портвейном. Друг мой лишь отмахнулся – не впервой, но не учел, лопух, что всей закуски у нас была лишь пара пирожков, и ни на что другое денег уже не оставалось. Ну мы, само собой, не спешили, двигались в одном ритме с колонной, шли вместе со всеми, бежали, когда требовалось заполнить разрывы, а на остановках заскакивали в соседний подъезд и там спокойно потягивали припасенное питье. Поначалу каждый из своей бутылки.
Я-то не торопился. Любил, признаюсь честно, это дело. Входишь в темный, тихий «парадняк», не спеша поднимаешься по цементным ступеням до первого окна. Присаживаешься на обшарпанный подоконник и потихоньку запускаешь из горлышка в горло жгучий напиток, квантуя его граммов по двадцать – тридцать. А между глотками то обмениваешься парой слов с приятелем, то поглядываешь сквозь замызганное стекло на запруженную улицу. И так покойно делается на душе, будто бы жизнь только-только еще началась… А Саня даже не выпивал, а засасывал, и так жадно, как будто за ним уже гнались, как будто кто-то мог внезапно ворваться и отнять то, что недопито. На самом деле к тому все и шло, и он резкий обрыв в своей жизни хотя еще не видел, но уже предчувствовал. Ну да сие уже другая история…
В общем, когда он уже стряхивал в рот последние капли, портвейна еще оставалось, наверное, с полбутылки. Было это, кажется, как раз перед тем, как колонна вывернула на Большую Пушкарскую. До Введенской мы еще пару раз успели сбегать в подворотню, наскоро принять, тут же отлить, и где-то на Добролюбова Саню развезло вовсе.
Сюда колонны подходили с трех сторон, нас уже начали спрессовывать до кучи, и его оттеснили в сторону, но я хорошо различал над толпой его маленькую стриженую голову. Он уже не шел, а колыхался, пока еще в такт со всеми, но я боялся, что его может, в самом деле, сдуть к чертовой матери. Погода стояла ноябрьская – солнце и жесткий, колючий ветер. А тут как раз подоспела моя очередь тащить наглядную агитацию. Мне в паре еще с одним пареньком с нашего же курса сунули в руки транспарант – что-то такое на нем было нацарапано: то ли «Слава…», то ли «Да здравствует…» – и эту полотняную ленту на мосту Строителей вырывало у нас шквалистыми порывами. Тянуло прочь с такой силой, что трещали деревянные штыри толщиной с хороший черенок для лопаты.
Я крикнул ребятам из группы, чтобы они проследили за Саней. Двое поздоровей и попонятливей откликнулись, протащили его через Стрелку, но на Дворцовом этот пижон просто отключился. И тогда мы его понесли. Смотали транспарант, прихватив полотнищем оба древка, и на такие вот носилки опустили товарища. Он был настолько тощ и легок, что вписался вполне пристойно. Только ноги болтались внизу, шкрябая асфальт каблуками. Однако шестьдесят килограммов живого веса даже вчетвером на вытянутых руках долго не удержишь. И мы водрузили его себе на плечи. Смотрелись мы, должно быть, живописно: эдакая многофигурная композиция «Клиент Большого Дома». Затея идиотская, но все мы уже изрядно захорошели, курсанты из оцепления замерзли и пялились, в основном, на девчонок, а тем, которые в штатском, думаю, просто было к нам не подобраться.
Словом, мы шлепали по площади, слушая, как надсаживаются громкоговорители, как ревут в ответ демонстранты, марширующие пятью-шестью колоннами между Зимним и двумя крыльями Главного штаба, и сами орали что-то нечленораздельное: не по предложенной нам программе, а так, от полной жизни, сладкого портвейна и солнечной погоды. И вдруг, как раз напротив трибуны, Банщиков очнулся. Приподнялся на локте, огляделся и, болтая в воздухе расслабленной кистью, пропел противным фальцетом: «При-ф-фэт, боль-ше-вич-ки!» И как раз в этот момент олух с мегафоном решил перевести дыхание.
Мы чуть было не грохнули этого придурка тут же на площади. Да и он сам протрезвел от страха и запросился вниз. Все пятеро быстро-быстро пошли-побежали вперед, вырвались на Халтурина и там какими-то закоулками, вдоль Мойки, мимо Конюшенной, через Марсово поле свалили подальше от проклятого места…
Сказать по правде – такой реакции я не ожидал. Думал, ну повеселятся, ну пошерстят для порядка, а так – кто же не был молодым да глупым. Тем более что, как я понял из разговоров, особенной симпатии к этим товарищам из Смольного они не испытывали. Мне казалось, что я им дал удачный повод лишний раз посмеяться, позубоскалить, отвести надорванную службой душу. Но они просто молчали.
В комнате, где собралось полсотни изрядно подвыпивших людей, сделалось вдруг ужасно тихо. Я даже услышал, как скребет по блюду нож-лопатка, подцепляя последние куски бисквита. Каждый сидел, словно надувшись, и мрачно пялился перед собой, в индивидуальную чашку. И старик с носом, распухшим, как огромная клубничина; он ел левой рукой, держа правую в черной перчатке на коленях: кисть потерял на лесоповале, где-то в районе Таймыра. И сорокалетний здоровяк-альпинист, чьи мышцы изящно прорисовывались под тонкой шерстью югославского джемпера; как будто не он жаловался громко, что ВАК второй раз завернул ему докторскую: придирки мелочные, а причина понятная. И литературное дарование вполне русского и вида, и отчества тоже помалкивало, как бы в задумчивости пристукивая пальцами по скатерти; но уж он-то сам только что здесь кипел и бурлил, выстреливая гениальные строчки, годами плесневеющие в письменных столах и редакционных шкафах. И даже Мишка озабоченно посапывал над моим плечом, беспокоясь – только я не понимал о чем и за кого.
– А вы уверены, что за вами никто не следил? – спросил Яков Семенович.
Я вежливо напомнил, что история случилась не сегодня, а четыре года назад.
– И так никуда и не вызвали?
Я отчетливо и очень аккуратно объяснил аудитории, что никуда никого не вызывали, никто к нам не приходил, и никаких последствий Санина идеологическая диверсия не имела. Разве что я окончательно разругался с тогдашней подружкой. Потому что не пошел на условленную вечеринку, а, забрав из дома запасенную бутылку, поехал к Банщикову, у которого тоже что-то было. Родители его гуляли где-то за городом, и нам никто не препятствовал упиться вволю. Напоследок и там вроде появились какие-то девицы, но это я помню уже нетвердо.
Поверили они мне, не поверили, но – приободрились. И уже застучали ложечки, помешивая сахарный песок в чашках, кто-то зашуршал салфеткой, промакивая пролившийся на брюки лимонный сок – хорошо пропекся пирог в духовке, – и, конечно же, со всех сторон стола посыпались поучения. Я тоже уткнулся в свой кофе и не следил за тем, кто и о чем говорит. Все эти реплики слились для меня в один монолог, который произносил один Голос, твердо, убежденно и внятно, как будто на публичном выступлении, словно перед включенным микрофоном.
– Социализм, – гудел Голос, – благородная идея, но ее воплощение чревато… и опасно… Ну при чем здесь – опасно? – перебивал он сам себя. – А притом, притом… Да нет же – человеческое общество суть такой же материал, как мрамор или гранит. И точно так же обладает известными характеристиками сопротивления: упругостью, твердостью, ну и так далее. Скульптор, приступая к работе, имеет в голове идеальный образ будущей статуи, бюста, барельефа. Но его намерения неизбежно ограничены возможностями того камня, того минерала, который завезли к нему в мастерскую. И те экспонаты, что мы видим в музеях, есть результат несовпадения наших желаний с нашими возможностями… А эти постоянные апелляции к Западу… И политик, перестраивая государственный организм, сталкивается с пустотами, сколами, чуждыми включениями и вынужден сочетать свою теорию с реалиями внешнего мира. Человеческая масса, наравне с физической, есть мера инерции. Чтобы сместить ее в сторону, необходимо приложить силу, порой весьма значительную… они и так недовольны интеллигенцией, зачем же заводить их еще больше… А сила всегда жестока…
Сам себе я в те минуты представлялся маленьким и затюканным. И не мог никак осознать – почему же моя маленькая, забавная байка стронула такие пласты, залежавшиеся в умах и сердцах…
– Я еще раз повторяю, – настаивал Голос. – Те предметы, которые мы видим в музеях, это совершенно не то, что замышляли когда-то их творцы. Это всего лишь результат… Как чего? Нашего несовершенства. Все исторические формы отличаются от замыслов отцов-основателей. Хотели другого, но получилось – так. Это трудно понять, еще сложнее с этим смириться, – сановито тянул слова Голос, но вдруг перебивал сам себя, переходя с баритона на фистулу: – Вот вы говорите «поэты», а этого вашего горлана кураторы не хотели пускать на встречу с канадцами, так он через их головы вышел в ЦК, добился разрешения и отвечал иностранным господам так резко и точно, что все сопровождение только рты разевало…
Страшно зачесалась вдруг правая даже не ляжка, а ягодица. Но я держался, опасаясь, что естественное мое действие тоже расценят как провокационный демарш…
– Никакой нужды, – менялся Голос на бас, – втягиваться в эти квазиполитические игры. Это мальчишество, беспечное молодечество какими-нибудь идиотами может быть расценено в лучшем случае как пьяное хамство. И что же дальше, Боря, – исключение, волчий билет? Портить себе жизнь с самого начала… Пускай себе, – взлетал Голос фальцетом, – но зачем же другим?!. Родная, – снижался тембр к баритону, – при чем здесь другие? Здесь только свои… А притом, притом, – взмывал вверх, – что я тебе сто раз уже говорила…
Голос начал дробиться, распадаться, стройный монолог расслаивался на случайные выкрики. Я взял бутылку, первую, что попалась под руку, налил стоящий рядом фужер до краев и выпил залпом. Это оказался коньяк, хороший, наверное, но очень крепкий…
III
– Конечно, они испугались, – сказал Граф. – Откуда же им знать, что ты не стукач.
– Но ведь и я эту компанию в первый раз вижу. А может быть, у них там через одного гэбэшники сидят.
– Вот я и говорю – не хрен трепаться…
Мы сидели у стола и закусывали. Я уже проглотил два раза по пятьдесят и начал понимать, что мир – не такая паскудная штука, каким он мне представлялся с утра. Затылок еще сжимала невидимая рука, но вещи и предметы уже понемногу занимали законные места и четко очерченные границы. Книги и бумаги мы сдвинули в сторону и на середину столешницы кинули кусок клеенки, на которую поставили хлеб-соль, бутылку, стаканы. В центр водрузили на деревянную плашку чугунную сковороду с омлетом, и отхватывали по очереди кусочки яйца, запекшегося вокруг чуть пережаренной колбасы.
Надя принесла из кухни чайник и поставила на подоконник. Она приглянулась мне сразу, как только я увидел ее на дне рождения Графа. Пышненькая девочка, но крепенькая и очень домашняя. Хорошая подружка, что без лишних слов и на стол накроет, и закуску подаст, и выйдет вовремя, и водочки примет за компанию, не ломаясь. Ночевала ли она здесь или появилась лишь утром, я не знал. Как и не помнил, каким ветром меня сюда занесло.
Граф объяснил, что нашел меня в Матвеевском садике. Топал себе по диагонали, сбежав из компании домой, и вдруг неожиданно натолкнулся на старого приятеля. Я полулежал на скамейке и негромко подхрапывал. Вел себя достаточно мирно, то есть ничего не починял, но никого и не трогал. Однако в ноябре ночевать на улице было чревато многими воспалениями. Да и, кроме того, на мое еврейское счастье, рядом непременно проехала бы «хмелеуборочная». Только бумаги в деканат из вытрезвителя мне и не хватало под самое распределение.
Адреса моего он не знал, да и в любом случае тащить пьяного в коммуналку за полночь казалось делом бессмысленным. Посему он повел меня сюда. Повел?.. Да, как будто я даже сам передвигал ногами, хотя и закрыв глаза. А здесь он разложил мне раскладушку на кухне и укрыл сверху половичком.
– Странно, что они тебя там не оставили. Идеология идеологией, а пьяного в ночь отпускать – не гуманно.
Первый раз в своей короткой жизни я не смог из гостей добраться до дома. А ведь вчера мне казалось, что я прощался с Мишкой вполне членораздельно. Был собран и целеустремлен.
Должно быть, меня развезло уже в метро. Надо было, как вошел, так и остаться стоять: держаться за поручень и таращить глаза в черные стекла. Но на каком-то перегоне, это я еще помнил, вагон качнуло так, что я плюхнулся со всего роста на сиденье. Сил подняться уже не было, веки закрылись как бы сами собой, и я тут же вырубился. Так что, кажется, несколько раз проехал мимо «Техноложки», где нужно было пересаживаться на другую ветку. Просыпался, выходил, забирался в обратный поезд, падал на мягкий диванчик, опять засыпал…
Честно признаюсь – не люблю ночевать в чужом доме. Просыпаюсь я рано, но не решаюсь беспокоить хозяев, так что остается лежать, таращиться в потолок и размышлять. На похмельную голову мысли садятся черные, как мухи у какого-то поэта, уже забытого. И тогда, помнится, я лежал часа полтора, размышлял, слушал звуки, доносящиеся из Серегиной комнаты, и немного завидовал… Но потом это развлечение им уже наскучило, и Граф пришел проведать меня. Пока они готовили завтрак, я собрал постель, ополоснулся и позвонил маме. Как вы понимаете, получил что причиталось. По крайней мере половину. Остальное предстояло выслушать вечером, при личном контакте.
– Интеллигентные люди. Где им разобрать, кто пьяный, кто трезвый.
– Да и ты сам интеллигент.
– Нет, – сказал я…
– Как же нет? Мама врач, и сам – на каком курсе? – ну вот, ровно без году инженер…
– Нет, – повторил я. – Мама врач сама по себе, и я буду инженер сам по себе. А интеллигентом надо родиться.
Граф почмокал губами: мысль любопытная, но насухо не лезет. Мы приняли еще по пятьдесят. Прожевали хлеб с яйцом, и я пошел раскручивать посылку.
Есть интеллигенция, и есть интеллектуалы. И это вовсе не одно и то же. Интеллектуал – человек, зарабатывающий на житье-бытье своим мозгом. А интеллигенция – каста… В основном ее составляют дети интеллигенции, но можно туда попасть и со стороны. Однако определяет уровень притязаний не интеллект, а способ существования.
– Да кто же определяет? – раздраженно спросил Граф…
В этот момент я как раз поплыл, а потому с минуту пялился на него растерянно…
– Не сам же уровень себя определяет, – повторил он. – Кто здесь рефери? Где планка? Кто удостоверит – взял ты эту высоту или нет?..
Я собрался и ответил решительно:
– Ее члены, сами же интеллигенты. Это духовная аристократия, элита, и развивается она только изнутри. И сама же решает, кто достоин быть ее членом, а кто нет. Но что любопытно – даже те, кто бегает с внешней стороны черты, тоже принимают эти правила. Все знают, что такое интеллигент, даже если не могут объяснить.
– Пример!
– Пожалуйста – Каренин, тот самый, с ушами, муж Анны. Он – интеллектуал? Конечно: человек образованный и орудует не кайлом или там лопатой. Но интеллигент ли он?.. Я тоже думаю, что – нет. Не той породы… Разболтай-ка еще по одной… Потому я и говорю, что интеллигентом надо родиться. Как дворянином. Маркизом, бароном… графом…
– У тебя получается, – сказал Сергей, – что-то вроде партии. Второй КПСС. На хрена же она нужна?..
– А я и сам не знаю. Как не ведаю, для чего нужны мухи или слоны. Так природа захотела. Такие она установила правила. Нам надо их понять и не мустрд… не муд-р-ст-во-вать лукаво, а играть по ним и добиваться успеха. Знаете, ребята, мне иногда кажется, что зайцу очень обидно, что он всего лишь заяц, а не, скажем, волк или лисица. Но он уже ничего не может поделать. Ему остается только бежать, и как можно быстрее.
Граф мрачно смотрел на меня и шевелил губами. Надя, также молча, разделила остатки водки поровну на троих и стряхнула оставшиеся капли хозяину.
– Хорошо, – сказала она. – Пускай там я всего четыре года в Питере и приехала из-под Пскова. Но ведь Сергей здесь живет с рождения. Писатель. Как же он не интеллигент?
Я уставился было на Сергея, но не выдержал и сморгнул. Он – писатель? Да он и читателем-то всегда был еле-еле!..
– У тебя проблемы, Бобчик! – с твердым воодушевлением сказал хозяин.
«Эк, удивил! – подумал я. – Да если хочешь знать: у меня вся жизнь – одна сплошная проблема!..»
– Держаться надо своей компании. Только своей. Людей в этом городе много, все они как-то кучкуются, и нечего лезть к чужим. Ничего ты там не найдешь, кроме обиды и огорчений. А главная твоя проблема, Боря, – повторил он упрямо, набычившись, словно тут же готов был вскочить в стойку. – Проблема твоя в том, что ты живешь где-то рядом.
– Да все мы рядом живем, – вскинулась вдруг Надежда.
– Да, рядом, – согласился с подружкой Граф. – Но мы с тобой живем рядом с другими. А Боря наш живет рядом – с самим собой.
Хорошо он влепил, короткий прямой по корпусу, так что дыхалку перехватило на время. Я немного расстроился, но отметил, что сказано было совсем неплохо. Может быть, и впрямь он начал играть словами не только в жизни…