Читать книгу На обочине времени - Владимир Соболь - Страница 7
Часть первая
Глава пятая
ОглавлениеI
Я доигрался до того, что в самом деле остался один. Прежде всего, без диплома, потому что меня даже не допустили к защите. Выдали справку о прослушанных курсах, сброшенных экзаменах, сплавленных зачетах, развернули лицом к двери и ногой указали верное направление жизни.
«А хрена ли тебе здесь делать?» – только и спросил Алексей, когда я уже где-то под конец осени приполз на кафедру. Я стоял в дверном проеме, придерживаясь за косяк, и старался как мог сфокусировать внимание на спине руководителя моей протонаучной работы. Начальник сосредоточенно распаивал какую-то схему, горбился над столом, и только лопатки его топорщились под шерстяной рубашкой. А когда Колесов встал, развернулся и двинулся ко мне, торс его, разграфленный в крупную клетку, и вовсе сместился в мертвую зону. Руки я еще мог держать – левую, соответственно, правым глазом, а правую левым – но между ними оставалось лишь мутное пятно, потому как свести зрачки в кучку было уже решительно невозможно. Алексей приблизился вплотную и, не меняя темпа движения, взял меня за плечи и переставил в сторону. Прошел мимо и тут на ходу послал в такую-то степь, знойную и безводную. То ли со зла, то ли из сугубого любопытства – а что, например, случится, если?!.
А перед тем мы знатно загуляли с Графом. Недели на три, наверно. Пили, шлялись и пили, уже и вспомнить не могу на какие шиши. Того, что я забрал из дома, хватило нам вечера на три. Потом ставил Серега, пока и сам не обсох. Где-то я еще самую чуточку подкалымил, срубал деньжат наскоро, то разгружая поддоны с хлебом, то, наоборот, затаривая огромную фуру ящиками, набитыми уже опорожненными бутылками. Работы я и сейчас не боюсь, и тогда не чурался. Кто-то приносил нам вино, к кому-то мы шли сами, ехали, бежали, с кем-то наскоро состыковывались в парадных. Всего уже не вычислить и не расписать, но в одном уверен твердо – ни одного вечера у нас не пропало в трезвости. Да я и жил у него, забираясь в берлогу наутро после бессонной ночи, проведенной с очередной подругой.
К Татьяне я, кажется, тоже попал разок, но только один, и то уже в совершенно разобранных чувствах. В прочих состояниях души я старательно обходил ее не то чтобы слишком далеко, но с уверенной твердостью. «Ты уж извини», – кинула она мне как-то одним уголком рта, когда мы случайно оказались рядом на диване. «Он простит», – ответил я дипломатично, заботясь лишь о том, чтобы сохранить воздушную прослойку между нашими бедрами. Она чуть довернула голову и покосилась на меня из-под иссиня-черной челки. Не знаю, чем она генерировала свое поле, но напряженность там была такая, что прошибало любую изоляцию, не то что пару тряпок да сантиметра полтора атмосферы.
Из чужих квартир я старался уходить еще затемно, на ощупь отыскивая носки и брюки, пробегал по стылым и скользким питерским улочкам, осторожно проскальзывал в дверь (Граф сделал мне второй ключ), приставными шагами продвигался по коридору, расставлял свое зыбкое лежбище – раскладушку с двумя вырвавшимися расчалками, и мигом нырял в постель, тут же забиваясь головой под подушку, только бы не видеть этот мир и не слышать как можно дольше…
А когда однажды открыл глаза – напротив сидел Смелянский.
Лежбище я ставил изголовьем к окну, а потому мог, лишь приподняв веки, впустить в поле зрения всю кухню: замызганную плиту с газовым стояком, увешанным паутиной, тумбу, покрытую выцветшей клеенкой, которую все равно было не разглядеть из-под наставленной посуды, узенький столик, привалившийся торцом к стене. Мишка втиснул колени под столешницу и жадно пил чай: обхватил кружку ладонями и прихлебывал кипяток, согреваясь одновременно изнутри и снаружи.
– Привет! – сказал он, заметив, наконец, что я разглядываю его из-под одеяла.
Я выкарабкался из укрытия и подтянулся чуть выше, облокотившись на подушку.
– От Ленки тебе привет и… – он чуть запнулся, но все-таки продолжил так же уверенно: – …От матери тоже.
С похмельной головы я было решил, что это Людмила Константиновна неизвестно с какой радости вздумала раскланиваться со мной на изрядном, впрочем, расстоянии. Но Мишка, понимая мое состояние, объяснился немедля:
– Я заходил к ней как-то и звоню постоянно, так что ты не волнуйся. Она у тебя кремень. Очень серьезная женщина. Молча слушает, потом говорит: рада, что пока живой. И – вешает трубку… Один раз, правда, добавила: выгуляется – вернется. Примешь немножко? – Он покопался в сумке и выставил на стол бутылку «Экстры»: не самой лучшей водки даже по тем временам и не самой дешевой, но, в общем, вполне приемлемой.
– С утра? – прокаркал я пересохшей глоткой.
– Окстись, старик! Утро было уже давно, а сейчас далеко за полдень. Все физиологические процессы закончены. Время думать.
Я, медленно и плавно перетекая из одного состояния в другое, выкарабкался из-под одеяла, оделся, собрал лежбище, завернул за угол, потом прополоскал физиономию и сел к столу.
Если Граф его впустил, уходя на смену, значит, тогда было еще не больше двенадцати. И что же – он вот так два… (я украдкой покосился на вывернутое запястье, поскольку часы наручные по детской привычке ношу циферблатом вниз), два с половиной часа сидел, пил чай и пялился на меня спящего?!
Мы приняли по первой. Мишка пихнул мне по столешнице хлеб и развернул пакетик с колбасой: белесые полоски оболочки топорщились над рыжими ломтиками, сложенными неровной стопкой.
– Не кривись. Нормальная ветчинно-рубленая. Отдельной не было, а докторской давно уже и не пахнет.
– Эту же даже кошки не едят.
– Так ведь и мы не едим. Мы же только закусываем… Но, вообще, ты свинья.
Я опустил глаза на столешницу и сгреб в аккуратную кучку хлебные крошки.
– Ты же звонишь и рассказываешь.
– Ну да: я, совсем посторонний человек, рассказываю о ее сыне.
– Во-первых, ты как-никак приятель, может быть, даже друг. А во-вторых, стороннему всегда проще… Разлей-ка еще, хорошо идет…
После четвертой я совсем расслабился и распустился.
– С дипломом меня, наверно, прокатят.
– На вороных. Горе наше хрипит и бодается. Жалеет, что нет больше волчьих билетов.
– Вот они – либералы наши, – огрызнулся я не совсем искренне.
– Он не за власть – он за науку обиделся. Колесо должен был статью сдавать по твоим результатам, а теперь пролетел.
– Прокатился. Они меня прокатили, я их – мы квиты. Я был зол. Я был несказанно зол. Я даже Мишке не мог объяснить, как я зол. Но он хорошо чувствовал мое настроение, а потому разлил еще по одной.
– Послушай – оба они нормальные мужики. Просто трезво, понимаешь – трезво, глядящие на этот мир.
– Конечно, все они трезвенники: и Горе, и Колесо, и твои отец с тестем. Не то что я – пялюсь на мир поверх ободка стакана.
– Вообще-то у человека в мире есть два выхода: либо ты применяешься к обстоятельствам, либо обстоятельства применяют тебя.
– Должен быть еще и третий – чтобы остаться человеком…
Мы задымили одновременно. Смелянский сосредоточенно пыхтел, выдувая дым конусом, а я откинулся на спинку стула и смотрел, как мои колечки взвиваются к потолку.
– Так с кем же ты? К чему этот бунт, Боря? Чего, в конце концов, хочешь?
– Я тебе отвечу, брат, с прямотой предпоследней: наедине хотел бы я… хотя бы раз побыть.
Я понял тут же, что смешал в одно строчки из разных стихотворений, да еще и разных поэтов. Но поправляться не стал, поскольку эдак вышло куда интереснее.
– Не выйдет, Боря. Очень тесно в нашем огромном мире.
– Кому как. Я человек маленький – могу и в сорок шестой размер забраться.
Огромный Смелянский смерил меня затуманенным взглядом и даже покосился под столик.
– Все равно не получится. Ну не выйдет у тебя одному, хоть ты лопни! Невозможно это. Никак. Не может один человек ни черта…
– Понадобилось немало времени, чтобы он это сказал, и целая жизнь, чтобы он это понял, – закончил я за него цитату. – А у меня жизнь еще начинается. Может быть, и я это пойму. Лет через сто…
Граф появился, когда за окном уже было совсем черно. Да и у нас, на кухне, казалось немногим светлее, а уж на душе у меня и вовсе было муторно. Две запыленные сорокаваттки, еще тлевшие в приткнувшейся к потолку трехрожковой лампе, разве что напоминали нам, что на дворе – вечер. Бутылку мы уже успели разболтать до конца, и разговор тоже едва теплился, под стать освещению. Хозяин выставил еще водки и, наскоро обжарив на глубокой чугунной сковородке принесенную колбасу, слил туда еще едва ли не десяток яиц.
– Жрать хочу вусмерть.
Как я понял, в этот день он пахал на овощной базе. Вагоны пришли для кондитерской фабрики, и пришлось складывать штабели из мешков с сахаром. Я пробовал как-то и этот заработок. Тяжелая работенка. Врагу посоветую, но не другу.
Мишка уже осоловел и больше закусывал, чем пил. Но именно он начал разговор о моем ближайшем, хотя и трудно обозримом, будущем:
– Хватит уже и баз, и баб. Тебя ждут. Домой надо. Там тепло.
– Обижаешь, – заметил Сергей.
– Никогда… Я знаю – есть где не холодно. Где не замерзнешь. Но, – он грозно покачал пальцем, где-то в районе собственного носа, – то, что не холодно, не есть тепло! Пойми – отрицая, мы ничего не утверждаем. Где-то там должен быть переход, тоннель под миром…
Я послушал еще с полчаса и пошел разбирать раскладушку. Белье я просто закатывал в матрас, связывал и ставил к стене, так что проблема решалась в самых экстремальных условиях максимум за полторы минуты. Каким бы я не вваливался в эту кухню, но рядом с постелью никогда не засыпал… Две пол-литры на троих – не слишком большая доза, но раз на раз не приходится. Сегодня у Смелянского не пошло… Вдвоем мы кое-как уравновесили этого буйвола в горизонтальном положении.
– Тепло дома, – бормотал он заклинания из букваря собственного сочинения, умащивая обе свои необъятные ладони под мясистую щеку, тут же выпятившуюся пузырем. – Нет, именно дом – это где тепло. Ух, как здорово!..
Он шмыгнул обиженно и тут же провалился так далеко, что извлечь его наружу представлялось возможным лишь часов через пять.
– Да ладно уж, – сказал Граф. – Топай. Я Елене позвоню, сообразим что-нибудь. И насчет базы и магазинов тоже не дергайся. Он прав – тебе это не нужно…
Когда я вошел в комнату, мать сидела за столом и штопала. Она только повернула голову, оглядела меня и тут же вернулась к работе. Я развернул стул и сел верхом, прямо напротив. Она упрямо работала иглой, после каждого стежка тщательно расправляя на грибке предмет своего труда, кажется шерстяные рейтузы. Холодно в комнате нашей никогда не было, но и особенного тепла я тоже не ощутил. К тому же хмель постепенно выветривался – морозцем его прихватило декабрьским, пока я трусил через Матвеевский садик, – и скоро мне сделалось попросту зябко.
– Вот, – наконец выдавил я из самой глубины своего измученного существа. – Пришел.
– Тогда поужинай. Чайник на кухне, котлеты и картошка в холодильнике. На второй полке, в глубине, слева.
– Уж как-нибудь отыщу, – ответил я.
II
Вместе со справкой о незаконченном высшем образовании мне выдали и направление на какой-то незаметный завод имени годовщины начала новой исторической эпохи. «Свобода, парень, – прямым текстом объявили мне в деканате. – Не хочешь сюда – можешь отправляться на все четыре стороны». Я решил, что в нынешнем моем настроении совершенно все равно, за что получать деньги. Да, я не собираюсь пускать этот мир внутрь себя самого, но пристать к нему хоть каким-нибудь боком будет совсем не зазорно.
Потому сложилось так, что сырым мартовским утром, спеша и оскальзываясь, перепрыгивая ямки, набитые раскисшим снегом, я приближался к очередному зигзагу моего не очень-то складного существования. Их было немало – поворотов и виражей, все и не упомнишь, и не перечислишь, но вот сейчас мне почему-то кажется, что основное чувство, которое я испытывал, увидев впереди очередной уклон или ухаб, – любопытство.
Дверь была навешена криво, и верхняя петля взвизгнула, когда я втиснулся в эту будку. У ржавого турникета, как память об отошедшей зиме, на высоком трехногом табурете восседала уже оплывшая снежная баба. Бюст ее, стянутый вохровской гимнастеркой, вполне логично, подчиняясь силе земного тяготения, сползал туда, где в иные годы, возможно, обнаруживалась талия.
Я был искренне вежлив, но охраняющая дама только зыркнула в мою сторону. Однако такой это был взгляд, что стоил получасового личного досмотра, исполненного другими людьми и в ином месте.
– Меня должны ждать, – заметил я.
Выражение мясистого профиля расшифровывалось однозначно: «Еще чего!» Право, я так и предполагал, что мне здесь будут не особенно рады.
Но я выстоял едва ли больше пяти минут, как встречающий ввалился в противоположную дверь. Был он кругл и красен; забежав с улицы, потопотал ножками, обивая снег, и тут же крикнул мне через голову женщины-бойца: «Гомельский?» Я только кивнул, и он поманил меня за собой.
Моих будущих хозяев мы ждали минут сорок. Центральная лаборатория объединения укрывалась в одноэтажном кирпичном сарае, пристроившемся справа от проходной. Цеховые корпуса уходили прочь тремя мощными колоннами, а вот интеллектуальная составляющая производственного процесса ютилась в каменной избе, постройки ну минимум столетней давности. На бетонных ступенях крыльца наросли уже весенние наледи, и сочившиеся капелью сосульки подстерегали неосторожных посетителей.
Узкий коридор упирался в филенчатую дверь, многослойно закатанную каким-то подобием половой эмали. Поверх основной краски тонкая кисточка вывела серебрянкой: «Спектральная лаборатория». За дверью жужжала техника и гомонили женские голоса. Время от времени в коридор вылетали распаренные девчонки в черных халатиках. Мы с Олегом Васильевичем вжимались в стену, а они, едва стрельнув на бегу глазками, мчались ко входу, сворачивая в конце этой трубы чаще налево, где была еще одна рабочая комната, но иногда и направо, в туалет.
Но мы-то торчали совсем перед другой дверью: двустворчатой, обитой черным дерматином, по которому еще медными обойными гвоздиками мастера выстроили затейливый орнамент. Латунная же табличка, прикрытая от вредных воздействий оргстеклом, оповещала, что мы находимся в преддверии резиденции начальника центральной лаборатории объединения Натальи Геннадьевны Провоторовой.
Мне надоело торчать в коридоре, и я отпросился покурить на воле. Снаружи тоже было, впрочем, не многим приятнее. Разве что солнце, чуть приподнявшись над крышами, слегка пригревало сквозь пепельную дымку. Собственно, эта пленка липла к небесному своду где-то высоко-высоко, а прямо над моей башкой сплетались разноцветные охвостья дымных столбов. Заводские трубы – их было не меньше двух десятков – пыхтели рьяно и бесперебойно. Да еще день выдался на удивление тихий, и вся эта радужная копоть и гнусь оседала на стены и лица. Я пару раз прокашлялся и подумал, что если уж утвержусь на этой территории, то вполне будет возможно экономить на куреве. Взялся было за обмерзшие перила, и тут из-за угла вывернули двое.
Первое впечатление от этой парочки меня позабавило: их шапки колыхались хотя и вразнобой, но вровень. Мужчина был выше меня где-то на полголовы минимум, значит, женщина выдалась и вовсе гренадерского роста. Они спешили, дама опережала спутника на шажок, или же тот жался в сторону, заступая с расчищенной дорожки в серый снег. У крыльца они по очереди постукали обувь веником, как-то по-домашнему притулившемуся у нижней ступеньки.
Я пропустил парочку вперед и сам, не спеша, двинулся начальству вслед. В том, что наконец-то прибыла власть, у меня никаких сомнений не было. Одним взглядом Наталья Геннадьевна сразу сцапала меня в полный рост – от хвостика на берете до набоек на микропористых каблуках.
– Вот ты мне объясни, Ежиков, откуда он такой взялся?! – услышал я, остановившись у распахнутой настежь двери; хозяйка разматывала с себя шарф и одновременно протискивала объемное бедро в щель между столешницей и креслом.
Я понял, что пришелся ей совершеннейшим образом поперек. Уже начал сочинять фразу поядовитее, дабы откланяться поэлегантнее, но тут зазвякал один из трех телефонов, выстроившихся углом на краю стола. Я не понял какой, но начальница схватила нужную трубку безошибочно. Желтый и красный молчали, а в зеленом что-то зажурчало.
– Да, я… Только ввалилась… Ужасно… Таких еще не было… Сама не знаю, вот Ежиков мне сейчас все объяснит… Какого-то паренька привел… Слушай, перезвони позже, у меня сейчас люди сидят… Да, здесь… Вилен Николаевич, – она протянула трубку спутнику, – это технологи. Опять клянчить будут. Не поддавайся.
Вилен Николаевич поднялся, взял трубку и отошел в сторону, насколько хватило шнура. Ему было лет сорок, но через всю голову, от лба до затылка, уже бежала широкая блестящая дорожка, разделяя два волосяных островка. Спина у него была могучая, впрочем, ватник всем добавляет размера в плечах.
Провоторова снова обратилась к Ежикову, уже усевшемуся на стул, а я остался у косяка, прижимаясь к откинутой створке. Но чувствовал себя повольготнее, поскольку уже успел сообразить, что говорят-то вовсе не обо мне.
– Сегодня мы с Суркисом отчитывались. Я сообщаю, что концентрация паров серной кислоты больше нормы в одну и шесть десятых раза. Он на меня – откуда столько?! Ну я, по-доброму, по-хорошему, его успокаиваю – должно быть, говорю, от соседей нанесло. Так он сел аж по стойке смирно и знаешь, эдак, карандашиком постукивая: я вас попрошу, Наталья Геннадьевна, впредь сообщать мне только наши данные. Ну, думаю, раз ты так, то и я эдак. Подождала паузу и тоже ему, под карандашик: мол, на молекулах, товарищ генеральный директор, не написано какая наша, а какая с чужого производства!..
И она вдруг коротко подхихикнула, сняла очки и протерла стекла белым шарфом, оставшимся лежать тут же, поверх стопочек канцелярских папок.
– Нет, вот ты мне объясни – их что там, партиями штампуют?! Таких вот – ровных, гладких и тупых!.. Ну ладно, хватит об этом, а то ведь заведешься, так не остановишься… – Она резко, ребром ладони рассекла перед собой крест-накрест серый и плотный воздух. Все трое уже дымили, я же, как новенький, пока воздерживался. – Показывай, с чем пришел. А главное – с кем. Вот ты, не знаю пока как зовут… Боря… Закрывай дверь и садись на диван. На девочек еще наглядишься. Если, конечно, захочешь. И если мы захотим.
Мебель в кабинете была не канцелярская. Огромный двухтумбовый деревянный стол и напротив него такой же древний диван, с валиками по бокам, туго обтянутый таким же дерматином, что и дверь. Я оттолкнулся от пола и по скользкой обивке прополз к стене. Помнится, что никак не мог сообразить в тот момент – забавляют ее манеры или же раздражают. Да и, в общем, достаточно долго не мог разобраться.
– Ну что – это я вижу, и это я вижу… – Сдвинув очки на лоб, она быстро пролистала документы, которые ей передал Ежиков. – А вот этого не вижу. Где диплом?!
Вернув очки на место, она уставилась на меня, словно была уверена в том, что я ее просто разыгрываю и сейчас же достану из-за спины требуемые «корочки».
– Там… справка… – сказал я.
– Справку вижу, читать умею. А диплома не вижу. Почему?..
Я молчал.
– Наталья Евгеньевна, – попробовал было включиться в разговор Ежиков, – я же тебе человека привел. Зачем тебе к нему еще и диплом?
Но Провоторова не обращала на него внимания. Она рассматривала меня пристально и упорно, словно пыталась выцарапать остатки моей больной души до самой крошечки.
– Сколько учился?.. Пять с половиной лет!.. Сколько экзаменов сдал? И как хорошо сдавал? Так почему же нет диплома? Что же это у вас за мода пошла – все начинать и ничего не заканчивать?! Вилен Николаевич, – обратилась она к своему помощнику; тот уже закончил беседовать с трубкой и вернулся к столу, – ты слышишь, о чем мы говорим? Что они все себе в голову вбили?!
– Почему все? – встрял я не вовремя. – У нас в группе только я один без диплома.
– Только ты?!. Ежиков, а скажи мне, мил-друг, почему ты именно этого и привел? Там что, другого не оказалось?
Несчастный Ежиков поправил узел галстука и пощелкал по широкому воротнику подбитого ватой бушлата.
– Те, что с дипломами, Наталья Геннадьевна, они в другие места целятся.
– Поняла, не дура. Значит, «Гермес» себе лучшее отобрал, а нам скинули то, что никому уже не надобно… Вилен Николаевич, а ты что же молчишь?! Тебя-то это прежде всего касается.
Суркис, не отвечая, читал мои бумажки, что подвинула ему по столу начальница. Мы трое ждали. Потом я тоже привык к его манере. Каждый текст, независимо от степени важности и срочности, он изучал методично и последовательно от первого абзацного отступа до последней точки. Я-то всегда тороплюсь узнать к чему все это, сначала проглядываю документ по диагонали, а затем перечитываю лишь то, что касается меня непосредственно. Зато, наверно, и упускаю очень многое.
Да я бы и жизнь свою, право слово, сначала пробежал бы начерно, а после потопал бы, не торопясь и в удовольствие, именно там, где нужно. Вилен же выжимал последнюю каплю смысла из каждой буквы, отыскивая подспудное значение в каждой опечатке, допуская, что и чужие ошибки могут потом оказаться весьма полезными.
– Думаю, что причин не брать – нет, – промолвил он наконец, возвращая мне документы. – Вроде наш человек.
– Ваш, конечно же ваш. Я как только взглянула, так сразу и поняла, что ваш. Вот забирайте его, отведите на место и пускай пишет заявление. А я пока тут Ежикова порасспрашиваю – что это у нас за новая политика в отделе кадров…
– Отвести я отведу, да вот только посадить его некуда.
– Найдите. Учитесь отыскивать внутренние резервы. Этому же нас учат… да все, кому другим недосуг заниматься.
Я вышел следом за Виленом. Он передвигался странной шаркающей, словно утиной, походкой и чуть медленнее привычного. Перед дверью, за которой суетились девочки в халатиках, мы свернули налево. Ну что же, подумал я, все равно рядом.
В большом зале на бетонных фундаментах стояли знакомые мне аппараты – разрывная машина, копер, приборы для измерения твердости. Маленькая сухая женщина старательно и скоро записывала что-то в канцелярской книге. Мы прошли в следующую комнату, примерно такой же площади, откуда и шел этот гул, заставляющий дрожать все здание.
Все помещение заполнял огромный гидравлический агрегат с мощной высокой рамой, с двумя пультами управления, выстроенными симметрично. Все было настолько соразмерно и приложено к месту, что мне сразу захотелось нажать какую-нибудь кнопку. Нижняя траверса тряслась в затухающем режиме, уже, видимо, подкатывая к остановке. Рядом с ней сидел на сложенном ватнике замасленный работник, расправляя веером полотна плоского щупа. Вроде бы он собирался вымерять зазор у крышки какой-то кастрюли, которую как раз и обрабатывали на этом устройстве. У левой стойки еще одна женщина, большая и пухлая, медленно вращала штурвал, наблюдая за стрелкой, медленно скатывающейся к левому краю шкалы. Давления сравнивались, и динамический режим медленно перетекал в статический.
Мы прошли дальше по коридору и еле втиснулись вдвоем в крохотную комнатушку. Пара столов, придвинутых навстречу друг другу, забивала пространство от стенки до стенки. Справа от входа был стеллаж, напротив окно.
– Пока, Боря, садитесь здесь. Вот вам бумага, пишите заявление… Примерно так: генеральному директору производственного объединения… Прошу принять меня на работу в центральную лабораторию в качестве инженера группы механических испытаний… Число… Подпись… Подождите, я сейчас схожу за визой к Наталье Геннадьевне…
Вилен вышел, а я ждал спокойно, разглядывая бумаги на столах, картонные папки, спрессованные на стеллажах, какой-то чугунный корпус, пылившийся в углу. В соседней комнате снова взвыл пульсатор, выкарабкиваясь на режим. Вот тебе и завод, вот тебе и служба, подумал я. Не слишком меня сюда тянуло, да вот, однако же, пришлось и наведаться…
III
Мне все-таки нашли и стол, и место под него, но не в укромном закутке Вилена, а как раз в том самом зале, где день-деньской надрывался, пыхтя и пыхая, наш любимый пульсатор. Я обрадовался, что есть, что большой, деревянный и двух-тумбовый. Втроем, с карщиком и бригадиром слесарной группы, мы в три приема – две тумбы и столешница – перетащили родимого через корпуса цилиндров, выступающие из-под пола зелеными полусферами, и собрали его за двустворчатым шкафом параллельно зарешеченному окну. Водила сразу уехал за образцами, а командир Саша, прозванный любовно «дядюкалой», ненадолго отлучился и притащил здоровенный квадрат, выпиленный из десятимиллиметрового оргстекла. Пристроил аккурат по центру моего рабочего места и подсунул снизу рабочий табель-календарь на остаток текущего года: «Все… Давай руководи, выдумывай».
Я пристроился на своем первом рабочем месте, разложил по порядку папку с подколотыми инструкциями внутреннего безопасного распорядка, папку с руководящими техническими материалами, две папки с тесемочками, по которым были разложены бумажки, касающиеся работы того чудища, что бухало у меня за спиной. Там еще – имею в виду с той стороны шкафа – переговаривались два разнополых голоса, но я не вслушивался, а, напротив, сосредотачивался на диковинном ощущении. Это я, Господи, сижу перед тобой усталый, заклеванный, но довольный – я, Боря Гомельский, инженер группы механических испытаний центральной лаборатории производственного объединения имени…
Как раз в этот определяющий момент агрегат за моей спиной взвыл и затрясся.
Не знаю уж сколько децибелов выдавал, выйдя на режим, пульсатор, но помню, что даже вне здания его визг отчетливо слышался из-за стен, летел над заводом и только по ту сторону первого проезда терялся совершенно, увязая в смеси вовсе ни с чем не сообразных звуков, что выпирала из чугунной литейки. Можете судить, каково же приходилось мне, обосновавшемуся прямо внутри этого устройства.
Два дня я просидел бездарно, пялясь в окно и зажимая голову руками, а где-то на третий день из-за шкафа выглянула Мира Михайловна, наш завхоз, и протянула мне пару громоздких наушников с широченными пухлыми чашками. Я тут же нахлобучил их и несколько успокоился. Думать я еще не пробовал, но за чтение уже пора бы и приниматься. Оставалась еще вибрация, но с ней я почти смирился.
Инженер механических испытаний – так официально именовалась моя должность. И я уже был не просто самостоятельная единица, а руководитель группы. Пусть небольшой по составу, но достаточно важной. Вы же понимаете – или хотя бы попробуйте догадаться, – что конструкторов и технологов в первую очередь интересуют именно прочность и надежность металла и всего сложного сооружения.
Теперь я понимаю, что эта служба была словно нарочно придумана для меня тогдашнего. Точно обозначенные две реперные точки в потоке времени – когда необходимо прибыть и когда уже возможно отлучиться. Несложные обязанности, совершенно не предполагающие долгосрочных обязательств. Сердце билось ровно, дышалось свободно, зато ноги за смену я стирал аж по самые ягодицы, перебирая подошвами километры шершавого асфальта от отделов главных специалистов завода до литейных цехов и сборочных участков.
Бывали дни, когда в лабораторию я лишь наведывался: отмечался утром, а потом заявлялся уже перед самым уходом, оседая на стул в своем закутке между окном и двустворчатым шкафом, что надежно отгораживал меня от прочего мира. Лаборантки пробирались ко мне по очереди, осторожно переступая кожухи пыхтящего пульсатора, приносили толстые пачки извещений об испытаниях образцов плавок, проведенных нашей группой. Я подписывал их чохом, даже не вникая в суть столбиков цифр, аккуратно устроившихся в разграфленные заранее поля. Зачем строить из себя начальника? Мои женщины знали наше общее дело куда как лучше меня.
Я – не Смелянский. Меня не интересовала связь моего личного мироощущения и движения Вселенной. Мне было достаточно сознания выполненной работы. Мне необходимо каждый день, каждую минуту, в любой момент ощущать совершаемое усилие. Сокращаются ли мускулы, закручиваются ли извилины – безразлично. Важно именно само чувство исполняемого действия, единственное, что утверждает меня в этом мире и убеждает в отлаженном порядке всего существующего. И в те молодые дни я вовсе не мучился сомнениями – достаточно ли тверд и увесист мой нынешний статус, а спокойно прочесывал километры пыльного и щербатого асфальта, переступал десятки обшарпанных ступеней в заводских корпусах, обозревал кабинеты, бюро, сектора, все эти кубы пепельного воздуха, куда народ утрамбовывали дюжинами, – конструктор… технолог… конструктор… технолог… технолог… конструктор… Начальник!..
«Я – инженер!» – надсаживалась тетка из ОГМета. Я и тогда вряд ли толком знал ее чин и фамилию, а сейчас и вовсе запамятовал напрочь. Помню только широкий рот и мелкие, ровные зубы, глубоко посаженные в десны. Да я, в общем, и не сомневался в ее положении, мне просто было нужно выяснить, кто напортачил в сопроводительном документе, из-за чего мы чуть было не зарубили большую партию корпусов. В сущности, ошиблись цеховые и металлурги. Это они по небрежности вписали другую марку. Но крайними оказались мы. И нам же – в результате лихорадочного совещания у главного инженера – было предложено разобраться, исправить и доложить.
Провоторова примчалась из административного корпуса, настеганная, наскипидаренная, и тут же вызвала к себе Вилена. Потом уже потребовали меня. К этому времени они уже все придумали, а мне оставалось лишь пойти и сделать. Ну я и пошел, поскольку именно это и предполагалось самой моей должностью. Меня даже не занимало, кто и почему напахал. Требовалось одно – уяснить, как это возможно исправить, и провести сию операцию по возможности быстрее. Металлурги все поняли, отыскали у себя виноватых, а мне предложили с ними договориться. Именно эту, с жидкими, крашеными волосами, зябко стягивающую у горла серый вязаный платок, назначили крайней. Ну она и решила отыграться. Товарки на соседских столах уткнулись носами в чертежи и спецификации, а эта расходилась все пуще.
– У меня диплом еще первого послевоенного выпуска, – визжала она все надсадней.
– У всех диплом, – мягко сказал я, чтобы только немножко снизить тон и высоту звука.
И она в самом деле оборвалась.
– У всех ли? – спросила тетка, вперившись в меня плоскими своими зрачками.
Я, право слово, имел в виду не сами корочки, а какие-то, скажем, знания и навыки, которые они подразумевают. Я как-то попытался это объяснить, но только окончательно провалился.
– Да будь моя воля, – отчеканила она, – я бы таких к заводу и не подпускала. Идите асфальт разгружать на дороге. Там ваше место, а не в лаборатории. Это все Вилен своих подбирает.
У меня страшно заломило затылок и шею. Я положил пластиковую папочку с копиями извещений и медленно поднялся со стула. Тетка развернулась к рабочему месту и заелозила руками по столешнице, без видимой причины вороша исписанные листы. Какая-то девушка вдруг оказалась передо мной и, взяв за локоть, потянула к выходу.
– Идите, идите. Скажите своим, что к трем часам все будет сделано.
Не знаю почему, но я ее послушался. Она говорила так спокойно и так убежденно, что я ни секунды не усомнился в ее словах. Я сразу понял, что, как она сказала, так и будет сделано. Тогда я еще не знал ее имени и не ведал, что мне придется слушать ее достаточно долго. В этот день я подчинился ей первый раз. Медленно вышел из комнаты и аккуратно притворил за собой дверь…
– Нет, не обиделся… – повторил я упрямо. – Но – оскорбился.
Граф вольно раскинулся на диване, заложив руки за голову, и снисходительно наблюдал, как я гоняю по сковородке остаток омлета. («По черному дну сковородки // Последний кусок колбасы…» – уточнил в одной из своих песен Пончо.)
– То есть тебя оскорбило, что ты был признан своим Вилену. Умному, образованному, работящему мужику, каким ты мне его описывал.
– Э-э-эй! Сидеть, не шевелиться! – возмутился я. – Ты уже третьего туза себе из-под низу сдаешь. Тасуй колоду взад… Да, она сказала «своим». Но в каком же смысле!
– А почему ты из всех смыслов выбрал именно этот?
Хорошая была плюха. Из тех, что иной раз и заканчивают бой. Но я еще попытался собраться.
– Но именно это она и подразумевала, когда говорила, что я свой Вилену.
– Такой же умный?
– А не пошел бы ты!..
– Такой же работящий?
– Ну что ты дорываешься?! – Вспомнилось же вдруг давно уплывшее словцо. – Баба эта имела в виду факт совершенно определенный… Что и Вилен, и я… ну, в общем…. евреи.
И тут Граф расхохотался. Не беззвучно, чтобы лишь выказать свое удовольствие, а совершенно искренне, от чистого своего большого сердца, подхрапывая и пробулькивая где-то глубоко в горле.
– Вот сейчас встану и вмажу, – пообещал я ему, тоже не кривя душой; подумал и добавил: – Вот только допью и встану.
– Допивай и сиди.
Граф прекратил хохотать и снова сделался внимательным и серьезным. Словно обдумывая очередной ловкий ход, он открыл было рот, но не выдержал и ухмыльнулся.
– Жаль, что зеркало в коридоре. Ты бы сам посмотрел, как тебя перекорежило. Это, наверное, очень противно, да?
– Что противно? – раскрылся я навстречу, какой уже раз за сегодняшний день.
– Быть евреем… Сиди, сиди уж! Это же не я придумал. Это тебя, отец, от одного слова косоротит, будто бы какой-то мерзости на язык набрал.
– А ты попробовал бы сам…
– Пожалуйста, и сколько угодно. Еврей… Еврей… Еврей… Вот так. Не то чтобы очень приятно на вкус, но совсем и не так уж пакостно.
– Да не в словах же дело, – разъярился я окончательно. – Что, мне вот этой сковородкой надо тебе по голове постучать?!
– В начале любого дела, Боря, становится слово. Так было, есть и будет. И тебя, еврея-тебя, не любят еще и потому, что ты сам себя же стесняешься.
– Потому что для них… – Я широко взмахнул рукой, очерчивая едва ли не половину Питера, копошившегося где-то там за окном, внизу. – Для них это просто ругательство.
– Ой-ой-ой, обиделся! А то ты сам никогда никого никуда не посылал. Да вот меня только что… Но послушай, дорогой, можешь ты стать перед зеркалом и сказать громко, отчетливо – я еврей?
Скажу честно – язык как-то не повернулся.
– Видишь, – довольно сказал Граф. – А вот попробуй проделать такое упражнение. Становишься перед зеркалом и пробуешь сказать: я – еврей. Сначала шепотом, так, чтобы и сам себя не слышал. Потом чуть громче… еще громче… еще… и наконец сообщи это миру твердо и уверенно. Вот так каждый день полсотни раз. Глядишь, через месяц и в любом обществе не постесняешься… И все, давай закроем эту тему, а то подумать только – на что мы свое время растрачиваем.
– Поучать просто, – проворчал я, уже поддаваясь, но еще не согласившись. – А вот попробовал бы сам.
– В сем христианнейшем… – начал было декламировать Граф, но тут в коридоре зашаркали, зашлепали тапочки, и в дверь просунулась круглая голова нашего сладкопевца.
Он был круглый и пухлый. Большой комок ваты, аккуратно скатанный и чуть перетянутый посередине. На круглой головке плотно сидели очки с распухшими стеклами, а ниже выпячивались щеки, сбегая к плечам. Он говорил фальцетом, очень торопливо, выщелкивая слова, словно отчаянно боялся, что его сей момент оборвут. Раз увидев его, мало кто мог решить, что такое вот создание имеет отношение к струнам и клавишам. И пальцы его топырились из кисти как говяжьи сардельки. Но растяжки ему хватало больше чем на полгрифа.
Ведь он играть толком так и не выучился. Да и петь тоже. Знал десятка три аккордов, мог связать их коротким проигрышем в басах, а дыхания ему хватало только на полкуплета. Ну да он и не выводил мелодию, а всего лишь выговаривал слова. Эдакий речитатив под струнный перебор, какой частенько слышишь на улице. На концертных площадках пели лучше; возможно, что и в соседнем подъезде кто-то выкомаривал поживее. Но Пончо был наш, и мы его любили.
– О чем шумим?
– Да так, – отозвался Граф. – Борю ругаться учу.
– Я слышал… оттуда… Он способный… А что – выпить еще осталось?
– Таким не наливают. Иди, умойся для начала. А там и водичкой зальешь. Тоже хорошо на старые дрожжи.
Пончо качался, уперевшись обеими ладонями в косяк, и мучительно трудно соображал – послушаться ему или обидеться. Последовать совету или же уйти восвояси… И тут забренчал телефон.
Я первый дотянулся до трубки. «Кто? Кто? Кто?» – бился о пластмассовые стенки тревожный женский голос. Граф отобрал у меня аппарат и несколько минут молча слушал. Слов я не разбирал, но клокотала Надежда весьма громко и чрезвычайно убедительно.
– Ну так сами будем, – проронил, наконец, хозяин и отсоединился.
– Куда двигаем? – спросил я, уже направляясь к вешалке, хотя меня, честно говоря, не интересовало даже зачем; компания оставалась та же, а значит, выбор места мировоззренческого значения не имел.
– Леонардо нашему поплохело, – объяснил Граф, пока мы спускались по лестнице; не спеша, останавливаясь на каждой площадке – поджидали Пончо, осторожно переступавшего со ступеньки на ступеньку; одной рукой он придерживался за перила, другой цепко обнимал шейку единственной своей подруги.
– Надька говорит, что два дня уже сидит молча, без дела. Пялится в стекло, только в сортир и выбирается. Тащила его к нам – отказался. Поволокла в постель – вообще едва не прибил…
Художники наши жили на Вишневского, в квадратном доме, вписавшемся между Левашова и Чкаловским. Вернее сказать – обитали, потому как человеческим жильем это логово я назвать бы даже тогда постеснялся. Спальня, столовая, мастерская, кухня… и все это как-то было упихано в коротенькую комнатушку, метров не более двенадцати. Продавленный диван, пара рассохшихся стульев, бывших когда-то венскими, стол, прислонившийся от усталости к стенке; рядом с вчерашними тарелками куча тюбиков краски, скатанных аж до самого горлышка – выжимали изо всех сил последнее. Работать здесь было трудно, жить тяжело, а смотреть на это со стороны, сказать по правде, – страшно.
Юрка сидел у окна, верхом на стуле; обхватил себя руками, согревая ладони под мышками, уронил подбородок на спинку и неотрывно вглядывался туда, за стекло. Что он там высматривал? Тучи какие-то клочковатые ползли над Петроградской, лишь изредка в разрывах вспыхивали какие-то искорки и тотчас же исчезали.
На наше приветствие он даже не обернулся, мотнул лишь подбородком, показывая, что да, слышит. В своей рабочей курточке, перемазанной краской, был он похож на помесь попугая с вороном.
– Вот так, – пожаловалась Надежда, – ни слова, ни знака. Уже ровно сорок восемь часов.
Она поднесла к глазам часики, обхватившие запястье узеньким ремешком расслоившейся от времени кожи и поправилась:
– Сорок девять… А вы-то что запиваете?..
– Борю отхаживали, – подал голос Пончо.
Он уже расчехлил гитару, устроился на диване, в углу, рядом с тумбочкой, на которой россыпью кинуты были Надькины карандашные наброски, и, улыбаясь кому-то внутри себя, перебирал струны. Диковинные аккорды он выдумывал, растягивая пальцы на полгрифа, и что-то невнятное бормотал тихо, склоняясь ухом к розетке.
– А что такое теперь? – сварливо поинтересовалась хозяйка.
– Да вот бедует. Диплома у него нет, оттого и проблем куча.
– Если дело только в этом, я ему свой отдам, – вдруг выпалил Юра, не поворачиваясь.
Обидно, конечно, когда о тебе, присутствующем, говорят в третьем лице, но я до сей минуты и не знал, наверное, – сознает ли Юра мое существование в этом мире вовсе.
– Бери-бери, – недобро посоветовала и Надежда. – Проблем не убавится, зато одной заботой больше. Все будешь переживать – куда бы так подальше засунуть, чтобы и не вспоминать вовсе.
– Чем же тебе твой помешал? – спросил Сергей, уставившись мимо подружки в спину нахохлившегося мужа.
– Тем, что есть.
– В ногах путается?
– В мыслях. – Юра все еще сидел, повернувшись к нам спиной, но реплики уже подавал быстро и связно. – Я-то как раньше думал: получаю корочки, и все – свобода! А они говорят – нет. И я вдруг… Понимаешь, позавчера я случайно, неожиданно, увидел, что они – правы. Я волен, но – не свободен. Могу отправиться в любую сторону света. В какую угодно, кроме той, что мне на самом деле нужна. И я понимаю, что настоящая свобода была именно когда нас школили на экзаменах. Потому что, только когда все запрещено, только тогда и можно… Только в клетке ты видишь тропинку, по которой возможно из этого дерьма вырваться.
Юра всплеснул руками и как-то даже выпрямился, так его распирала проклюнувшаяся вдруг идея. И мне даже на секунду показалось: что мерещилось горбом, оказалось сложенными крыльями. Мощными движителями, которые мигом бы домчали его, если бы он только ведал – куда.
– Ты понимаешь, что получается?! Человек свободен, только когда на него давят.
– Мне кажется, что такое я уже где-то слышал, – осторожно заметил я.
Сергей поймал меня за руку и чуть подвернул запястье. Я пожал плечами в ответ – понял, молчу. Зато оживилась Надежда:
– А бычок-то наш прав. Это в тебе, Юраша, марксистская мудрость отрыгивается…
Я спросил как-то Надежду, почему она меня так прозвала, и та с удовольствием разъяснила:
– Лобастый ты, Боря. И бодаешься со всем миром. Ну прямо как у нас бычки-двухлетки…
Больше меня никто так не называл, да я бы и не позволил. У остальной компании бычки ассоциировались только с замусоленными окурками.
– …находка для нищих, – отрывисто проронил, точно выплюнул, Граф.
– Слушай, ты, Ротшильд совдеповский! – Юра развернулся, и нос его, рассекая сигаретный дым, указывал прямо на нас. – Купи у меня картину. Любую, но – за бутылку. А если еще немного накинешь сверху, на колбасу с хлебом, так это выйдет прямо праздник души и сердца.
– Не торопись, – усмехнулся Граф. – А то ведь так и не успеешь. Сам с собой встретиться не соберешься. Все спешишь да мелочишься. Бутылку-то я тебе и так поставлю.
– Надька сбегает, – небрежно махнул рукой художник.
– Зачем же хозяйке трудиться? Нешто мы уже не мужики?!
Граф извлек из сумки две… три бутылки чего-то прозрачного на вид и, вероятно, кислого на вкус. Ни в магазин, ни в кофейню мы не заглядывали, поскольку время катилось уже к полночи, стало быть, он дома держал солидный запас на всякий непредвиденный случай. Такой, в который мы влопались нынче.
– Извини, водки нет, – уронил он, заметив как передернулся Юра после первого глотка: хорошего, между прочим, глоточка, эдак на треть стакана. – Но это тебя тоже возьмет, только не так быстро… Так что же ты говоришь – чувствуешь себя свободным, лишь поняв, как тебя ограничивают?..
Посуду в этой семье на гостей не рассчитывали, равно как и стулья. Юра забрал себе единственную объемную тару, Надежде досталась чашка с обломанной ручкой, Граф время от времени прикладывался к горлышку бутылки, больше, как я заметил, для виду. Пончо же не наливали вовсе, а мне предложили розоватый пластмассовый стаканчик, где на ободке засох комочек чего-то белого. Не паста, не мыло, наверное, краска. Я попробовал отколупнуть его – не получилось. Развернул чистой стороной к губам и тоже отхлебнул свою порцию.
– Свобода – когда есть возможность выбора. Так?
– Из чего выбирать, найдется всегда, – осторожно заметил Граф.
– Разумеется. Например – между жить и умереть. Но я сейчас о другом… Пока мы живем, мы ищем. Свое, единственное, необходимое. Но – чтобы решиться оставить это и выкинуть то, надо прежде всего знать. Пока учился, все казалось простым и ясным. Мне ставили битую гипсовую маску и говорили – давай. У меня был выбор – рисовать эту рожу или же отказаться. В обоих случаях я отлично представлял, что за этим последует. А теперь я уже ничего не понимаю. Стою, как в степи или в лесу, без компаса и без солнца. И понимаешь, Сережа, это не мы уже выбираем. Это они выбирают нас.
– Тебе нужно, чтобы они тебя выбрали?
– Ты можешь предложить другое? Тоже ведь бегаешь к ним со своими бумажками. Что же получается: мы предлагаем наши картины, рассказы, песни… – Юра покосился на меня. – Может, еще что-нибудь такое, а они отвечают – не трэба. Я приношу свои работы, говорю – вот на этой стенке они будут хорошо смотреться, а они кривятся – плохо. Я спрашиваю – как же плохо? Я же дипломированный художник, вы сами меня учили столько лет. А они кивают – учили, но только не этому. А ты вот твердишь – есть выбор!..
– Это не я говорю, – сухо обронил Граф. – Мне тоже что-то такое втолковывают… А ты сейчас, выходит, раскидываешь мозгами, как Илья Муромец на перепутье…
– Да какой я Муромец! – невесело усмехнулся Юра. – Это они там собрались богатыри, а я для них чудище нечесаное, вроде Соловья-разбойника. Свищу-свищу, да все невпопад. Не так громко, чтобы пугались; не так складно, чтобы прислушались…
Он покачал свой стакан, и Граф тут же поспешил наполнить его до первого ободка. Юра глотнул и вдруг оживился:
– Помнишь, Сережа, Муромец-то – тридцать лет и три года сиднем на печи провел. Может, и нам надо такой же искус держать. Зато потом пробудится сила немереная. Если, конечно, к тому моменту не сопьемся вовсе… И с камнем тоже не все так просто получается. Спорить не буду, есть там из чего выбирать: туда повернешь – кобыла падет, туда направишься – и вовсе башки лишишься. Но ведь есть еще и сторона, где вообще ни хрена не понятно. Вот, кажется, нас всех туда и тащит.
– Выехал витязь во чисто поле радостный, а там ни тропиночки, – тихо протянула Надежда.
– Если Соловей, – вдруг подал голос Пончо, – должен быть дуб.
– Ай! – отчаянно отмахнулся Юра. – Я же сказал – что степь, что чащоба – все едино. Что видать во все стороны, что ни в какую – одинаково паршиво, если не понимаешь, куда же двинуться.
Я вспомнил беседу со Смелянским на дне рождения Якова Семеновича и тоже решил вклиниться в разговор:
– Но если все равно, в какую сторону топать, почему бы не попробовать эту?
– Какую? – ошарашенно уставился на меня Юра.
– Любую. Не выбирая. Просто прикинуть, куда больше тянет, куда ветер дует. И так топтать и топтать свою тропку.
– Ну а как окажется, что она не ведет, а уводит? – спросила Надежда.
– Значит, судьба у тебя такая. Только ты все равно это не поймешь… никто из нас не разберется, пока не дойдет до самого конца. А там уже поворачивать будет и некогда.
– Хорошую ты, Боря, перспективу нам обрисовал. Я бы сказал – сильно обнадеживающую. Но, кстати, – показал Граф донышком бутылки на пригорюнившегося хозяина. – Если тебе так хочется выставляться у них, почему ты не напишешь то, что уже наверняка пройдет?
– В самом деле, – обрадовалась Надежда. – Выставился бы со всеми, а там, глядишь, и продал бы что-то или заказ подвернулся.
– Но я не могу, – растерянно сказал Юра. – Просто не могу. Я знаю, что им нужно, но я этого не вижу.
– А если себя заставить?
– Пробовал. Еще только хуже становится. И на холсте гадко, а в душе еще пакостнее.
– Тогда я так понимаю, что главная твоя несвобода в тебе самом. Ты не властен даже в существе своем, а о каком же выборе можно мечтать?
– Но какая же свобода в том, чтобы освободиться от себя самого же?
– Эй, парни! – предостерегающе подняла ладошку вверх Надежда. – Что это вы пошли слова выкручивать. Свобода там, свобода здесь…
– Подожди, – оборвал ее Юра. – Дай досказать. Что я тебе отвечу, Серега. Внутренне свободный человек, по сути, не имеет возможности выбирать, поскольку вынужден оставаться самим собой.
– Но сначала, – тихо и твердо возразил ему Граф, – он должен сделаться самим собой. А для этого ему приходится выбирать и выбирать…
Сергея мы оставили на Большом, а сами свернули по Ленина налево. Я был уже почти дома, Пончо же еще предстояло топать несколько кварталов мимо Сытного рынка, мимо ЛИТМО, куда-то на Зверинскую. Прощаясь, Граф намекнул, что неплохо бы проводить его до двери, но я уже видел, что клиент вполне дееспособен. Да и у меня самого хмель быстро вытеснялся холодом, и кости мои дрожали совсем не по-весеннему. Пусто было в ночном городе, пусто, сыро и стрёмно. Не бандитов я опасался, в своем районе и сам мог напугать кого и когда угодно. Но странное, зыбкое ощущение вдруг поселилось во мне – чувство одиночества, полного, почти космического. Дома стояли двумя шеренгами, оставляя нам узкий проход в никуда. И двери были затворены наглухо, и окна зашторены. Ни единого лучика, только редкая машина прошелестит по асфальту, мазнет фарами по мостовой. Да, неожиданно тихо сделалось вдруг этой ночью. И самим нам как-то говорить не хотелось, словно вдруг оказались в душном, заросшем лесу. А может быть, это и были они – асфальтовые джунгли. В первый раз я почувствовал их столь явно.
Перед тем как разбежаться, остановились перекурить в Матвеевском садике. Аккуратно пристроили гитару на сырую, замызганную скамейку и оперли свои зады на последнюю рейку спинки.
Ветер, визгливо всхлипывая, слонялся по дорожкам, шевелил кусты, лез обниматься, напрашиваясь в друзья хотя бы на час. Я заслонялся от него поднятым воротником. Голые, корявые сучья чернели против слегка подсвеченного неба. На них наползали плоские, точно из картона вырезанные облака. Чья-то небрежная рука прилепила их там и сям – не по расчету, не по вдохновению, и даже не так, а просто на слепую удачу. Неуютно становилось жить в этом городе. Будто бы он, то ли рассердившись, то ли расстроившись, отказался от нас и выпихивал напрочь, вытеснял на сторону. Я потягивал свою сигарету, зажимая в горсти; такой же огонек пульсировал рядом.
– Боря, – спросил Пончо, – который раз Юре отказали на выставке?
– Четвертый, – ответил я, нехотя и не сразу.
Не помнил точно, да и какая, казалось, в том была разница? Третий, пятый… девятый. И так все понимали, что его уже никуда не возьмут. И никогда, что, впрочем, одно и то же. Стена какая-то глухая спешно возводилась чуть впереди, ползла вверх, растягивалась по обе стороны. Не было нам места в этом городе, не оставалось…
– Надя в издательство ходила вчера и тоже напрасно. Сергею конверт из журнала прислали. Я думаю, что вернули рассказ. А тебя уволят?..
Я проверил на ощупь сигареты в пачке. Оставалось три: одна перед сном, другая утром, третью вытряхнул на ладонь и прикурил от еще не успевшего погаснуть окурка. Так «привариваться» было куда интересней, чем обжигаться спичкой. Мне нравилось наблюдать, как постепенно начинает плавиться бумага, светлея от нестерпимого жара, и ощущать, как пощипывает язык первая затяжка…
– Скорей всего – да, – ответил я, выдохнув едкий клубок. – Три дня прогула, это, брат… почти что как три стакана. И то и другое, согласно КЗОТу, без суда и следствия.
– Куда же ты теперь?
– Будем поглядеть. – Я вспомнил недавний разговор и усмехнулся. – Пойду асфальт разбрасывать, пока здоровья хватает.
– Тебе это нужно?
– Мне нет. Но кому-то, наверное, пригодится.
– Боря, но ведь ты инженер, а собираешься бегать с лопатой. Сергей замечательный писатель, а таскает ящики, катает бочки на базе. Юра, Надя… Мы же все прекрасные люди, старик! Мы же столько можем всего! Ну подошел бы кто-нибудь, указал бы правильное место!
Я часто потом вспоминал эти слова моего приятеля Пончо. Многие подходили и указывали мне правильное мое место. Но верным это положение казалось только с их стороны. А мне все равно нужно было решать самому – что выбрать, а от чего отвернуться…