Читать книгу Инанта Грёза. Путник - Владимир Зенкин - Страница 3
Я
(Первые странности)
2
ОглавлениеВторой случай. Мне – шестнадцать. После этого случая я уже по-другому, со взрослой печалью поняла. Всерьёз это у меня. Что-то будет?..
Маленький сквер у перекрёстка, рядом с двумя белыми четырнадцатиэтажками. Каштановая аллея. Газоны давно не стриженной травы. Скамейки из широких, лакированных досок. Скамейки пусты, кроме одной. Несколько человек, обступивших скамейку. На досках лежит женщина с бледным остановившимся лицом, с закрытыми глазами. Рука её бессильно свисла до земли, голова склонилась набок.
Окружающие взволнованно переговариваются. Кто-то пытается встряхнуть женщину за плечи. Кто-то, открыв бутылку с минералкой, брызгает ей в лицо.
Я подошла вблизь, взяла её руку, пытаясь нащупать пульс.
– Проверяли уже, – вздохнул пожилой толстяк в бейсболке.
Подошедший вслед за мной мужчина быстро сбросил с плеча на траву свою сумку, сделал отстраняющий жест для всех.
Подошедший был высок, костист, крупнолиц. С большим загорелым лбом и залысинами.
– «Скорую» вызвали, надеюсь? – резко спросил он.
– Само собой, – кивнул толстяк.
– Объяснили в чём дело?
– Ну да. Мол, женщина в тяжёлом обмороке. Сердца почти не слышно.
Мужчина тронул пальцем сонную артерию лежащей.
– Уже – не почти… Давно лежит?
– Минут несколько, – отозвалась яркая загорелая дама в розовых брюках. – Она впереди меня шла, как-то неуверенно, осторожно шла. Потом свернула к скамейке и вдруг начала крениться… Я подбежала, уложила её. Вот.
– Т-ак… – лобастый оглядел собравшихся, показал рукой на меня. – Иди-ка сюда, – повинуясь его жесту, я подошла к торцу скамейки. – Фиксируешь ей голову. Чуть нажми на щёки, чтобы рот был открыт. Спокойно.
Руки мои слегка дрожали. Лицо женщины – сырой мел, губы сизы-бескровны, сомкнутые веки неподвижны, но кожа – я ощутила ладонями, удивилась, успокоилась – тепла живым, лёгким теплом. Я, присев на корточки, придерживала ей голову. Губы её раздвинулись.
– Она не умрёт? – тихонько спросила я.
Он, наклонившись, упёр ладони ей в грудь.
– Будем звать назад. Далеко не ушла. Обязана вернуться.
Жёсткие, частые нажимы на грудную клетку – вот-вот хрустнут рёбра – быстрый наклон к губам – вдувы-выдувы воздуха… опять злые нажимы-приказы оцепеневшему сердцу – опять воздушные встрясы из губ в губы – команды бессильным лёгким…
Грудь женщины ходила ходуном под уверенными руками профессионала. Но он убирал руки – и грудь опять оставалась в прежнем зловещем покое.
– Эй! Подруга! Ну-ка без глупостей! – рычал лобастый, вновь принимаясь за работу. – Нам с тобой ещё жить да жить. Слышь, не упрямься! А ну, шагом марш назад!
В моих ладонях была её голова, шея, сонные артерии. В них, вдруг казалось мне, что-то начинало вздрагивать, но сразу понимала я, что это не она, что это пульсы в моих пальцах, это моя кровь стучится в неё…стучится… «Пожалуйста, отзовись! – шептала я ей. – Прошу тебя, пожалуйста, ответь мне!.. ответь мне тем же – тонкими счастливыми стуками ожившей крови».
Но ответа не было, время уходило. «Где ж эта проклятая «скорая»!». Стоящие рядом напряжённо молчали. А мы с ним свирепо работали: он – своими руками и лёгкими; я – своими пальцами, пульсами, своей настойчивой кровью – стучались, ломились в неё…
Открытый лоб женщины был передо мною. Заметные складочки над переносьем – прожитое-пережитое. Тёмные подкрашенные волосы с просветами у корней. Женщина была старше моей матери. Но ещё совсем не старая. Строгое худощавое лицо. Не иначе – сильно чувствовала, много думала. Но, наверное, не думала, чтобы вот так… на скамейке…
В моих глазах защипало. Потом я вздрогнула. Оттого что что-то случилось. Через мои раскалённые ладони, через её сомкнутые веки… через невесть что ещё – я поняла. Случилось. Плохое. Ужасное. Хотя её кожа была по-прежнему тепла и упруга, лицо бледно и спокойно.
Лобастый убрал руки с её груди, поправил её бежевую блузку, выпрямился, глянул на часы. Сокрушённо вздохнул.
По аллее к нам ехала белая карета «реанимации».
– Последняя надежда – дефибриллятор. Хотя…
Я почему-то знала, что не поможет ей даже чудодейственный, неведомый мне «дефибриллятор».
– Отпускай. Чего ты держишь? – с лёгким недоуменьем сказал лобастый.
Но я не убирала ладони, не могла. Что-то мне надобилось уловить из того, от неё уходящего. Я пыталась… а наверное, не я, а она пыталась что-то важное передать мне… про себя. Колкий озноб сквознул по спине. В глазах вскипела холодная щёлочь.
Потом я стояла в стороне и смотрела, как женщину спешно укладывали на носилки, как носилки вдвигали в священный сумрак реанимационной кареты, как лобастый на ходу объяснял что-то монолитному строгому врачу, и тот кивал, закрывая дверцу.
Наблюдатели, обменявшись последними озабоченными фразами, расходились. Лобастый тронул меня за плечо, спросил, всё ли в порядке. Я что-то пробормотала, покивала головой.
– Ты молодец, – бросил он на прощанье. – Успокойся. Не бери слишком близко. Бывает!
– «Слишком близко», – шептала я, медленно шагая по опустевшей аллее. – Докуда оно – близко?.. а докуда – нет.
Слоистое марево у меня в глазах вместо, чтобы рассеиваться, стало густеть, и аллея начала нехорошо покачиваться. Ноги подвели меня к ближайшей скамейке. Сердце билось неровно, малосильно, а воздух сделался жёсток и сух. Я откинулась на спинку, тряхнула головой, пытаясь избавиться от наважденья. Всё видимое перед глазами и все ощущенья мои медленно гасли, будто свет в кинотеатре перед началом фильма. Я ещё успела удивиться и взбеспокоиться: «Не фига себе!.. а я, часом, не помираю?.. во – будет кино!».
Было. «Кино». Я в главной роли. Другая я? Не другая. Единственная. Возможная. Незнакомая себе теперешней. О чём речь-то, вообще?..
Плавная падуга потолочной реальности – чопорные наплывы, снежный гипс с каймой узорно-бумажного серебра; в центре – четырёхрогая псевдохрустальная люстра… Куб меблированного рая – гостиничная комната. Его комната. Я – в его комнате. Моя чуть дальше по коридору. Но я – в его. Верхний этаж: за окном – сизо-дымно-буро-зелёные, черепично-жестяные торосы – крыши питерских проспектов; далеко за ними, в утренней сентябрьской синеве – золотой стилет Петропавловки.
Он расхаживает по комнате и говорит слова. Произношение у него слишком правильно, чёткое, без привычных скороговорных огрех: смятий концов фраз небрежений к паузам и тонам. Как у большинства русских, давно живущих в заграничной нерусской среде.
Но самое ужасное – не правильность слов, а правильность смысла их. Мне хочется спрятаться за кресло, на котором я сижу, и пореветь там в одиночку, по-девчачьи, в роскошном обилье слёз и соплей. Но я остаюсь сидеть, слегка выпрямляюсь, по щеке у меня скатывается никчёмно аккуратная слезинка.
– Что поделаешь, говорю я ему и себе, – если мы уже безнадёжно взрослые. Мне – сорок, ты знаешь..
Он останавливается, подходит, берёт меня за подбородок.
– Эй! Ты, вообще-то, жила до сих пор? До этого десятка дней? Здесь…
– Не-а, – сглотнула я терпкий комок.
– И я, похоже что – не-а.
– Как же оно, такое?..
– Эта международная конференция по проблемам металлоорганики созвана в славном городе Петербурге никакой не академией наук, а лично Всевышним по ходатайству наших с тобой ангелов-хранителей. Ради нашей встречи. Стало быть, время пришло.
– Годков пятнадцать назад бы. Тому бы времени…
– Давай разберёмся, – сел он прямо на паркет передо мною, скрестив по-турецки джинсовые ноги, – прислушаемся к себе, друг к другу. Кто мы? Зачем мы? Что с нами сделалось?
– Ага, – сварливо всхлипнула я. – Позвольте доложить, мистер Коплев: к вашим услугам обыкновенная, весьма не юная особа, хотя ещё, вроде как – ничего; мало преуспевшая в науке сотрудница рядового НИИ, образцово-показательная – до недавнего времени – жена своего мужа и мать своего малолетнего сына. И на данную высокую конференцию она попала случайнейшее; если бы не болезнь зава лаборатории – фиг бы она попала.
– Вот видишь, – улыбнулся он, – всё устроено там, – показал пальцем в потолок.
– Разрешите продолжить доклад? И вот, на первом пленарном заседании эту особу угораздило сесть рядом (опять – его насмешливый палец к потолку) с научным светилом, содокладчиком знаменитого профессора Фирша, достойным гражданином Канады, мистером Коплевым; не просто сесть, а безответственно познакомиться с ним, а затем, в кратчайшие сроки, потеряв ум, честь и совесть, а также элементарный инстинкт самосохранения, влюбиться в него, втюриться по уши, будто остервеневшая от невинности гимназистка.
– Следует заметить, миссис, что и вышеназванное «светило» так же, совершенно неожиданно для себя…
Я протянула руку, закрыла ему пальцем рот, не удержавшись, провезла палец по небритому подбородку, по этой чёртовой ямочке, по крепкому кадыку, по горячей впадинке меж ключицами.
– Ладно-ладно, речь пока не о нём, об особе. И вот, наконец – всё позади. Весь счастливый кошмар – позади: несколько сказочных дней и ночей. Завтра особа отбывает в свой родной областной центр. К заждавшимся мужу и сыну. А он – за океан. Да и пускай бы – крест на всём, флаг – над всем! Эка невидаль в нашей жизни! Очухаться б от любовного угара особе, призабыть бы чуток, отвздыхаться бы, отслезиться бы втихаря…
Как бы не так! Особу пытаются напоследок добить до полного счастья, а именно: предлагают руку и сердце… и естественно, всё остальное. То бишь – бросить всё и лететь за океан, в большую страну Канаду, в красивый город Торонто. Насовсем и бесповоротно. А чо, щас сумочку соберу, зубки почищу, губки подкрашу – и айда, полетели!
Он поморщился, разогнул ноги, встал с пола.
– Ну зачем ты так, Свет! Думаешь, я не понимаю, каково тебе.
– Каково мне? – я часто моргала, саднила глаза вдруг высохшими наждачными веками. – Каково мне! Я ещё сама не догнала, каково мне. Я догоню потом… потом, когда тебя рядом не будет.
– Свет… – глух, напряжён его голос. – Я никого никогда не любил так. И уж точно— не полюблю. Не поверил бы, что так возможно. Для мужика – под пятьдесят. Для меня… За какие-то десять дней. Это божественное чудо, Свет! Невыразимое словами. Как я теперь без тебя?.. не представляю.
– А я мужу изменила, – ухмыльнулась я. – Впервые. Почему-то ни хрена не стыдно.
– Изменить можно тем, кого любишь. А ты не любила мужа.
– Когда-то…
– Никогда не любила.
– Тебе откуда знать?
– Знаю.
– Знает он…
– «Привычка свыше нам дана. Замена счасти…».
– Ладно тебе! У меня муж хороший. Он меня любит. По-своему. Он мне не изменял.
– Уверена?
– Он, наверное, не смог бы, не решился. Чтобы меня не огорчить. Зато я смогла.
– Свет.
– Помолчи! – («Сделал же, хитрец, моё имя! Мужское «Свет» – хлёсткая, холодная ясность»). – У меня хороший муж. Только вялый немного. Спокойный. Он меня на тринадцать лет старше.
– Велика беда, я на девять.
– Ты совершенно другой. Ты – это ты. Я тебя… страшно люблю. Страшно люблю – почти ненавижу. А его мне жалко. Без меня он пропадёт. Или сопьётся.
– Так и я сопьюсь. Что мне ещё делать?
– Не сопьёшься, ты сильный. Даже имя у тебя – Лев, царь зверей. Свалился на мою голову, зверюга! Как же теперь?.. – в горле у меня опять вспух колючий колтун. – Ничо-ничо, – хрипло заключила я, – не смертельно, жить будем.
Он опять наклонился ко мне, взял, приподнял мой подбородок. Этот бесцеремонный жест меня раздражал и одновременно нравился, я даже сама иногда приближалась к нему, чтобы он так делал, а потом капризно отдёргивалась.
– Погоди, Светка, – («У!.. так даже похлеще; Светкой меня звали лишь в детстве пацаны и уличные подружки… а почему бы тебе не назвать меня «светиком», как шелестит муж; назови меня «светиком» – и я, одним махом, вдребезг тебя разлюблю, и всё кончится… может быть… но нет, зверюга не знает подобных слов»). – Погоди. Ещё раз. Давай взглянем на всё ещё раз, сверху, с высоты. Я говорю – чудо божественное. Миллионный, миллиардный шанс. Нам, счастливцам, досталось такое. Очень немногим достаётся такое. Мы. Две половинки одной целости. Банальщина, да? Но ведь так! Чёрт побери!.. выживут, проживут все без нас! Мы – друг без друга не проживём. А проживём – то будет не жизнь. Ты не хуже меня знаешь – не жизнь. После всего.
Тупой коготь в сердце… шевелится всё отчётливей, всё жёстче. Ага… слишком долго отдыхал, давал мне поблажку? Решил напомнить, думает, я про него забыла. Про него забудешь…
Тупой коготь в сердце поселился много лет назад, смолоду; я давно уже свыклась, приучилась с ним жить в недружеском мире, не злить его по пустякам.
Бывали случаи, когда он делался нагл, изощрён и упорен, и не помогали никакие медикаменты. Когда он совсем уже оголтевал, я криво улыбалась ему, кусая губы от боли и говорила злобно: «Ну, давай, сволочь, вперёд, чего ждёшь… давай, делай своё… Только учти – когда я сдохну, ты сдохнешь тоже. Ты, подлая тварь, жив, пока я жива. Понял, гад? Давай!.. Я тебя не боюсь».
Я его боялась. Он не знал этого. Одумывался. Не сразу. Медленно. Отпускал.
Вот – теперь. «До чего ж некстати! Придётся лезть в сумку за таблетками при нём… э!.. лицо, лицо соблюдай!».
– Что с тобой?
«Разве от него скроешь? Ну-ка – понебрежней улыбочку… умеешь».
– Так, пустяки.
В дегтярных глазах его всплывает тревога.
– Не обманывай, я же вижу.
«Обманывай же, давай, дура!.. лицо скорей делай, взгляд… А впрочем – зачем? А пусть знает».
– Да, а ты думал – я здорова, как молодая лань? Да, увесистый сердечный букетик. Да, кардио-диспансер – мой второй дом. Да – вот видишь – полсумки медикаментов. Ты извини уже…
Он терпеливо ждал. Проглоченные таблетки помогли на удивление быстро.
– Там и у медицины возможностей больше… – неловко вздохнул он.
– При чём здесь возможности?
– Н-ну, в общем… Разумеется. Тебе, конечно решать. Я прошу тебя, Свет…
– Ты-то холостой.
– Разведённый.
– Дочь, говоришь, взрослая.
– Двадцать пять лет. Живёт в Калифорнии.
– Вот. А у меня сыну – одиннадцать. Всё понимает.
– Значит – поймёт.
– С ума сошёл? Чтоб я его оставила!?
– Кто говорит – оставила? Только с ним. Он привыкнет. Одиннадцать – замечательный возраст.
Я сердито отворачиваюсь к окну, к размягчающимся от крепкого солнца соседним крышам.
– Как ты представляешь себе?.. Взять. Собрать. Увезти. А сын привязан к отцу. Они хорошо ладят друг с другом. Он не обязан понимать это. Как мне потом смотреть ему в глаза. Мама сменила папу на заграничного. На – помоложе; на – побогаче.
– Дети быстро вырастают. И научаются думать по-взрослому. Лет через пять он поймёт всё.
– Во-от. – не отлипаю я от жирных пластилиновых заоконных крыш. «Только сейчас не надо, не подойди… с обещаньями, с утешеньями, с умными ладонями – на плечи… не надо – всё совсем смешается, скомкается… о, молодец, – мельком оглядываюсь, – и постой там, у стеночки, у картины, полюбуйся намалёванным морским штормиком, пока я…». – Вот и давай подождём – эти пять. Наверное, даже меньше. Так будет честно, правильно. У меня другого выхода нет.
– Что делать мне?
У тебя другой выход есть.
– Да? Крест – на всём! Так себе, лёгкое приключеньице?
– Попытайся.
– Можно тебя дурой обозвать?
– Конечно. Значит – дождёшься. Я – дождусь. А сейчас?.. Сразу?.. Прости. Я вся спутана своей теперешней жизнью, её причинами-следствиями. Можно взять – всё порвать одним махом. Это больно будет. Для меня – ладно. Для мужа – несправедливо, но ладно. Для сына… Сейчас – никак. Я постепенно себя распутаю, освобожусь от причин.
– Или увязнешь в них ещё глубже.
Он стоит под суматошной морской картиной. Не подходит. Я сама приближаюсь к нему. На душе у меня так же бедламно, как на этом казенном холстике в рамке из деревянной бронзы. Его лицо прочно и строго. Жёсткая щетина подбородка, присыпавшая ямочку – такую уютную… Тёмная прядь надо лбом с мельками седины. А глаза – изменились. Глаза как-то утеряли свою дегтярную проломную мощь, посветлели, разбавясь чуточной осторожной тоской.
Я провожу ладонью по его волосам. Целую в колкую щеку.
– Знаешь. Знай. Я – вот она. Я счастлива. Здесь. Сейчас. Понял? Я хочу быть счастливой. Ты виноват. Мне понравилось быть счастливой. Я этого никогда … до тебя… Я – женщина. Я ещё не старая. Я хочу успеть. Подождёшь меня, да?
Его глаза часто моргают, это ему не идёт, это делает его почти беззащитным.
– Я быстренько всё распутаю. Определимся с мужем. Теперь у нас с ним никак уже не получится. После тебя. Немножечко подрастёт сын, он поймёт, я ему всё расскажу. Он у меня очень… очень хороший. И потом, когда всё сделается – я тебе сообщу, адрес же твой у меня, ты же сам вписал его мне в блокнот и обвёл торжественной фиолетовой рамкой… я сразу тебе сообщу, я телеграмму тебе дам… я до тебя докрикну – услышишь, совсем ведь недалеко – какой-то, лишь, маленький океан. Всего одно слово: «Свободна!». Ты услышишь и прилетишь сюда. Или я прилечу туда. Чтобы поправить мою свободу. Свободу надо поправлять, достраивать, мастерить из неё счастье. Обязательно. Пока можно.
– А когда нельзя? – его спохватившиеся зрачки сближаются с моими.
– Только в одном случае нельзя, – улыбаюсь я, вныривая в прохладные дегтярные наважденья. – Когда уже нет человека. Нету… и ничего не попишешь. Свободен непоправимо. Непоправимо. Но это не наш случай с тобою. Немножко терпенья…
Мерный пролёт маятника, вернувшегося с дальнего рубежа амплитуды. Его прямизна сметает с глаз долой яркую отчётливую неявь, оставляя взамен пустые хлопья утлой действительности. Хлопья тают, высвобождая звуки, затем цвета, линии….
– Девочка! Де-воч-ка! В чём дело? Глазки открыла, головку подняла… вот так… видишь меня? Эй, видишь меня? Умница. Что, поплохело, солнышко напекло? А на вид, вроде, крепкая девочка. Ну-ка давай, приходи в себя. В обмороки нам ещё рано падать.
Я удивлённо выпрямляюсь на скамейке. Рядом женщина. Трогает мой лоб ладонью, хозяйски берёт мою руку, считает пульс. Острое, внимательное лицо, тёмные глаза, тонкие, подведённые веки. Просторный лоб с интеллигентными морщинками. Костяной, слишком правильный нос. Великобританская премьерша Маргарет Тэтчер в отставно-почтенном возрасте. Или – весьма около.
– Это не обморок, – неуверенно говорю я.
Премьерский нос ещё раз втягивает близ меня воздух, убеждаясь, что я не накуренная и не пьяная. А ну как, даже и беременная, но обоняньем это трудновато определить.
– Что-то вдруг… не знаю… Отключилась… – не объяснять же ей где и кем я только что побывала.
– Поди к врачам, проверься. Раньше случалось такое?
– Никогда, – отцеживаю я ей пресной улыбочки. – Всё в полном порядке. Спасибо, не беспокойтесь.
– Забеспокоишься тут, – вздыхает «околоТэтчер». – День неблагостный. Половины не минуло – а печаль. Богу душу отдал человек. Бедная Света Васильевна! Вчера встречались, здравствовались… И – нате вам!
– Это!.. – встрепыхиваюсь я, – это, которая здесь, на скамейке, недавно? Я всё видела. Скорая её увезла.
– Слишком поздно.
– А вас же тут, кажется… Откуда же вы?..
– От людей, откуда. Плохие вести быстро бегут.
– Вы знали её, да? Вы её хорошо знали?
– Хорошо – нехорошо… Столько лет – в одном доме, в одном подъезде, – «околоТэтчер» машет рукой вдоль аллеи: за сквером, за зеленью, белеет угол многоэтажки.
– Ой! – ёрзаю я на скамейке. – Как удачно, что я вас… Расскажите о ней, пожалуйста. А? Мне очень нужно.
– Тебе? Зачем? Ты с ней знакома?
– З-знакома. Да, знакома… конечно. Она здесь, на моих глазах… умерла.
«ОколоТэтчер» подозрительно-участливо оглядывает меня. Я ещё больше волнуюсь, торопливо вру.
– Я её знала… давно. Несколько лет назад. Долго не виделись. Как она живёт… жила? С мужем и сыном, да? Сын – уже взрослый, конечно, должно быть…
Женщина продолжает обозревать меня в размыслии, стоит ли откровенничать с незнакомой нервной особой, только что очухавшейся от странного обморока.
– Мужа похоронила она прошлой осенью.
– От чего?
– Досталось ей с ним. Одно время – пил. Недолго, правда. Потом сплошные болезни: что-то с печенью, что-то с желудком. Операция за операцией, из больницы в больницу. Годы. Для неё самой это даром не прошло. У самой инфаркт случился.
– Да вы что! – с трудом выдыхаю я.
– Обошлось, слава Богу. И благо для Светы Васильевны, что с мужем, наконец, всё… кончилось. Наверное, и для него самого благо. Чем так жить- мытариться, лучше вовсе…
– А потом?
– А потом? Потом она как-то даже понемножку преобразилась вся.
Посвежела, похорошела. Начала следить за собой, делать причёски, одеваться стала недурно, со вкусом. Светская леди – ни дать ни взять, – «околоТэтчер» слегка морщит верхнюю губу, приподнимая совершенные ноздри: неодобреньице изложенным метаморфозом?.. проскок мелкобабской завистюхи?
– К чему-то готовилась, да? – вкрадчиво подсказываю я.
– А ты почём знаешь? Готовилась. Я как-то на днях, при встрече, в шутку ей: «Ох, Света Васильевна, не понапрасну, видать, расцветаешь. Есть, стало быть, где-то садовник, признавайся, как на духу. Она улыбнулась. Хорошо, светло улыбнулась, умеет она. – Есть, – говорит. – Далековато, правда. Есть. Только – до годика подождать. Раньше годика – нельзя, неправильно».
Я молча сглатываю в горле едкий комок.
«ОколоТэтчер» тоже проникается. В строгих глазах признаки влаги.
– Немножко не дождалась… до годика. Душевная женщина. Жаль.
– Спасибо вам большое! – я наклоняюсь, неожиданно для неё и себя целую её в щёку, чуть пахнущую тонкой пудрой, решительно поднимаюсь со скамейки.
– Скажите, пожалуйста, какая её квартира?
– Двенадцатая… – она смотрит на меня снизу вверх, в глазах её – новое, непробованное удивление, грустный наив. – А моя – двадцать пятая. Может, когда зайдёшь и ко мне? Я буду рада. Что-то такое в тебе есть, девочка. Что-то такое…
Парню на вид – около двадцати. Коричневая тенниска на литых плечах. Серьга в ухе – чей-то большой, до блеска шлифованный зуб. Стриженная тёмная щётка волос. Нос – невелик, скруглён-спрощен. Не материн. Глаза – материны. Стоп! Я ведь не видела её глаз; тогда, в сквере – они были закрыты, они не открылись уже! Не видела? Я даже примерила их. Я умудрилась на мир посмотреть её глазами.
К парню сзади, из коридора, приплыла и прилипла яркая медновласая особа, хозяйски раскинула руку на его плече. Так они стояли, заняв весь дверной проём и разглядывая меня.
– Да, – пасмурно отвечает парень, – Светлана Васильевна. Да, сорок дней было позавчера. Конечно, царствие… да, разумеется, замечательная… была. Вы её знали?
– Узнала.
– Когда? – тускло удивляется парень.
– Недавно. Совсем…
Не объяснять же, что – после смерти.
Медновласка уже произмерила меня кошачьим глядом, на предмет сравнения с собой, и небрежной улыбочкой утвердила бесспорное «Куд-да те!».
– У меня к вам небольшой разговор.
– Заходите. Не на пороге ж… – парень подвигается назад и подвигает подругу.
Медновласка очень некстати. При ней у меня вряд ли получится. Я неуютно вздыхаю.
– Прошу прощенья, – обращаюсь не к нему, а к ней. – Может быть это… не очень правильно, не очень вовремя. Мне бы хотелось, всё-таки… насчёт Светланы Васильевны… дело такое, щепетильное… весьма щепетильное…
– Ну, если надо, – парень оборачивается к подруге. – Побудь, Ля. Хорошо? Всё путём. Я – скоро.
Мы спускаемся с ним по лестнице, выходим из подъезда. Скамейки заняты внимательной старушнёй. Мы направляемся к детской площадке, на которой никого нет.
– Как тебя зовут?
– Нат.
– А я – Олег.
– Да, знаю.
– Знаешь?
«Аккуратней давай! – мысленно одёргиваю себя. – Без глупостей. Не поверит».
– Ваша мама, Светлана Васильевна… – никак не могу подступиться. – Она… замечательная женщина.
– Ты уже говорила. Я тоже так думаю, – слишком серьёзны, настороженны его глаза. «Ждет и догадывается о чём скажу? Опасается услышать не то?».
– Только не спрашивай, откуда я это узнала, ладно? Мне врать неохота. Считаем, что она просто попросила меня тебе передать… перед своей… там, в сквере.
– Ну? Передавай уже… – слегка нервничает Олег.
– Твоя мама, Светлана Васильевна, – постным конторским голосом начинаю я, – любила одного человека. Много лет. Она надеялась связать с ним свою жизнь. Очень надеялась! Она тебе рассказывала об этом?
– Допустим.
– Когда?
– Не так давно, – неохотно отвечает Олег. – Общие слова, без конкретики.
– Общие слова!.. Первая попытка, понял? Она бы обязательно всё рассказала.
С «конкретикой». Обязательно. Если б… Если б ты знал! Если б представить ты мог, как она любила его! – вновь не удерживаюсь я от рискованных воскликов, вновь мой голос неровен и подозрительно звенящ. Спохватываюсь, пытаюсь уйти в казённый тон – малоуспешно. – Он русский, живёт в Канаде, в Торонто. Он тоже любит её и ждёт. Ждёт. Наверняка, не знет, что Светланы Васильевны – уже нет. Или?.. – вопросительно вглядываюсь в Олега.
– Не знает, – лицо Олега напрягается, бледнеет от разбереженной скорбной тоски. – С мамой всё… так вдруг оглушительно… невозможно! За что ей такое?
– Несправедливо! – всхлипываю я.
– Она последнее время… как-то воспрянула духом. По-другому стала выглядеть – улыбчивей, красивее. С сердцем, вроде, пошло на поправку. Оказалось – не пошло.
– Она готовилась к новой счастливой жизни. Которую заслужила.
– Почему она не говорила мне ничего раньше? Столько лет…
– Не считала вправе доставлять лишние страдания, даже просто переживания своим близким. Только – себе.
– Но я-то давно уже взрослый! Понятливый.
– Она была не свободна душой. Она почувствовала свободу… своё право на свободу, на счастье, только недавно, после… ну, ты знаешь когда.
Олег мрачно кивает.
– И всё-таки, я должен был узнать это раньше. От неё.
– Наверное.
– А я узнаю от тебя. Почему от тебя-то? Ты-то откуда?..
– Спокойно, спокойно! – повышаю я голос. – Мы договорились, пока – без вопросов.
– Темнишь ты.
– Не темню. Не в этом суть. Суть в том, что… оборвалось всё, в один миг, так жестоко!.. для Светланы Васильевны.
– Жестоко. И ничего уже не поправить.
– Надо этому человеку – его Львом зовут – сообщить.
– Куда?
– В блокноте Светланы Васильевны… Фирменный, красивый блокнотик с Петербургской конференции. На обложке – Ростральные колонны, Нева. Видел такой?
– Ну видел!
– Там, в блокноте – канадский адрес. В фиолетовой рамке. На английском. Лев Коплев. Ричмонд стрит… Торонто… ну и прочее.
Олег смотрит на меня, как на опасное приведение.
– Пошлёшь телеграмму? – сердито спрашиваю я.
– П-пошлю, – зачарованно кивает он.
– Покороче. Попроще: так, мол и так, моя мама, Светлана…
– Пошлю-пошлю. Обязательно, Слушай, Нат…Ты…
– Что, я? Кстати, можешь написать всего два слова – он поймёт. Два слова. «Свободна. Непоправимо». По-английски или по-русски. Он поймёт.
– Нат!
– Чего?
– Ты что, уходишь уже?
– Ухожу.
– Нат! А может?..
– Не может.
– Почему?
– Потому.
– Я… таких, как ты… Ты, вообще – кто?
– Не знаю. Когда узнаю – скажу.