Читать книгу Изыди - Вячеслав Владимирович Стефаненко - Страница 2

Глава первая
Почему пишут романы

Оглавление

Когда Глеб начал разливать вторую бутылку водки, я понял, что спать мы не будем. Никогда не соглашусь с ним. И кого я за это ненавижу больше: себя или его – большой вопрос. Но видимо, всё-таки его, если пытаюсь доказать ему, что он не прав.

– У тебя какой крест висит на шее? Православный? – спрашиваю.

– Ну, православный и что? – Глеб не понимал, куда я клоню.

– А что ты тогда гонишь на сербов? За что их бомбят?

– Ну, они же против…

– Против чего?

– Против демократии. Весь мир против них.

– А весь мир – это кто? Европа? Да просто хорваты им роднее, чем сербы. Закон симпатий. Или Хавьер Солана1 для тебя образец демократии? А может, ты считаешь, что хорваты и боснийцы – ангелы? Значит, так отплатила крошка Мадлен2 за то, что сербы когда-то спасли её от нацистов? Снимай свой восьмиконечный! – я разозлился по-настоящему. Давно так не злился.

Глеб молчит. Он достает третью бутылку. Мне жаль сербов, я пьян и злюсь на Глеба. Я злюсь, потому что не убедил его, хотя он и молчит. Уже под утро мы приканчиваем четвертую. Мы добиваем её под мои попытки рассказать Глебу о предложении Бориса написать роман. Написать его должен я. Наш спор с Глебом я пытаюсь сгладить шуткой.

– Очередной роман закончен. Может, прав Борис: пора приниматься за следующий?

Глеб считает меня падшим циником. Он говорит, что я связался с несовершеннолетней. Говорит, я должен сказать ему спасибо за то, что он не даёт этому ход, потому что он мой друг. Я попытался провести ликбез, защитившись от клейма, которым он меня припечатал. Объяснил ему, что падшими вообще-то называют ангелов, а уж никак не циников. Но Глеб лишь презрительно окинул меня взглядом и изрёк:

– Это кто у нас здесь ангел? Ты что ли?

Он не любит романы ни на бумаге, ни в жизни. Он не влюбчивый – это, во-первых. А во-вторых, его задело, что это с подачи Бориса, а вовсе не с его легкой руки, я наконец-то сподобился сотворить что-то большее, чем всякие там рассказики, повести и прочая литературная мелочь. Да, действительно, когда-то Глеб первым посоветовал мне написать роман. Но лично для меня главным аргументом стало мнение Бориса. Не сговариваясь между собой, они оба каким-то странным образом решили, что я должен отметиться в этом огромном литературном мире – океане депрессняка, судорожных истерик, стенаний и мук. Наверное, потому, что они не знали, чем он наполнен: множеством творческих лабиринтов и тупиков, непримиримой борьбой с редакторами и вечным поиском издателей. Да-да, я знаю, о чём говорю. Кое-какой опыт у меня есть. Редактор мне так и сказала:

– Ну, у нас же литературно-художественный журнал.

Она изуродовала мой рассказ так, что меня чуть не стошнило, так же, как и Бориса, которому я тоже дал почитать «отредактированное» эссе. Я хотел было возмутиться, но когда узнал, что она в своё время преподавала русский язык в средней школе, как-то сразу успокоился. Это в корне меняло дело. Я спокойно забрал свой рассказ о родном городе и больше в этот журнал не обращался. Ну а что, собственно, можно ожидать от учительницы русского языка, годами не вылезавшей за рамки школьного учебника для пятого класса?!

– Это у вас эссе, – нудным голосом вещала она. – А действительно на фронтоне описываемого вами здания есть фамилии двух вождей? Я посмотрю, я проверю. У нас литературно-художественный журнал.

Оказалось, что она ничего не знала про город, в котором жила. А и впрямь: зачем? Чтобы сказать «это у вас эссе», совсем не обязательно интересоваться историей города, которому посвящено эссе, что ей принесли. Так что пусть себе редактирует дальше. Только не меня.

Прочитав пару моих рассказов, Глеб сказал мне: «Ты должен написать что-нибудь эпохальное». Не скрою, это польстило, и я ждал, что он продолжит и как-то вдохновит ещё, но приятель данную тему больше не поднимал. Меня задело, и я все время пытался вернуть его к нашему тогдашнему разговору. Я буквально задёргал его: а что, мол, такого эпохального написать, что ты имел в виду? Но Глеб уклонялся. Он упрямый, как вьючное домашнее животное. Один только раз проговорился. «Напиши, – сказал, – про нашу службу. Потому что служба в Советской Армии – один сплошной анекдот. Все самое правдивое в жизни – это анекдот».

Но писать только про службу мне не хотелось. Тем более после «Ста дней до приказа»3. «Сто дней…» для меня – недосягаемый уровень. Мне казалось, что правдивее описать молодёжную однополую тусовку просто невозможно. Учитывая то, что я – писатель-любитель, да что уж там – дилетант, наверняка у меня бы вышло намного хуже, хотя совсем обойти эту тему вряд ли бы получилось. Всё-таки мы с Глебом служили в одном танковом батальоне.

Мы познакомились, когда чрево ТУ – 154-го выплюнуло в Елизово пятьдесят восемнадцатилетних наспех остриженных (всех, кроме меня, по причине моего опоздания на сборный пункт) новобранцев. Один парень одолжил мне старую зимнюю ушанку: у него оказалось две. Он вытащил её из-за пазухи и протянул со словами:

– Возьми, а то замёрзнешь. Менингит нам не друг, а туберкулез не товарищ.

Я был без шапки, а на лётном поле было минус двадцать. Что и говорить, Камчатка встретила нас сурово. От холода меня колотила мелкая дрожь. Натянув ушанку, я почувствовал, как согрелась не только моя голова, но и сам я перестал дрожать. Как будто этот крепко сбитый, с торчащими клоками волос за ушами коротышка поделился со мной частью своего тепла. Я никогда не смогу забыть этой простой мальчишеской услуги.

– Глеб, – назвал своё имя неровно остриженный.

И хотя в отличие от него я был ещё с волосами, шевелюра мне вряд ли бы помогла. На бетонке мы долго ждали автобус, а ветер был почти ледяной. Кабы не Глеб, моя служба закончилась бы, не начавшись. Вся дурь, которую мы шмаляли, пока летели, моментально улетучилась. Когда кайф от гашиша прошёл, разговорились, и выяснилось, что мы из одного города. Гашиш он предложил мне ещё в самолете. «Почему бы и нет, – прикинул я, – раз сам не догадался запастись заранее?» А вот он догадался. В кабинке туалета мы курнули сначала по одной, затем – по второй. Так мы скоротали двухчасовой полёт. А потом он предложил мне шапку.

С того гашиша и поношенной ушанки прошло много лет, и вспоминаем мы о них исключительно как о первопричине нашей дружбы, растянувшейся на долгие годы. Я всегда помню, что именно благодаря Глебу не заработал тогда менингит. Хотя с головой у меня проблемы периодически бывают. Не в прямом смысле, конечно, а в переносном. Отдельные умники типа писателей, поэтов и художников считают, что переносный смысл можно уловить в каждом моменте жизни. Наверное, Создатель придумал его для того, чтобы не закиснуть от скуки. Когда я думаю о чём-то одном, а потом выясняется, что на самом деле это вовсе не то, что я себе воображал, чувствую себя опоздавшим на самолёт, который на глазах у всех взорвался сразу после взлёта. Мне приходится возвращаться к началу, чтобы увидеть, где же я сделал зигзаг, зачем купил билет на этот рейс. Я говорю себе: «Ведь я собирался куда-то лететь, мне надо только вспомнить, куда именно». И я вспоминаю – видимо, только поэтому я ещё не в дурдоме.

Когда я спорю с Глебом, и мне хочется ему врезать, всегда мысленно переношу себя на лётное поле.

Я думаю, что дружу с его семьей. Это я так думаю. Жена Глеба знает про меня, и у меня есть подозрения, что она вообще много чего знает про всех, с кем общается и с кем в принципе знаком Глеб. Значит, он всё-таки рассказывает ей о нас. С другом детства Борисом всё совсем по-другому – я знаком со всеми его жёнами, а его знаю, как себя. А вот про жену Глеба ничего не знаю. Он никому её не показывает. Это тайна Глеба и его больная тема, которую приятель никогда не поднимает, и распространяться о личном не собирается.

А ещё Борис и Глеб заядлые рыбаки. Кстати, именно на этой почве, когда я их познакомил, они и подошли друг другу, как ключ к своему замку. Друзья брали меня на рыбалку, но лучше б я не соглашался. На рыбалке они ведут себя так, будто я пятое колесо в телеге. «Образно, но примитивно», – говорю им я. А ещё объясняю, что пятое колесо не обязательно присобачивать между четырьмя: его функция – вовремя заменить одно из них. Мои доводы в защиту пресловутого лишнего колеса не срабатывают – профессиональные методы теряются в молчаливо-пренебрежительных взглядах, и мои попытки обосновать необходимость дополнительного «крутящего» момента разбиваются, как волны прибоя о прибрежный мол.

Глеб страшно упрям. Порой до злости. Иногда я боюсь его – особенно его пристального немигающего взгляда. Вот и сейчас приятель смотрит на меня пьяными неморгающими глазами и молчит. Я понимаю, почему он молчит: сказать-то нечего ― я ж его припёр.

– Известно ли тебе, ― говорю ему, ― выражение «своим ― все, врагам ― закон»? Помнишь, кто сказал? Это сказал соотечественник твоего горячо поддерживаемого испанца генерал Франко. Если ещё такого не забыл. Так вот сербы им враги, и они не простят им ничего из того, что простят хорватам.

Сербы сербами, но я не хотел, чтобы Глеб на меня так смотрел. Надо заканчивать допивать четвёртую поллитровку ― и домой. Уже утро, скоро придёт его жена.

Мне уже хотелось побыстрее покинуть упрямого друга, чтобы добраться до своей однушки и упасть на новенький диван. В квартире у меня красиво, но неуютно: как раз перед тем, как я её снял, хозяева сделали там ремонт. Для комфортной жизни там есть почти всё необходимое, но нет главного: запаха моей мечты.

Может быть, именно поэтому мне давно уже хотелось обсудить с Глебом главную тему ― мечту моей жизни. Но у меня никак не получалось. С ним я всегда скатываюсь на споры по всякому ничтожному поводу, да и вообще без повода.

Вот, скажем, спрашивается, какое ему дело до того, с кем я живу? Я же не напоминаю ему про Нелли и рассчитываю на ответное отношение. Он считает меня человеком развращённым, пресыщенным, любителем новизны. Почему-то Бориса он таковым не считает. Глеб говорит, что тот благороднее меня, потому что своих подружек не обманывает ― он женится на них. Но что-то мне подсказывает, что всё обстоит с точностью наоборот. Мне кажется, что Глебу не даёт покоя именно моё, а не Бориса, отношение к женщинам. Возможно, я несколько превозношу свои добродетели, да что там ― даже не уверен, что они у меня есть, ― но чувствую, что на самом деле выгляжу в глазах Глеба благороднее, нежели Борис. Но Глеб никогда этого не признаёт и всячески отрицает, что только больше его злит. Существует и ещё один гвоздь, вбитый между нами, хотя он и засел глубоко, почти по самую шляпку. Нет, он не мешает, но регулярно напоминает о себе, как только у меня появляется новая подружка.

– Ты не можешь простить мне Нелли, ― сказал я Глебу.

– При чём тут Нелли? ― раздражённо бросил приятель. ― Твой ненасытный дьявол постоянно требует нового мяса. Ты плохо кончишь.

– Дьявол? Утонченный эротизм ― вот мой Бог, ― парировал я. ― Я многое отдам за новые ощущения: без них я, как растение без углекислого газа. Эротизм, если хочешь, ― мой углекислый газ, он – моя жизнь, и без него я умру в страшных мучениях.

Я умышленно дразнил Глеба. Я вообще люблю его иногда подразнить. Особенно когда он пьян ― вот тогда он весь в моей власти.


― Один мой знакомый батюшка говорит, что писателей в рай не пускают, и место им только в аду, причём, на самом дне ― после убийц, насильников и грабителей, ― как бы между прочим сообщил мне Глеб и посмотрел с ехидцей.

– А в каком аду подстрекатели? ― невинно спросил я, будто не уловил намёка.

– Не знаю. Не разбираюсь я в этом, ― увернулся он от провокационного вопроса и включил дурака. ― Надо у батюшки спросить.

– Ага, обязательно спроси насчёт подстрекателей!

– Я понимаю, рассказы, эссе ― это всё красиво. Они у тебя нервно-смешные и немного грустные, ― льстит мне с другого бока Борис и добавляет, ― но чтобы оставить след ― только роман. Гадом буду!

Вот и скажите на милость: если тебя так подстрекают, можно ли удержаться от соблазна?

Уклончивое подстрекательство одного дополнялось категоричностью другого, и я всерьёз задумался над советом друзей.


… Боря категоричен всегда. Но почему-то его категоричность даёт сбой уже третий раз подряд. Все Борькины женщины активно откликались на его призыв «оставить след в истории» и выходили за него замуж, но это не заканчивалось ничем. Если бы так везло мне, я был бы не прочь связывать себя узами брака хоть каждый год. Но это везение – для меня, но не для Борьки.

– Я хочу приходить к своим детям и видеть своё отражение без всякого зеркала, – объяснял он. – Потому что это классно, когда дети. Они радуются, как… как дети!

– Так, значит, ты любишь детей?

Я решил поставить точку в демографическом вопросе.

– Я? Боже упаси. Можешь назвать меня извращенцем, но я хотел бы попробовать беременную женщину. Хотя бы раз в жизни, – разоткровенничался приятель.

По Борису, это называется инстинкт размножения.

К разводам он подходил так же основательно, как и к женитьбам. Каждый предварялся одной и той же фразой: «Дорогая, нам надо серьёзно поговорить». Вероятно, этим их и брал. Когда приятель предлагал им замуж, в серьёзность его намерений они верили безоговорочно. Он предлагал раз – и на всю жизнь. Три раза подряд. И хотя в Книгу рекордов Гиннеса заносить Борьку было рановато, меня впечатляло. Невесты соглашались ещё до того, как он успевал произнести сакраментальное и вечное «замуж». Они соглашались уже на первом слоге.

Харизма у него была похлеще, чем у некоторых голливудских актёров. Кстати, улыбка была уж точно голливудская.

– Однако, ты оригинал, – оценил я его ответ на мой вопрос о детях.

– По крайней мере моя оригинальность, в отличие от твоей, нацелена на результат. И сказано в Писании: «Плодитесь и размножайтесь!» Сколько ты уже носишься со своим романом? Лет десять, кажется? Так рожай уже! Это и будет твоё бессмертие. Примерь на себя славу Маклауда, – увещевал Борис, предпринимая очередную попытку заставить меня взяться за перо.

– Мой ненаписанный роман против твоих трёх уже готовых всё ещё ждёт своего крутого романа… – хотел я скаламбурить, но вышло топорно.

Борис же гнул своё:

– Дарю идею: девственница и стая крокодилов. Представь, ты попал на дикий остров где-то в Полинезии, а там обычай: раз в год на свадьбе вождь племени совершает обряд дефлорации, проверяя невинность невесты. И если она оказывается не девственницей, её скармливают голодным крокодилам.

После развода с третьей женой, потерпев в очередной раз неудачу в попытке обеспечить себе бессмертие, после своего обязательного «дорогая, нам надо серьёзно поговорить» Борис укатил в Таиланд. А как вернулся, вошёл в очень уж близкий контакт с Бахусом. Ближе было просто некуда. В итоге у него случился сильный психологический шок, а от шока – срыв. Прежде приятель никогда не бывал на морских заграничных курортах по банальной причине постоянного отсутствия свободных материальных ресурсов из-за необходимости содержать своих многочисленных женщин.

Он забрасывал меня жалобами, которые у него хорошо шли под водку «Кристалл» и «Белуга», виски «Вайт Хорс», «Джек Дэниэлс», «Мартини Экстра Драй», под пиво и настойки на коньяке. Тем более, что «успокоительное» оплачивал я. Впрочем, полным удовлетворением его жалобы редко когда заканчивались.

– Так и до диабета недалеко, – пытался я его предостеречь.

Но он отмахивался.

– Ты лучше пиши свой роман, а я как-нибудь без тебя разберусь… Кстати, у тебя есть мечта?

– А у тебя? – ответил я вопросом на вопрос.

Я, конечно, мог бы и не спрашивать. Потому что, скажем, про его детскую мечту мне было хорошо известно, её он похоронил где-то классе в седьмом на уроке литературы. А вот какая мечта была у Борьки сейчас, я понятия не имел.

– Моя мечта – путешествовать по миру, как Сергей Есенин. Представь: красивые города с небоскрёбами и райская жизнь, пляжи, тепло, море и много-много голых женщин. А ещё было бы неплохо увековечить себя во Вселенной: сына хочу. Сын – это моё бессмертие. Каждый день я представляю, как он улыбается своим беззубым ртом и мне смешно: я вижу в нём самого себя. Если моя мечта не осуществится, что останется после меня в этом мире?

Борькина мечта о красивой жизни, как мне казалось, была слишком уж общей, какой-то размытой. А бессмертие можно найти или подобрать где угодно. Вокруг полно женщин – выбирай любую, дорогой мой друг. Кого б ещё беспокоила такая проблема!

Моя же мечта была родом из детства. Она была зыбкой, нежной, как незащищённое скорлупой яйцо, и я её глубоко прятал. Я боялся вытаскивать её на свет, опасаясь, что она почернеет, подчиняясь законам фотосинтеза, а потом сгорит, как космический корабль в плотных слоях атмосферы. Как строитель прячет в фундамент послание будущим поколениям, так и я спрятал свою мечту до лучших времен. Я дал себе обет, что никогда не откажусь от неё, а когда пробьёт час, вытащу и произведу осмотр: всё так же ли она свежа, не добрался ли до неё солнечный свет? Я извлеку её, чтобы решить, подлежит она окончательной расконсервации, или её следует раздавить, размазать как не оправдавшую ожидания и не прошедшую проверку временем. Но прежде предстояло решить: чем я готов пожертвовать ради своей мечты, что я должен сделать для её достижения, и на что я никогда не соглашусь, даже если мне предложат её сегодня на ужин в качестве десерта?

* * *

Мы жили в посёлке возле завода в рабочем общежитии с одним длинным коридором, по бокам которого располагались скромные квартирки одиноких мамок, у которых возле юбок крутились такие же мальцы, как и я. Жильцы называли наш дом поэтично: общагушкой, коммуналочкой. Он казался самым милым и уютным домом на свете. По прошествии лет я, конечно, понимаю, что представляла из себя коммуналочка на самом деле ― тесный, тёмный, грязный барак с узким заплёванным коридором. Но, повторюсь, это мне сейчас понятно, а тогда, если по вечерам обитатели дома собирались в коридоре и играли в лото, и всем было тепло и уютно, барак, безусловно, заслуживал «поэзии».

Мы как завороженные наблюдали за игрой, смотрели, как наши мамки достают из лотошного мешка аккуратные бочоночки и выкрикивают цифры, называя их смешными именами: «барабанные палочки», «топорики», «восемь – доктора просим»… Дальше было уже скучно, потому что «доктора просим» рифмовалось и с «двадцать восемь», и с «тридцать восемь», и с «сорок восемь», и так далее вплоть до девяноста. Когда нам это изрядно надоедало, мы выбегали из прокуренного коридора на улицу и окончания игры ожидали там. За исключением лотошных дней – последних трёх дней недели – в остальное время коридор был наш. Мы прятались за ящиками, старыми мешками и прочей рухлядью друг от друга, и наша игра была куда интересней, чем лото.

Мужчин в бараке жило трое: всегда невидимых и оттого загадочных. Один из них ― постоянно пьяный отец рыжей Наташки, второй ― старый одинокий сосед, почти не высовывавшийся из своей комнатухи. Он жил в конце коридора и ругался через дверь, если мы начинали ему мешать. Наташка, учившаяся во втором классе, была грязной и сопливой. Она обучала нашего брата искусству целоваться по ее выражению «вприсос». Пока её отец отсыпался после запоев, она затаскивала очередную жертву под кровать и там преподавала свои уроки. Причём, где она сама обучилась этому мастерству, так и осталось тайной нашего барака. К слову, я оказался единственным из всех мальчишек, кто целоваться с ней не захотел – больше всего на свете я боялся оказаться с Наташкой под кроватью.

Третьим мужчиной в бараке был мой отец. Он уходил на работу, когда я ещё спал и приходил, когда я видел второй сон. В выходные пообщаться с ним тоже не получалось: все свободные дни он проводил на субботниках и рыбалках. Может, поэтому я равнодушен к рыбной ловле?..

Как и отец, моя мать работала на заводе в двадцати шагах от дома. Она так же уходила на весь день, и я был предоставлен самому себе. В стайке пяти-шестилеток я слонялся по окрестностям посёлка, постоянно обнаруживая что-то новое. Очень скоро нам стало скучно. Нас манил соседний хутор, где располагался великолепный карьер, в котором добывали песок. С песчаных куч отлично было скатываться, особенно в жаркую погоду, когда песок ещё свежий и прохладный. Конечно, дома ждал нагоняй за грязные рубашки и порванные штаны, но наши матери были бессильны ― никакие ремни и шлепки не могли отвадить мальчишек от приключений.

В самом начале хутора, недалеко от местной начальной школы, стоял маленький домик, в котором жил нищий. От школы его пристанище отличалось разве что количеством окон: у школьного здания их было три, а у домика нищего – всего одно. Этого мужичка по ночам подкармливала моя бабка, таская ему хлеб и молоко. Однажды, выйдя во двор по нужде, я стал тому свидетелем. Но основное пропитание нищий получал в посёлке, куда приходил попрошайничать на одно и то же место возле магазина. К точке своего заработка он шёл в обход кукурузного поля, а не через него, как бегали на хутор мы. Я любил смотреть ему вслед. Нищий брел с унылым и обречённым видом. Но в этой обречённости сквозила и определённая настойчивость, аналогичная той, с которой жильцы нашего барака ходили по утрам на работу. Нищий хромал на одну ногу, у него были странные руки: правая плетью висела вдоль туловища, а левую он всегда держал полусогнутой, ладонью вверх, чтобы успеть зажать в ней поданную монету и быстро спрятать милостыню в рваный стеганый ватник.

Домик нищего был самым маленьким на хуторе. Он стоял между двух других ― больших и значительных, взиравших на своего жалкого соседа с видом законного превосходства. Почему я запомнил этот убогий домик? Из-за урока милосердия, который преподала мне моя бабка? Или зарубкой врезалось в память то утлое, почти игрушечное здание? Не знаю. Знаю только, что, как и тот нищий, я с такой же настойчивостью хочу жить и тянусь к своей мечте. Может, и у него была мечта о доме, о счастье, но достались ему только убогая развалина и место на крыльце около продуктового магазина…

На хуторе вообще было много домов, самых разных ― огромных и малюсеньких, кирпичных и деревянных. И они совсем не были похожи на наш барак. Дома были с трубами, резными окнами, а ещё ― с петухами, свиньями и коровами, чьи голоса доносились со всех сторон. Самый же главный дом стоял в глубине хутора возле леса, в трёх километрах ходу от барака, если идти через кукурузное поле. Туда мать отводила меня на всё лето и в конце каждой недели приходила навещать. В этом просторном, с высокими потолками и большими окнами доме жила моя бабка. Там всегда было светло.

Однажды, в какой-то год, к бабке привезли моего двоюродного старшего брата Виталия, и целое лето мы провели с ним вместе. Несмотря на свои семьдесят, бабка живо справлялась и по дому, и с двумя сорванцами, так и норовившими улизнуть из-под опеки куда-нибудь в лес.

– Вот уж я вам задам, пройды такие! А ну, быстро в баню! ― частенько слышали мы от неё.

Пока мы с братом носились по лесу, бабка успевала растопить баньку, после чего мы кайфовали в горячей парной в ожидании ужина. А ужин готовился в русской печи, сложенной, по рассказам бабки, её мужем ― нашим дедом. Дед умер до того, как мы с Виталькой появились на свет, а его красавица-печь служила нам верой и правдой. Дед отделал её цветными керамическими плитками в причудливых рисунках. Мы с братом часто играли в нашу игру. Один накрывал рукой какую-нибудь плитку, а второй должен был угадать, какую именно: с петушком? с собачкой? с коровой? с домом? Я регулярно накрывал плитку с изображением домика, и Виталька всегда угадывал, а потом подшучивал надо мною: «Эх ты, малой! Хоть бы раз другую, что ли, загадал». Но и в следующий, и в последующие разы я упрямо накрывал именно эту. Бабка называла плитки изразцами. Я это слово ещё не выговаривал, поэтому именовал их «заразами» ― Виталька и бабка смеялись, и я заливался смехом вместе с ними.

В доме витал какой-то непонятный запах, который я почему-то обожал. Я любил погружаться в это невидимое ароматическое облако, оно меня успокаивало. Вдыхая запах, я давал волю воображению и, к примеру, сказка про Емелю и щуку, которую читала мне мать, становилась самой настоящей реальностью. Мне казалось, что вот-вот с русской печи с «заразами» спрыгнет сам Емеля, потянется и скажет: «А ну-ка, вёдра, ступайте за водой сами». Я много раз пытался разгадать этот запах, но так и не смог. Он представлял собой смесь ароматов только что выпеченного хлеба, деревянных полов, парного молока и чего-то ещё. Ощущался и какой-то другой, неизвестный мне запах. Возможно, так пах веник из гусиных перьев, которым бабка выметала из печи золу, или сама зола? А может быть, это был запах кошачьих остро пахнущих струй?

К слову, производителя этих струй ― рыжего кота Фёдора ― мать по бабкиной просьбе несколько раз уносила в мешке к себе на завод. Кот гулял по цехам с таким видом, будто там и родился и лучшего места обитания для него не существует. Его видели в токарном цеху, на складе, но больше всего коту приглянулся цех мягкой мебели, где работали одни женщины, они охотно его подкармливали. Но Фёдора всегда манил дом ― так же, как и меня. В первый раз кот вернулся через месяц, в последующие разы ещё быстрее. После нескольких попыток избавиться от кота бабка махнула рукой: «А-а…» Я этому очень обрадовался, потому что дом без кота казался мне неуютным.

Кот Федор был не просто рыжим, а огненно-рыжим и, как и все рыжие, хитрющим. Помню его далеко не безобидные проделки… Банка с молоком неизменно стояла на огромном обеденном столе напротив окна, а внизу всё время крутился Федор. Если случалось оставить его без внимания, кот мгновенно вскакивал на стол и принимался жадно и быстро лакать молоко. Особенно он любил, когда выключали свет ― буквально через несколько секунд раздавались хлюпающие звуки, и мы понимали, что котяра пьёт наше молоко. Потом, когда глаза привыкали к темноте, мы лицезрели в оконном стекле его отражение.

– Ах ты, пройда! Ну чистый пройда! Молоко хлешшить ― не напасёсси! ― причитала бабка.

Когда она умерла, дом продали, и кот достался новым хозяевам. Деньги же, вырученные за недвижимое имущество, дочери поделили между собой. И поделили плохо: наши с Виталькой матери поругались и перестали общаться. Мне так не хотелось, чтобы продавали этот дом, и я даже предложил тогда купить его на свои деньги ― подобранные мелкие монеты, которые я засовывал между рамами в подоконнике. Оттуда монеты периодически перекочёвывали в карманы с дырами, по причине чего наличность уменьшалась в количестве. Чтобы ей не исчезнуть совсем, я снова прятал её в подоконник. Это был мой тайник. Мать лишь посмеялась надо мной и объяснила, что моего «золотого запаса» не хватит. И тогда я впервые узнал, что дом стоит очень больших денег ― он гораздо дороже пятидесяти или даже ста порций мороженого. И я решил, что когда вырасту, обязательно выкуплю дом.

Именно этот дом с его запахами, с ощущением внутреннего покоя, тепла и уюта и был моей мечтой. Я давно хочу себе большой дом ― квадратов на двести, больше не надо. И вместо Полинезии с её девственницами и крокодилами темой романа вполне мог стать мой дом с детскими неразгаданными запахами. Ну да, точно – дом! Кстати, интересно, а какие дома в Полинезии?


Не представляю себя пишущим в эпоху печатных машинок. Для своего первого романа у меня еще не было подходящего стиля, его пришлось вырабатывать и оттачивать на ходу. Тут мой ноутбук стал для меня еще одним другом, предоставившим возможности, которых никогда не имел и не будет иметь старый, проверенный «Ундервуд»4: быстрое редактирование (спасительный курсор!); вымарывание (без особого сожаления) больших кусков текста; возможность менять синоним на более удачный и не тратить время на расшифровку своих же собственных каракулей. Компьютер – это вам посильнее ручки, ластика и стопки чистой бумаги. Куда тягаться «Ундервуду» с кнопкой «Delete» и услужливым «сохранить?» Увы, я пока никак не могу разогнаться… Но отступать некуда, тем более, что вся гигабайтная мощь моего «Аррle» у меня в руках, и грех ею не воспользоваться.

* * *

Намек Бориса я понял: если мой первый роман провалится, меня скормят желтопузым рептилиям. И я уже никогда не выкуплю дом обратно… Нет-нет… Кажется, я много возомнил о себе. Чтобы «провалиться» как автор книги, сначала надо им стать, попасть в недосягаемую касту писателей. Известные авторы для меня были и остаются богами, сошедшими с книжного Олимпа. Магическая сила слова всегда манила меня. Писатели являлись создателями волшебного потустороннего мира, получившими благословение самого Всевышнего (никак не меньше). Я считал их счастливчиками. Цензура и запреты, царившие на просторах СССР, со скоростью молнии делали некоторых писателей известными благодаря многочисленным любителям вкусить запретные плоды. По ночам, с фонариками под одеялами, те пытались распознать в свеженьком самиздате тщательно зашифрованный антисоветский смысл, чтобы утром разнести его по умам, как птицы ― семена. А уж кого печатали официально, те и вовсе становились небожителями со всеми вытекающими ― успехом, известностью, почётом и заграницей в придачу.

Впрочем, всё это уже в прошлом. А в настоящем ― бескрайний книжный океан, разобраться в котором сложнее, чем в китайской грамоте. Сегодня надо выпрыгнуть из штанов, чтобы снискать известность на литературной ниве. И не просто выпрыгнуть, а оставить их там, где выпрыгнул, и скакать галопом у всех на виду до тех пор, пока тысячный зритель (не читатель!) не ткнёт пальцем: «Ну и ну! Ну, удивил, право, удивил!» Надо несколько недель, а то и месяцев, бубнить на ТВ о том, что, мол, на литературном небосклоне зажглась новая звезда. И только после этого многомесячного бубнёжа на всех каналах можно спокойно сказать: «ящик» сделал своё дело ― писатель появился. После чего разрешается сесть Богу на плечи. Не возбраняется даже свесить ноги ему на грудь. Когда начинают издавать, Всевышний уже не нужен, поэтому с ним можно не церемониться.


Увы, я пока никак не могу разогнаться. Мне нужна мысль человека из народа. Предложенная Борисом тема, конечно, интересна, но исключительно в качестве фона чего-то глобального. Приятеля идеи вселенского масштаба волнуют тоже, но ровно настолько, насколько это даёт ему возможность безграничной личной свободы.

– Личная свобода ― это свобода любви, возможность познавать мир без всяких ограничений. Если мужик внутренне несвободен, то он не свободен, прежде всего, в отношениях с прекрасным полом, ― разглагольствовал Борька, оседлав своего любимого конька. ― Я не могу остановиться на какой-то одной женщине. Я должен быть свободен в своём выборе.

Когда он начинал рассуждать о свободе выбора, мне становилось скучно – я знал, чем всё закончится.

– Вот ты свободен или нет? Можешь сказать? ― допытывался Борис, недоумевая, почему я до сих пор не женат.

В свою очередь я начинал злиться и скатывался к упрёкам:

– Вся твоя свобода ― это свобода бросать одну ради другой.

Я всегда считал, что моё непостоянство с женщинами благороднее, чем у Бориса, потому что я не даю им надежды: не зову их замуж. Пока мне некуда привести даму. Да, к своей главной мечте как к некоему воображаемому футляру я подбирал подходящую скрипку. Иными словами, будет дом ― должна быть и женщина в нём. Так что дело за малым ― за футляром.

Дружбу с Борькой я поддерживаю хотя бы из-за того, что он, кое-как получив среднее образование, уважает моё высшее и постоянно обращается ко мне с вопросами. Интересует ли его право водителя не выходить из машины, когда останавливает сотрудник ГИБДД, или право полиции просто так потребовать документы на улице, или ещё что-нибудь ― обо всём этом он спрашивает меня с таким заинтересованным видом, как будто решает важный для себя вопрос. Или проверяет: гуру я или не гуру. Борису наверняка бы льстило, будь я гуру, а мне льстит, что я могу им быть хотя бы в глазах одного-единственного человека. В общем, я стараюсь не отнекиваться от бестолковых вопросов друга. В этом мире всё примитивно до простоты: кто-то всегда для кого-то гуру. А у гуру обязательно должны быть ученики и адепты, и если первых ― единицы, то количество последних может быть непредсказуемо и увеличиваться до бесконечности. Но я неприхотлив, мне не нужна бесконечность, моё честолюбие скромных размеров, так что в качестве адепта мне вполне бы хватило и одного Бориса.


На другом полюсе дружбы у меня был Глеб. Мы вместе призывались в армию. Призывались в советскую, а покидали – российскую. И это наложило на нас свой отпечаток. Развал страны был вопринят как личная трагедия. До сих пор нас преследует и не даёт покоя мысль о том, что мы не защитили Родину, не уберегли её.

1

Хавьер Солана – в 1999 г. генеральный секретарь НАТО, поддержавший бомбардировки Белграда.

2

Мадлен – Мадлен Олбрайт, в 1999 г. госсекретарь США, принявшая активное участие в склонении государств НАТО к бомбардировкам Белграда. Во время второй мировой войны сербская семья прятала ее от нацистов, преследовавших евреев.

3

«Сто дней до приказа» – повесть Ю.Полякова о дедовщине в Советской Армии.

4

«Ундервуд» ― транслитерация с «Underwood», название популярной печатной машинки, выпускавшейся одноимённой американской компанией в период с 1985 по 1959 годы.

Изыди

Подняться наверх