Читать книгу Полюби со мной. Антология одного стихотворения - Вячеслав Вячеславович Киктенко - Страница 4
СЛУЧЕВСКИЙ
ОглавлениеКонстантин Константинович Случевский (26 июля 1837 – 25 сентября 1904гг.) принадлежит к тем выдающимся русским поэтам, чьи имена как-то слишком уж скромно, в сравнении с подлинной значимостью их творчества, обозначились в грандиозной панораме русской поэзии. Такова, например, и судьба (вплоть до «Серебряного века») младшего его современника Иннокентия Анненского. – Только в 20-30-х годах двадцатого века стало ясно, что и сам-то блистательный «Серебряный век» зарождался – по глубинной своей сути – ещё в конце 19-го века. И одним из первых его провозвестников и зачинателей был никто иной, как скромнейший человек, директор Царскосельского лицея, а главное – истинный поэт, Иннокентий Анненский. Это ныне, особенно после признаний самих лидеров «Серебряного века» (Ахматовой, например) ни у кого не вызывает сомнений.
Менее очевидно другое. Та «необычность», тот неявный, но, можно сказать, семантическиобразующий, стилевой «перекос», даже некий «вывих» зрения, лежащий в основе творчества практически всех поэтов «Серебряного века» (независимо от их самоидентификации), закладывался ещё в 80-90-х годах 19 столетия. И закладывался поэтами не самыми знаменитыми. К их числу в первую очередь можно с полной уверенностью отнести Константина Случевского, старшего современника Анненского. Интересно, что год смерти обоих поэтов символически совпал: 1904-й, год трагических, революционных предвестий в судьбе России. Кажется даже, что предчувствие грандиозных преобразований, внешне выразившихся в трёх революциях и в полном переделе быта, стиля, всей жизни страны, каким-то невероятным образом – задолго до внешних событий – проявилось в творчестве этих поэтов, изнутри «взломавших» не столько форму русского классического стиха (было и это, конечно, и об этом мне уже приходилось говорить в рамках настоящей книги), сколько внутреннюю его суть, динамику, лексику стиха. Если пояснить кратко – сравните любое известное стихотворение Пушкина, и любое стихотворение Гумилёва, к примеру. И размер, и ритм, и даже тематика могут совпадать, но какое-то неуловимое, странно тревожащее различие сразу бросится в глаза. Можно даже сказать, что сам «витаминный состав» стиха явно неоднороден. И эта очевидность стала особенно ясна через столетие, в самый разгар «Серебряного века». Куда менее ясно это различие в творчестве поэтов, стоящих как бы посередине поэтического столетия, особенно у Случевского. (Год рождения его совпадает с годом смерти Пушкина, что тоже, кажется, символично). Но ведь если сравнить хотя бы экспрессию и лексику пушкинского стиха со стихом Случевского, то разница, пусть не столь явная, но в глубине своей разительная, проявится несомненно. Вот два кратких шедевра, к примеру. Один из них со школы знают почти все, поэтому не станем цитировать целиком, приведём лишь знаменитую концовку:
«…я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимым быть другим».
Это Пушкин. А вот куда менее знаменитый (и здесь несправедливость, или, может быть, случайность несправедливости?) шедевр Случевского:
«Упала молния в ручей.
Вода не стала горячей.
А что ручей до дна пронзён,
Сквозь шелест струй не слышит он.
Зато и молнии струя,
Упав, лишилась бытия.
Другого не было пути…
И я прощу, и ты прости».
Та всеобъемлющая гармония, присущая поэзии «Золотого века», – даже в любовной, нередко трагической лирике, словно бы растворяется, – очень неявно, но оттого особенно тревожаще, куда-то удаляется в стихах Случевского.
Здесь не гармония в первую очередь, здесь – схватка, бой, здесь уже намечается то неистовство любви (но уже не сама Любовь, она здесь как бы во-вторых!), которому так много места будет отведено в поэзии и прозе «Серебряного века». Ученик Случевского Валерий Брюсов этому «неистовству», сжигающему пламени, фатальной гибельности любви отдал особенно много сил в творчестве. И, кажется, переусердствовал в своей прямолинейности, в лобовых откровенностях. Но речь не о Брюсове и других последователях Случевского, которых в 20-м веке оказалось неожиданно много для не очень знаменитого, не очень-то заметного поэта. Речь в первую очередь о самом Случевском, тайно несшим в себе заряд такой поэтической мощности и новизны, что поэты этот заряд почуяли мгновенно, и, порою не признаваясь самим себе, стали как бы «реконструировать» – с большим или меньшим успехом – неуловимый стиль поэта. Для большинства же читателей этот «заряд» увиделся с большим запозданием, увы.
Вообще-то вина здесь не столько самого поэта, сколько его внешней биографии. За Случевским не стояло явной романтической, так называемой «поэтической легенды», как у Лермонтова, например, или «есенинских скандалов», несущих и поныне славу для деятелей всех родов культуры, славу порой мировую, и уж куда неизмеримо большую, нежели собственно творческая…
А тут ещё – знатное происхождение, и – «почти никакая» – биография…
Сын восокопоставленного сановника, он с детских лет просто обречён был на блистательную чиновничью или военную карьеру. С отличием окончил 1-й кадетский корпус в Петербурге, служил в Гвардии, потом поступил в Академию Генерального штаба… а потом вдруг в 1860-м году вышел в отставку и уехал учиться за границу. Получил степень доктора философии, повидал всю Европу, а в 1866 году вернулся на родину. Поступил в Главное управление по делам печати, откуда в 1874 году перешёл в министерство государственных имуществ, и стал неуклонно подниматься по служебной лестнице. Был главным редактором «Правительственного вестника», состоял членом Совета министров, членом Учёного комитета министерства народного просвещения, имел придворное звание гофмейстера… ну какая тут «поэтическая легенда»? Какая тут «скандальная слава»? Да и была ли она ему нужна? Скорее, он её, шумной славы, попросту сторонился, будучи всю жизнь самым последовательным и твёрдым сторонником «чистого искусства», что, впрочем, не мешало время от времени писать стихотворную публицистику. Это не было сильной стороной творчества, и это поэт прекрасно сознавал, но как православный человек, державник, считал своим долгом откликаться на крупные общественные и церковные события. Явному официозу в собственном творчестве он, кажется, не придавал большого значения, но лучшие стихи социального, общегражданского плана включил в своё собрание сочинений. И среди них есть подлинные шедевры, один из которых мы и предложим сегодня читателю целиком
в нашей «Антологии одного стихотворения» – «После казни в Женеве».
Но перед тем хотелось бы сказать несколько слов о другом его шедевре, где выражено собственно творческое кредо поэта. Судя по внешней биографии, хочется второпях воскликнуть – ну какое здесь может быть кредо? Благополучный чиновник, богач, позволявший себе многие годы устраивать для поэтов любых сословий знаменитые на весь Петербург «Поэтические пятницы» с непременным угощением и возлияниями, – ну что ему ещё-то нужно было от этой жизни? Бери от неё всё, а на досуге, пожалуй, балуйся себе стишками…
Эта пошлость присуща нынешнему времени – «Бери от жизни всё», «Не дай себе засохнуть», – и проч., и проч., и проч… но настоящий русский поэт, глубочайшая натура, сильнейший талант – всё это брало верх над пошлостями и мелочностью житейской. Это и позволило ему создать такой потрясающий цикл, как «Мефистофель», такую мистерию, как «Элоа» (современники её всерьёз сравнивали лишь с лермонтовским «Демоном»! ), такую эпическую поэму, как «В снегах»… перечислять все вершинные достижения Случевского дело неблагодарное. Поэта, по большому счёту, ещё только предстоит открывать для себя взыскательному читателю – полтора века спустя!..
А поэтическое кредо Случевского выражено, как ни странно, в произведении, словно бы начисто отрицающем все стихотворные потуги, вскрывающем их тщету последовательно, строфа за строфой. Это одно из самых знаменитых его стихотворений. Во всяком случае, оно чаще других цитируется и встречается в хрестоматиях.
«Ты не гонись за рифмой своенравной
И за поэзией – нелепости оне:
Я их сравню с княгиней Ярославной,
С зарёю плачущей на каменной стене…
……………………………………………
…но это вздор, обманное созданье!
Слова – не плоть… Из рифм одежд не ткать!
Слова бессильны дать существованье…»
Даже по этим отрывкам чувствуется – очень непростые были отношения у поэта со словом, с поэзией. Человек недюжинного ума, вполне сознающий, вроде бы, нелепость современного творчества («Ведь умер князь, и стен не существует…»), тем не менее, он
с ранней юности до последних дней писал: писал и прозу, и статьи, и, конечно же, стихи.
Можно сказать – разгадка этого противоречия в том, что недюжинный ум поэта перевешивался ещё более недюжинным талантом. И это, вероятно, будет небезосновательной догадкой. Но не совсем полной. Сам стиль его, так поражавший современников – с нарочитыми перебивами размеров, с несочетаемой, казалось бы, лексикой (частая смесь «низкого» с «высоким», возвышенно-романтического с диковинными прозаизмами, и др.) – таит в себе другую часть разгадки феномена Случевского. Он один из первых почувствовал: писать, как прежде, уже не получится
по-настоящему, что-то предгрозовое носится в самом воздухе эпохи и разрушает, подтачивает – ещё пока незримо, неявно – основы гармонии «Золотого века». И, значит, следует отбросить все иллюзии, не плестись в толпе имитаторов той гармонии, а попытаться выразить всю сложность подступающих новых времён – с их ломаными ритмами, астматическим дыханием, неслыханной дотоле в «изящной словесности» лексикой. И не бояться быть осмеянным критикой за пресловутую «смесь французского с нижегородским». Для этого нужно было иметь не только недюжинный талант, но, может быть, в первую очередь, истинно поэтическое, безоглядное мужество. И совершенно незашоренный, честный и ясный взгляд на современный ход вещей. Тем более, что поэт точно знал и чувствовал: поэзия бессмертна, невзирая на все доводы разума. И завершил своё стихотворение-кредо так:
……………………………………………
«…смерть песне, смерть! Пускай не существует!..
Вздор рифмы, вздор стихи! Нелепости оне!..
А Ярославна всё-таки тоскует
В урочный час на каменной стене…»
Полвека спустя то же самое, в сущности, скажет поэт иных времён, Владимир Маяковский. Скажет грубо, но «весомо и зримо»:
«…поэзия —
пресволочнейшая штуковина,
Существует,
и ни в зуб ногой…»
Стихотворение же, которое мы предлагаем сегодня читателю, стоит вообще словно бы особняком в русской поэзии 19-го века. Пожалуй, лишь Фёдор Достоевский (высоко чтимый Случевским) сумел так сильно поднять эту, одну из самых болезненных тем времени, тему публичной казни. Но если у Достоевского – в монологе князя Мышкина, например – описание казни подаётся словно бы нарочито сдержанно, состоит из детального описания процедуры, которую писатель испытал на самом себе, и ужас возникает из самой безоценочности, «заземлённости» этого описания, то у Случевского, всего лишь наблюдавшего со стороны реальную казнь в Европе, вдруг проступает такая
метафизика в стихах, что и полтора века спустя вызывает изумление: как вообще такое могло быть почувствовано, увидено, – написано?!.
Впрочем, эти потрясающие стихи не нуждаются в каких-либо комментариях. Пусть современный читатель, нечасто натыкающийся на сборники Случевского, сам прочтёт и оценит этот, никак не старящийся во времени, шедевр.
«После казни в Женеве»
Тяжёлый день… Ты уходил так вяло…
Я видел казнь: багровый эшафот
Давил как будто бы сбежавшийся народ,
И солнце ярко на топор сияло.
Казнили. Голова отпрянула, как мяч!
Стёр полотенцем кровь с обеих рук палач,
А красный эшафот поспешно разобрали,
И увезли, и площадь поливали.
Тяжёлый день… Ты уходил так вяло…
Мне снилось: я лежал на страшном колесе,
Меня коробило, меня на части рвало,
И мышцы лопались, ломались кости все…
И я вытягивался в пытке небывалой
И, став звенящею, чувствительной струной, —
К какой-то схимнице, больной и исхудалой,
На балалайку вдруг попал едва живой!
Старуха страшная меня облюбовала
И нервным пальцем дёргала меня,
«Коль славен наш Господь» тоскливо напевала,
И я вторил ей, жалобно звеня!..»
Апухтин
Алексей Николаевич Апухтин (1840—1893) известен широкому читателю бо-
лее всего как певец «цветов запоздалых». Его романсы доныне очень популяр-
ны благодаря счастливому сочетанию прекрасных стихов и музыки П. И. Чай-
ковского, друга всей его жизни – с ученической скамьи до самых последних
дней. Стоит вспомнить лишь некоторые, наиболее знаменитые романсы: «День
ли царит“, „Ночи безумные, ночи бессонные“, „Ни отзыва, ни слова, ни при-
вета», «Забыть так скоро» и, конечно же, великую песню «Пара гнедых». Хотя
это и перевод из Донаурова, но, как нередко случается с гениальными пере-
ложениями (Пушкина из Мицкевича, Лермонтова из Гете, Гейне, Зейдлица и
др.) на русской почве стихи эти стали родными – народными. Бесспорно, од-
ного факта неувядаемости песен и романсов Апухтина достало бы для призна-
ния его творчества явлением незаурядным. Но мне думается, что Апухтину
русская поэзия обязана гораздо большим. Этот малоупоминаемый ныне поэт,
вообще не бывший никогда особенно громким и не очень-то к тому стремив-
шийся, по-видимому, почти в полном одиночестве сумел найти и мощно разра-
ботать свою «жилу», свою форму, которая столетие спустя развилась в целый
стихотворный жанр, весьма активно эксплуатируемый поэтами 20 века. Этот
жанр можно обозначить как сжатую стихотворную повесть, главную энергетику
которой составляет напряженный, остро-психологический сюжет. По родовым
признакам это не поэмы, даже и не повести в классическом понимании, но
скорее всего – большие сюжетные стихотворения, к жанру повести, впрочем,
явно тяготеющие. Кажется, им так и не найдено единственно бесспорного пои-
менования, чему во многом способствует сама маргинальность жанра. Тем не
менее, активно используемая русскими советскими поэтами эта форма традици-
онно именуется поэмой. «Маленькая поэма» – настойчиво подчеркивали
авторы, ни один из которых, кажется, так и не решился назвать своего пред-
течу – Алексея Апухтина. То ли немодным считалось в бодрые советские годы
апеллировать к «упадническому» лирику, провинциалу из орловского захо-
лустья, затворнику своей «Обломовки», то ли попросту искренне забыли о его
существовании, но ни А. Тарковский, ни Д. Самойлов, ни А. Кочетков, ни В. Фе-
доров, ни другие наши поэты, частенько обращавшиеся к этому жанру, так и
не сослались, хотя бы с оговоркой, на своего предшественника. Впрочем, дай
Бог мне ошибаться, и я просто не встретил подобных упоминаний.
Мало известна и проза поэта, оставшаяся после смерти в ящиках стола.
«Дневники Павлика Дольского», «Архив графини Д», «Между жизнью и смертью»
– проза эта незаурядная, но к сожалению так и не ставшая широким общест-
венным достоянием. А фантастический рассказ «Между жизнью и смертью» мог
бы, мне кажется, заинтересовать нынешнего читателя, особенно тяготеющего к