Читать книгу Есть ли снег на небе - Яков Шехтер - Страница 13

5560–5660 (1800–1900) XIX век
Сколько стоит слово

Оглавление

Пыльная, багровая луна светила через зарешеченное окошко. Шая, раскачиваясь, сидел на нарах. Жить не хотелось. Не хотелось ни есть, ни пить, ни даже спать. Желания, столько лет управлявшие его жизнью, разом закончились.

– Вот ты послушай, послушай, – нудил сосед по камере.

Он ожидал приговора, скорее всего смертного, и от волнения говорил не останавливаясь, словно пытаясь высказать все слова, отведенные ему до конца дней.

Даже когда Шая засыпал, он слышал сквозь сон неумолчное бормотание соседа:

– Самая тяжелая смерть на костре. Это понятно, тут не поспоришь. Да и на виселице тоже придется помучиться, сразу не помрешь, две-три минуты всего, а ведь вечностью покажутся. Говорят, легче всего, когда голову отрубают. Тоже неправда. Есть у меня дружок, палач в Кракове. Головы ловко сносит, фьюить – и покатилась. Бывало, за месяц больше срубал, чем у иного кузнеца выходило лошадей подковать. Народишко у нас в Польше разбойный, гнилой народишко, сколько его ни учи, а все мало. Вот и работы палачу невпроворот. Ты спишь что ль, а?

– Нет, не сплю, – ответил Шая, стараясь пропустить мимо ушей слова сокамерника.

Но получалось плохо: картины казней точно живые вставали перед мысленным взором. И самым ужасным было то, что одна из таких картин в скором будущем может стать сценой Шаиной жизни. Последней сценой.

– Брешут, все брешут насчет легкой смерти. Дружок мой головы отрубленные в корзину бросает из прутьев ивовых. Так они там еще пару минут живут, мучаются невыносимо и от муки этой прутья зубами грызут. Делать-то больше уже ничего не могут – ни кричать, ни плакать. Раз в три-четыре месяца корзину менять приходится: дно и стенки до дыр прогрызены.

Шая повалился боком на кровать и закрыл уши руками. Сжал изо всех сил так, чтобы ни один звук больше не проник вовнутрь. Сердце заколотилось быстро, словно он карабкался на высокую гору, а в голове поднялся свист, поначалу тихий, но усиливающийся с каждой секундой. Шая слушал его с немым удивлением, потому, что свистело не в ушах, а в самой середине головы. Свист нарастал, усиливался, а потом грянул, точно гром. Перед плотно закрытыми глазами вспыхнул ослепительный свет, и поднялась, полетела душа Шаи, оставив на тюремной койке уже не нужное ей тело.

Сокамерник спохватился, когда рука Шаи безвольно повалилась вниз, звучно ударившись о ножку кровати. Он потряс его за плечо, заглянул в остановившиеся глаза и бросился барабанить в дверь.

Всего год назад Шая слыл одним из столпов еврейской общины Дубно. Торговал зерном, телеги с плотно уложенными мешками под охраной бдительных возчиков пересекали из конца в конец королевство Польское. И в Австрийскую империю отправлял Шая свои обозы, и в Российскую, до самой Кубани. В синагоге он сидел у восточной стены, рядом с раввином, а к Торе его вызывали всегда третьим, самым почетным вызовом.

Синагога, куда ходил Шая, принадлежала хасидам ребе Боруха из Меджибожа, внуку самого Бааль-Шем-Това. Молились тут истово, упор делали на растворение в молитве, эмоциональное единение со Всевышним. Хасиды плакали, смеялись, содрогались всем телом, каждый отдавал себя так, как мог, как умел. Умственный путь, предлагаемый цадиком из Лиозно, ребе Шнеуром-Залманом, в ней не привечали. Он слишком напоминал дорогу лытваков из Вильно и Шклова. Нет, до прямого осуждения не доходило, просто делали вид, будто ни ребе Шнеура-Залмана, ни его учения в мире не существует.

Шая возмущала такая холодность. Не раз и не два он напоминал хасидам, что ребе Борух неодобрительно относится к лиозновцам и что их путь ведет не в Меджибож, к Бааль-Шем-Тову, а в Вильно, к Гаону Элиягу. Это явное искажение основ хасидизма, и бороться с ним нужно открыто и непримиримо.

Увы, его мало кто поддерживал, ведь истина в нашем мире лжи всегда известна немногим. Шая разводил руками, тяжело вздыхал, сокрушался и ел потихоньку свое сердце. Дальше этого не шло, раввин синагоги и большинство хасидов были не готовы к решительным действиям. Оставалось рассчитывать, что время сделает свое дело – и понятное только одному Шае станет достоянием многих.

В один из дней по городу разнесся слух, что в Дубно приезжает цадик из Лиозно, ребе Шнеур-Залман. К величайшему удивлению Шаи, все начали готовиться к торжественной встрече.

– Как же так? – недоуменно спросил он раввина.

– Ребе Шнеур-Залман – большой знаток Торы, ученик Великого Магида, явный праведник, – ответил раввин. – Да, мы не согласны с его путем в духовности, да, наш ребе Борух с ним в натянутых отношениях, но! – Тут раввин многозначительно поднял вверх указательный палец, и Шая невольно перевел на него взгляд. – Нам с тобой, реб Шая, никогда не понять отношений между цадиками. Это дело не нашего полета, не нашего понимания. В Дубно приезжает святой человек, и мы обязаны встретить его с почетом и уважением.

С почетом и уважением! От этих слов все внутри Шаи перевернулось. Эх, слышал бы их ребе Борух! Впрочем, чего ждать от непоследовательных и половинчатых людей?! Идти до конца за правдой, самоотверженно стоять за истину не всякому дано. Да, не всякому!

Шая приосанился, но тут же мысленно дал себе по рукам:

– Ишь, хвост распустил! Вспомни о смирении и умерь гордыню.

Шая опустил плечи и стал думать, как поступить. Если этот ребе, похожий своими замашками на лытвака, приедет в Дубно, он не сможет не прийти на встречу. Начнутся разговоры да пересуды, мол, публично выказал неуважение цадику. Всем не объяснишь, каждому не растолкуешь. А явиться и стоять посреди толпы восхищенных идиотов означало пойти против собственной совести, против своего «я».

Оставалось одно – бежать. Куда? – не вопрос, разумеется в Меджибож. Провести шабес с настоящим праведником, вдохнуть райский аромат подлинной святости.

Сказано – сделано. И за день до приезда ребе Шнеура-Залмана в Дубно Шая отправился к ребе Боруху. Дом ребе Боруха больше походил на дворец, чем на жилище цадика, в нем работали около сотни слуг и поваров, готовящих изысканные блюда для ребе и кормящие тысячи посетителей. По делам или на прогулку ребе выезжал, точно король, в золоченой карете, сопровождаемый собственным шутом, Гершеле Острополером.

Несмотря на видимое благополучие, ребе Борухом часто овладевали приступы глубочайшего уныния. Даже блистательный Гершеле не мог развеять его тоску. Ребе Борух никогда не рассказывал о подлинных причинах своей меланхолии. Хасиды утверждали, будто в него вселилась часть души царя Шауля, но вероятнее всего, что ребе Борух, возносившийся мыслями в самые высокие миры, видел горькую судьбу потомков своих хасидов и евреев Украины[5].

Не успел Шая переступить порог дома ребе, как к нему подлетел шут Гершеле.

– И что это ты, дяденька, к нам зачастил? – спросил он, фамильярно ухватив Шаю за рукав. – Вроде не новомесячье и не праздник, да и был ты у нас совсем недавно. Давай выкладывай.

– Хасид хочет увидеть своего ребе, – ответил Шая. – Что же в этом удивительного?

Разумеется, он не собирался говорить Гершеле ни одного лишнего слова. Шут был совсем не так прост, как могло показаться со стороны. Шая приезжал Меджибож не первый год и сам видел, как в отсутствие ребе Боруха Гершеле усаживался в его кресло, больше походившее на трон, надевал его шапку и благословлял посетителей. Многие были уверены, что перед ними сам ребе Борух, внук Бааль-Шем-Това. Возможно, из-за этого, а может, по какой другой причине благословения, щедро раздаваемые шутом Острополером, всегда сбывались.

– Удивительного? – усмехнулся Гершеле. Нехорошо усмехнулся, ох, нехорошо. – Ладно, пойдем, искатель приключений, ребе велел мне привести тебя сразу, как появишься.

Сердце Шаи ухнуло вниз. Ребе его ждал, ребе хочет немедленно говорить с ним. Такого еще не было ни разу за все годы поездок в Меджибож. Тут одно из двух: либо он, Шая, сильно отличился, либо сильно провинился. И второе куда возможней первого, иначе бы Гершеле не улыбался столь глумливо и не говорил бы так задиристо. Ой-вей!

– Мир тебе, – ответил ребе Борух на приветствие хасида, но руки не подал.

И от этого сердца Шаи ухнуло еще ниже.

– Зачем пожаловал? – мрачно спросил ребе.

– Сбежал от лытвака, – ответил Шая.

Лытваком он назвал ребе Шнеур-Залман потому, что тот в отличие от евреев – уроженцев Украины, Польши и Белоруссии изъяснялся на «литовском» диалекте идише. Если честно, это бесило! Бааль-Шем-Тов говорил на нормальном идиш, и Магид, и ребе Борух, и ребе Лейви-Ицхок из Бердичева, и ребе Элимелех из Лиженска, и ребе Зуся из Аниполи, и вообще все вокруг говорили по-человечески, кроме одного этого Залманке, выражавшегося так, что уши вянут.

– От какого еще лытвака? – продолжил расспросы ребе Борух. – Лытваков вокруг пруд пруди.

Шая не хотел даже упоминать неприятное ему имя и поэтому постарался выйти из положения.

– Ну, к нам в Дубно приехал с визитом известный лытвак, вот я и сбежал.

– Что, – удивился ребе Борух. – Виленский Гаон приехал в Дубно?

– Да нет! – воскликнул Шая. – Какой еще Гаон! Залманке из Лиозно!

– Ребе Шнеур-Залман? – переспросил цадик.

– Он самый. Не хочу я его ни видеть, ни слышать! А останься в Дубно, был бы принужден.

Ребе Борух нахмурился.

– Дело еще хуже, чем я предполагал, – произнес он, опер голову о руки и погрузился в глубокое размышление.

Шая задрожал, точно заяц. Ничем хорошим такое мрачное раздумье закончиться не могло. Но ведь он не сделал ничего дурного, скорее наоборот – проявил себя как верный, по настоящему преданный хасид! За что же ребе рассердился?

– За унижение праведника, – поднял ребе Борух голову. – Небеса вынесли суровый приговор. У тебя отобрали долю в будущем мире, а дни в этом мире уже сочтены. Мало того, за пренебрежение и насмешку ты не удостоишься быть похороненным по-еврейски и будешь закопан рядом с иноверцами.

– Ребе! – вскричал Шая. – Ребе сделайте что-нибудь! Отмените приговор, ребе!

– Не могу, – мрачно ответил цадик. – Пытался, но не могу. Мчись обратно в Дубно, проси ребе Шнеур-Залмана. Только он может тебя спасти.

Как Шая провел ту субботу, лучше не говорить. За окнами синагоги сияло яркое солнце, а у него в глазах стояла тьма такая, что с трудом удавалось разбирать буквы в молитвеннике. Хорошо еще, что большую часть молитв он знал наизусть.

Как только синие ночные тени навалились на Меджибож, Шая помчался в Дубно. Пробиться к ребе Шнеур-Залману оказалось совсем не простым делом, но он пробился. Тот выслушал его покаянную речь, подобно ребе Боруху, опер голову о руки и погрузился в глубокое размышление.

Шая стоял, смотрел на праведника и проклинал себя на все лады. Что дернуло его вести столь идиотским образом? Гордыня и больше ничего! Да еще, пожалуй, длинный язык. Пора бы в его годы научиться взвешивать слова, а не без разбору выбрасывать их изо рта, подобно шелухе от семечек.

– Этот мир ты потерял безвозвратно, – произнес цадик, подняв голову. – Будущий я беру на себя, а упокоение на еврейском кладбище зависит от твоих поступков. Увы, сделать больше не в моих силах.

Шая расплакался, точно маленький ребенок, и пошел домой. С того самого дня беды ринулись за ним вдогонку, словно стая волков. Сначала уехали в дальние края дети, затем скончалась в одночасье жена, пошла прахом торговля, за долги ушли с торгов дом и все имущество. Община из милосердия дала бывшему богачу несложную работу, заверять официальные документы, и большую часть дня он сидел в синагоге над святыми книгами. То, что Шая всю жизнь откладывал «на потом», теперь стало главным его занятием.

В один из дней в синагогу зашел незнакомый ему еврей, спросил, где тут человек, заверяющий документы, и положил перед Шаей некую бумагу. Шая был погружен в разбор сложного талмудического спора, поэтому не вник достаточно глубоко в смысл этого документа. Он показался ему совершенно нормальным, и, быстро поставив подпись и печать, Шая вернулся к учебе.

Прошло несколько месяцев, и Шаю арестовали. Этот еврей оказался замешанным в попытке государственного переворота. Роль в заговоре была ничтожной, его использовали как курьера, но рассвирепевшим властям этого было вполне достаточно. Шаю сначала обвинили в пособничестве, а потом, исходя из каких-то неведомых соображений, объявили полноценным заговорщиком. Все его попытки объяснить, что он подписал эту бумагу без всякого тайного умысла, с негодованием отвергались. Дело рассматривалось особой комиссией при личном участии короля Польши, а Шая пока сидел и сидел.

И вот все кончилось. По просьбе общины тело передали похоронному братству, и те после совершения необходимых обрядов похоронили бывшего богача на еврейском кладбище.

На следующий день после похорон в Дубно прибыл специальный посланник из Варшавы с приказом. Особая комиссия признала Шаю виновным в попытке государственного переворота, и король подписал указ о смертной казни преступника через отсечение головы.

– Умер? Похоронили? Не верю! – вскричал посланник, узнав о смерти Шаи. – Знаем мы эти еврейские штучки. Гроб пуст, или в нем лежит другой покойник, а преступник гуляет на свободе. Раскопать могилу!

На опознание вместе с посланником прибыл начальник тюремной стражи, лично знавший Шаю.

– Да, это он, – сказал тюремщик, заглянув в раскрытый гроб. – Никаких сомнений.

– По правилам его надо перенести на тюремное кладбище и похоронить рядом с казненными преступниками, – сказал посланник.

– Да охота вам с этим возиться, – возразил начальник. – Пускай уже лежит, где положили. Время обеденное, приглашаю вас разделить мою скромную трапезу.

– Ладно, – махнул рукой посланник. – Закапывайте!

Могилу Шаи еще многие годы показывали в Дубно. Могилу человека, умершего из-за необдуманных слов.

5

В сорок первом году немцы загнали раввина и мужчин местечка Меджибож в синагогу ребе Боруха, пять тысяч женщин и детей заперли в домах и всех сожгли живьем. От местечка остались только пепел и прах.

«Умножающий знания умножает печаль», – написал когда-то царь Соломон. Тот, кто предвидел погромы Гражданской войны и ужасы фашистской оккупации, мог сойти с ума, а не только впасть в меланхолию.

Есть ли снег на небе

Подняться наверх