Читать книгу Дарсонваль - Юний Горбунов - Страница 11

РАССКАЗЫ
АНЮТА
3

Оглавление

Теперь Анюта каждый раз после трудового дня брала Яшин дневник и, подделываясь под его стиль, записывала погоду и новости. А заодно листала и свою с Яшей жизнь, зацепившись за какое ни то отмеченное им событие.

Яков был скуп на слова, шел по белым страницам тетради как по минному полю, выбирая, куда ступить. Но перед глазами Анюты то, чего коснулось его перо, воскрешалось целым рядом картин с мельчайшими их подробностями. Яша только набрасывал контур, а уж Анюта дорисовывала картину со всеми ее деталями. Это было как чудо и волновало Анюту.

«Милка повредила левую ногу, когда всходила на поветь», – прочитала Анюта под 27 апреля 1962 года. И встал перед ее глазами тот апрель…

Весна в Якушихе любому времени года фору даст. «Переживу весну – еще год не усну», – радуясь неожиданно красивому сочетанию звуков, говорила Анюта.

Причиной тому была Сосьва. Обычно невеликая и медлительная, весной река непременно выходила из берегов, затопляя всю округу до самой железнодорожной насыпи. А были весны, так и насыпь кое-где перехлестывали ее неуемные воды и приходилось поездам омывать колеса речной водой.

Половодье Якушиха ждала и встречала как трудный и непредсказуемый праздник, каприз природы. Что выкинет Сосьва в очередное свое гостевание на лугах, огородах и дворах якушевских обитателей, знать никто не мог. Принесут ли дров на зиму ее вездесущие воды, вымывая топляки и собирая по берегам застрявшие в ивняке остатки бывшего некогда лесосплава? Будет ли вода добычливой на рыбу, ведь промышлять саком в пору половодья можно было не выходя со двора? Хорошо ли удобрит на лето заливные луга речным взбаламученным илом? А уж чем еще порадует или огорчит расходившаяся река – одному Богу ведомо.

К апрелю Якушиха готовилась загодя. Только пригреет солнышко и начнутся потайки, Яков уже проверяет и отлаживает поветь, куда на время половодья поднимают Милку, кур, собаку Волгу со всем их обиходом. А Анюта и из избы поднимала все, что может понадобиться для жизни между небом и водой. Лодка конопатилась и обсмаливалась. Плотики – один и другой – причалены к ограде в ожидании воды. Весь мелкий обиход, что может быть смыт и унесен, прятали хозяева от водяного.

На случай, если взбеленится река и перекроет насыпь, запасались мукой, крупами, сахаром, а Яков не забывал схоронить на повети и пару лишних поллитровок «Перцовой» – Семков с кем-то из друзей обязательно нагрянет порыбачить на вольной воде, побаловаться саком: когда как не в половодье поживиться едва ли не даровыми щурятами да окунями. Затеет Анюта уху и посылает кого из гостей сгонять на плотике и сакануть в заливной траве. Уже через час стоит на повети густой ушиный аромат, и Волга переступает и повизгивает в ожидании остывающей щучьей головы…

В апреле у Якушевых на повети и стол, и дом.

А той весной Милка в этой суете где-то и повредила заднюю левую ногу. И ни Анюта, ни Яков этой Милкиной беды сразу не заметили. А только в самый разлив воды. На дойку Милка поднялась с трудом, стояла беспокойно и весь остаток дня не покидала сенной подстилки.

Яков с Анютой Милку пошевелили, поспрашивали и дошли до левой ее ноженьки – батюшки-светы, а там нарыв уже почти с Яшин кулак, и черный Милкин «чулок» этим нарывом вздулся, обнажив лиловую кожу.

– Да что же ты молчала-то, Милочка, эко место? – взмолилась на нее Анюта. – Ведь мы же с Яшей ни сном-ни духом. И где тебя угораздило, красавица моя?

Милка переставала жевать и косилась на Анюту большим коричневым глазом, неохотно впуская ее в свою грустную коровью думу.

На станции Урай своего ветеринара не было. С утра Яков наладился в город.

До насыпи доплыли в лодке вместе с Анютой. Мутная желтая вода беспечно играла приливом и отливом в полуметре от рельсов. Они стояли и смотрели на два беспомощных домика с пристройками посреди широкой – глазом не охватить – водной глади. Ивовые и черемуховые заросли вдоль берегов Сосьвы теперь, казалось, плавали где-то посередине разбежавшейся во все стороны реки. Не видать и изгороди, только бьются друг о друга выловленные Яшей и заякоренные бревна. И дом их, и покосившаяся издали поветь тоже, казалось, беспомощно плавали. И где-то там, невидимые, ждали их родные живые существа, доступные малейшей прихоти ветерка и течения.

Алапаевский пригородный – дай ему Бог здоровья! – тормознул, машинист помахал рукой из кабины и проводница предпоследнего вагона открыла дверь и опустила подножку – Якова в этом поезде знали.

– Поезжай с Богом, – сказала баба Анюта вслед Якову и, дождавшись, когда паровоз пустит пары, оттолкнула лодку и поплыла к Милке.

День прошел в уверенности, что помощь вот-вот придет – или с какой дрезиной, или вечером опять с алапаевским пригородным.

Но солнце дурило, перепутав апрель с июлем. Сосьвинская вода поднималась на глазах, принимая в себя бесчисленные речки и ручьи, текущие с гор. Анюта со страхом смотрела на сходни, ведущие к ней на поветь: после Яши уже четыре ступеньки ушли под воду. А солнце все палило, все било прямой наводкой в проем повети и в Милкин белый бок. Шерсть лоснилась, то и дело занимаясь мелкой дрожью.

Анюта сидела рядом с Милкой на доильной скамейке и ничего, кроме Милкиной беды, ей в ум не шло. Смотрела за двор и ворота на дальнее течение Сосьвы, а там то и дело проплывала разная нежить, оторвавшаяся от своих корней: забытый кем-то стожок осевшего сена с косо торчащей сердцевиной, необитаемый плот с горкой какого-то хлама, а вон и целая банька еще почти новая неспешно проплыла с остатками железной трубы на рубероидной крыше. Распахнутые двери предбанника словно что-то кричали разухабистое и отчаянное… Вода – это уже нельзя назвать рекой – затеяла с человеком опасную и коварную игру. Корова Милка с полустанка Якушихи оказалась прямо в ее эпицентре.

Когда в положенное время алапаевский не пришел, и на рельсах вообще не было никакого движения, баба Анюта поняла, что помощи Милке сегодня не будет. Высмотрев на рельсах Тимофея Поткина – его была нынче смена – она закричала, еще не теряя надежды:

– Ну что там, Тимофей?

– У оврага насыпь размыло. Ходил на станцию рабочих звать. Только к ночи посулили. Молись, Анюта, чтобы ночью рельсы не сели, если так-то пойдет.

Теперь баба Анюта знала: Яков помочь не в силах. Сидит, поди, в закутке у дежурного на станции Урай и держит ветеринара всякими посулами. А у того, видишь ли, дел невпроворот, он капризничает и набивает себе цену.

И еще знала она: Милкина судьба теперь на ней лежит.

Анюта вернулась на поветь и поместилась у милкиной головы. Милка лежала, вытянув шею и глядела на нее терпеливыми бабьими глазами. Опухоль накрыла полноги и багрово просвечивала сквозь сухую черную шерсть. Встать Милка уже не могла, а вымя ее просило дойки.

– Ладно, Милушка, ладно, сердешная, лежи и лежи, кровинушка моя, мы и так тебя подоим за милую душу, – приговаривала Анюта, и уже не было в ее голосе и движениях растерянности и ожидания. «На войне как на войне» – звучали в голове когда-то услышанные по радио слова.

В жизни Анюты и Якова была только одна война. Как казалось сейчас Анюте, она прошла на одном большом дыхании.

Она придвинула скамейку к вымени, обмыла теплой, из чайника, водой, что ждал своего часа на электроплитке; приспособила тазик и ударила по нему первой молочной струей.

Милкина шерсть мелко вздрагивала то там, то тут. Она то и дело вскидывала голову, будто силилась что-то сказать Анюте. Раз, потом другой Анюте пришлось опрастывать посудину, чтобы молоко не лилось на пол, но вымя уже слабело. Милка лежала, не поднимая головы, а всем своим существом благодарила Анюту за временное облегчение.

К концу дойки совсем смерклось над водой. Сходни уходили в глубокую темь, но осветив их фонариком, Анюта увидела, что еще одна ступенька погрузилась в густую черную воду.

День прошел в хлопотах вокруг Милки. Анюта ничего не готовила и не ела – просто в голову не шло. Делала Милке болтушку из отрубей и картошки, сдабривая ее же свежим молоком. Но Милке тоже было не до еды. Поднять ее хотя бы на колени не было никакой возможности. Анюта меняла под ней подстилку, убирая мокрое и грязное сено. Под больную ногу соорудила подушку из сена и своего старого халата. Пытаясь разбудить в Милке аппетит, выбирала из сена зеленые и пахучие цветы и траву, клала перед ней охапкой. Милка, подняв голову, доставала траву губами, но голова тотчас беспомощно падала, и Милка скоро переставала жевать.

К ночи ей стало совсем плохо. Поднялась температура, и все большое Милкино тело ходило ходуном. Ногу разнесло, она лежала на сенной подушке, словно была и не ее вовсе, а чужая.

– Потерпи, Милочка, потерпи, солнышко мое, – обливаясь слезами, уговаривала Анюта, а сама лихорадочно вспоминала, где в доме что лежит.

Глядя на Милкину ногу, Анюта понимала, что грядет какой-то финал. Милкино тело горело.

Решительно спустившись по сходням на плот, который маленьким паромом по веревке ходил от сходней к дому и внутрь него, Анюта вплыла в сени, потом на кухню, в комнату. Темная вода билась по стенам.

В верхнем ящике комода, под которым ходила и, казалось ей, стремительно прибывала вода, нашла бинт и вату, пузырек с йодом; в другом ящике – Яшину опасную бритву…

За окнами и за распахнутыми дверьми дома стояла густая темнота и, мнилось ей, вместе с водой вползала и заполняла кухню и комнату. И где-то там, в этой темени, между звездным небом и черной водой еще жила, еще дышала, еще страдала, еще ждала ее Милка. И кроме нее, Анюты, не было на свете человека, который был бы в силах помочь ей.

Рассовав все по карманам халата, она заторопила плотик назад, к сходням – целая вечность прошла, как оставила она Милку.

Милкино черно-белое тело горело и ходило ходуном, только больная вздувшаяся нога недвижно лежала на подушке.

– Сейчас, Милочка, сейчас, родимая, – заторопилась Анюта, делая все механически, одними руками. Плача навзрыд в пустоту безлюдной ночи, она подставила под Милкину ногу чашу, сунула лезвие бритвы в кипяток и, зажмурив глаза, резанула бритвой по лиловому.

Милка не вскинулась, не взревела, наверно, это была уже не боль для нее.

Когда Анюта глянула на дело рук своих, чаша была полна бело-розовым. Милка лежала без движения, словно лезвием бритвы не жизнь ей облегчила Анюта, а смерть.

Анюта схватила толстый марлевый тампон, горсть ваты и всем этим сдавила Милкину рану. Бело-розовое тотчас наполнило чашу и потекло на пол, на подушку, на сено. Дождавшись, когда последует кровь, другим тампоном она накрыла рану, густо и плотно обложила ватой и принялась бинтовать. Ни нога, ни сама Милка не подавали признаков жизни.

– Дай господи… дай господи, – непроизвольно, словно сами собой, шептали Анютины губы. – Дай здоровья Милушке моей, господи.

Больше не было сил, и Анюта, уронив голову на теплый Милкин живот, провалилась в сон.

Но и сон не дал ей освобождения. В поту и бреду она продолжала опасную операцию. И Яков был с ней, и тоже порывался к Милке, а она все пыталась его остановить, уберечь Яшу от Милкиных умиротворенных глаз: ведь ему, сердешному, придет срок…

А потом возник перед ней старец, ликом похожий на Якова, но весь в бороде и усах. И длинные прямые волосы спадали ему на плечи. Это был Бог, и она, уже обессиленная, услышала его слова:

– Ты, Анюта, просила Милке здоровья – я ей дал. А у кого, скажи, мне было взять его? У тебя и взял.


С рассветом на полустанок Якушиху прошла-таки дрезина с Яковом и дремавшим на чурбаке ветеринаром.

На зов Якова Анюта не отозвалась, и на лодке за ними приплыл к насыпи Тимофей Поткин. Он ничего не мог сказать Якову, что и как у него там, на повети, да Яков особо и не спрашивал. Он плыл стоя, прямой и суровый, готовый ко всему. Оставив в лодке замешкавшегося ветеринара, взбежал на поветь.

Анюта спала, припав головой к мерно вздымавшемуся Милкиному животу. Перебинтованная Милкина нога лежала на сенной подушке. Рядом стояла чаша, накрытая белым лоскутом. А по повети, пронизанной солнцем, из угла в угол носился утренний воробей, оглашая мир неуемным чириканьем.

Дарсонваль

Подняться наверх