Читать книгу Стихотворения - Юрий Казарин - Страница 2
Каменские элегии
Из второй книги
Оглавление«Сколько времени там на весле…»
Сколько времени там на весле,
капли две – это горькое чудо:
не успеешь привыкнуть к земле,
как пора закругляться. Отсюда
улетать, потому что зима,
убывать, зависая над телом,
в чём-то белом, наверное, белом
или чёрном, как вечность сама.
Или в чём-то прозрачном, в чём, ах,
нас выносит в небесную дырку.
И – солёные ленты в зубах,
чтобы не потерять бескозырку.
«Пахнет ладонь сосной…»
Пахнет ладонь сосной.
Кто-то умрёт весной, —
чуют иные глины
бездной без сердцевины.
В бездне полно тепла —
вот она подошла
к окнам твоим вплотную,
песню поет блатную,
что не умрёт никто,
так что снимай пальто
и облачайся в ватник.
В небе уже стервятник
к небу стоит спиной —
думает, что сосной
пахнут пила и руки
у мужика, в разлуке
с городом и страной.
«Кто-то в печной трубе…»
Кто-то в печной трубе
делает на губе,
локоть вонзив в колено,
траурного Шопена.
Сажа не горяча,
не горячей плеча —
теплится еле-еле,
но поперёк метели.
Музыка вверх пошла,
сажа её бела,
и не болит колено
у печника Шопена.
«Меж безднами двумя…»
Меж безднами двумя
то лодка, то ресница
качается, стоймя
стоит себе – и длится…
Утешь меня, утешь,
глагол, своим недугом —
своим зияньем меж
значением и звуком.
«Запомнишь ли – не мысль, не звук…»
Запомнишь ли – не мысль, не звук,
не губ гончарную работу,
а исчезающую вдруг
земную ноту.
Чтоб там, где смерть и рождество
ещё в одном – в одном сосуде,
собой расширить вещество,
мерцающее в каждом чуде.
И времени знакомый хруст
не помешает за плечами
услышать полное молчанье
из первых уст.
«Кто-то спросил: – Ну, как?..»
Кто-то спросил: – Ну, как? —
ночью в пустом дому.
Я говорю: – Никак, —
этому никому.
Поздно. Я спать пошёл.
Просто оставлю свет.
И положу на стол
парочку сигарет.
«Переведи меня…»
Переведи меня
с дождя на детский лепет
усилием огня,
душа, сомненье, трепет, —
коль свет на том – другой,
чем свет на этом свете:
не вольтовой дугой
он порождён, а дети
его, во сне взлетев,
вынашивают в синий —
мышлением дерев —
в невероятный иней,
иной в конце концов:
так речь врезает в строфы
и мысли мертвецов,
и голоса голгофы.
«Дождик чует наготу…»
Дождик чует наготу
женщин, улиц и растений,
словно гений, просто гений,
пишет воду на мосту:
пишет, над теченьем стоя,
пишет время золотое
так, что течь невмоготу.
«Плачет коза, поднимаясь в горку…»
Плачет коза, поднимаясь в горку.
Кто-то затеял в лесу уборку.
Осень. В отхожее сыплют хлорку,
чтобы осело. Курю махорку.
Вот на окошке заело шторку.
Стало светлее. Пусть будет так.
Это, наверно, хороший знак:
коршун выписывает восьмёрку…
«Ходит музыка по коже…»
Е.
Ходит музыка по коже.
Серебрится вдоль дорог
что-то медленное. Боже
мой, я тоже одинок.
Ничего. Я умираю.
И, с закушенной губой,
непогода пахнет с краю
азиатского – тобой.
Ты без музыки танцуешь,
смотришь небу прямо в рот.
Трижды воздух поцелуешь —
и собака подойдёт.
«Эта собака не для езды…»
Е.
Эта собака не для езды.
Имя собаки – имя звезды.
Имя собаки – имя цветка
цвета любви и её языка:
Словно от зноя зевнула земля.
Или собака. Собака моя.
Имя собаки – выдох и вдох.
Отчество – Бог.
«Позолоченная стружка…»
Позолоченная стружка.
Ветром выструганный лес.
Заведёт земная вьюшка
злую вытяжку небес.
Чёрный дрозд летит по краю
неба, белого вдали.
Отвыкаю, отвыкаю,
отвыкаю от земли.
«Эти пальцы, веки эти…»
А. Решетову
Эти пальцы, веки эти
онемели в Рождество.
Нет на том, соседнем, свете —
кроме снега – ничего.
Помнят ли при тёмном свете,
как зима вползает в лес, —
птицы, ангелы и дети…
Население небес.
«Медленно, медленно ваза…»
Медленно, медленно ваза,
выпав из левого глаза,
бьётся. На звук и на свет
вся распадается. Нет,
и на цветы, и на воду,
на пустоту и свободу
полного небытия…
Вечная ваза моя.
«Что-то ещё я хотел… Никак…»
Е.
Что-то ещё я хотел… Никак.
Впрочем, уже не важно.
Знаешь, душа возмужала так,
что умирать не страшно.
Стужа слепила пяток ресниц
в свет, в ледяную ржавость,
чтоб не забыть перезябших птиц,
чтобы слеза держалась.
«Мороз проницаем и розов…»
Дождю со снегом
Мороз проницаем и розов,
но горек расплывчатый вид,
где призрак семи паровозов
дымит в деревеньке, дымит.
И некому утром приехать,
и дров остаётся в обрез,
чтоб выдуть алмазную перхоть
из оцепеневших небес.
И водку ласкают селяне,
и стужей душа восстаёт,
когда переходит сиянье
в зияние снежных высот.
И зябнет у жизни запястье —
до смерти: в канун Рождества
сшибаются страшные части
божественного вещества.
И смерть наполняет значеньем
всё, что не уносит с собой:
то музыку точит мученьем,
то бред возвышает мольбой.
Чтоб выйти из сердца, когда
в своём одиночестве тёмном
иголками сыплет вода
в сосуде мороза огромном.
И космос сжимается в дом
узлами сосны: спозаранку
он вывернет снег наизнанку —
и трогает прорубь ведром…
За богом случается бог,
он тоже не может без бога.
И неба хватает на вдох
и даже на выдох немного.
«Зима в деревне холоднее…»
М. Никулиной
Зима в деревне холоднее:
в сугробах бездна, леденея,
сухим огнём отражена.
Какая близкая она.
Живу в деревне – прямо в небе,
о боге думаю, о хлебе.
И ангелы средь бела дня
с рябины смотрят на меня.
«Погладил печь – спадает жар…»
Погладил печь – спадает жар.
Я глину мял и плакал ночью,
и на плечах всю ночь держал
округу волчью.
Распеленай меня. Темно
под коркой глины, льда и хлеба
тому, что делает окно
необходимой частью неба.
«В морозы горький свет: в деревне пахнет дымом…»
Е.
В морозы горький свет: в деревне пахнет дымом,
и на веранде пыль алмазная, когда
вдруг разорвёт бутыль, а воздух невредимым
останется стоять, как в проруби вода.
Без бабочки твой взгляд слоится и порхает —
повсюду снегопад, паденье и полёт.
Но время – это свет, и он тебя вдыхает.
Но вечность – это тьма: она тебя умрёт.
Тесня звезду зрачком, поймёшь в краю убогом:
что, именем своим, пройдя сквозь языки,
Бог остаётся быть двунадесятым богом,
вдувающим озноб в живые позвонки.
И варежку прожжёт алмазная присыпка,
и валенок уйдёт в замёрзший материк.
Когда шагаешь, снег кричит – ещё не скрипка,
и даже на бегу звучит – уже не крик.
На окнах, на садах – повсюду белый дёготь, —
любовь моя слепец, любовь моя беглец:
ей только обнимать, искать, ласкать и трогать,
и очи закрывать всему, что не слепец.
С фонариком луна и ангел с сигаретой,
как вспыхивает спирт – вот так глядит мороз
и плещет голубым, на кровле непрогретой
наращивая соль земли, морей и слёз.
Твоя звезда – с кулак, и тоже пахнет солью,
как кровь твоя, в тебе нашедшая тупик.
Душа хотела стать звездой, а стала болью,
в которую вошла, как музыка в язык.
«В полуслезах, в полубреду…»
В полуслезах, в полубреду
с подземной музыкой иду
к другой – неслыханной, небесной —
оборонять свою беду
и слушать ангелов во льду…
Мне хорошо в твоём аду
молчать над бездной.