Читать книгу Возлюбленная тень (сборник) - Юрий Милославский - Страница 2
Лирический тенор
Лирический тенор
ОглавлениеЛирический тенор Николай Амелин был одержим припадочной жалостью ко всякой твари.
Законно изойдут припадочные скупость и любовная страсть, найдет подходящую работу припадочная строгость, проживет неразрушимо до старости припадочная жестокость. Но жалость припадочная не спасется ничем, и одержимый ею словно натыкается открытым глазным яблоком на закуренную папироску.
В первое воскресенье летних каникул после четвертого класса одиннадцатилетний Колька Амелин, прогуливаясь с отцом, угодил в зоологический сад.
При входе – возле арчатых ворот, украшенных лепными обезьянами, – продавали сахарную вату, мороженое в брикетах: наполнитель желтый и розовый. На главной аллее, между свежепобеленными гипсовыми памятниками разным зверям, виднелись большие портреты ученых, а у повитого еще не расцветшим душистым горошком теремка – музея живой природы – плясал на тончайших ногах дядя Ваня в милицейском, похожем на казачий, мундире довоенных лет; он играл на воображаемой балалайке, блажил: «Вдарю я по струнам звонко – зазвенит! лихая полька…»; больной на голову.
Колька и отец начали обход животных.
Пропыленные медведи бурые жрали карамель: фруктовую и молочную, мятную – разгрызали и выплевывали.
Сплошное падение твердых сластей, подначивающие крики, смех и (немного) плач, если карамелинка, неточно брошенная дитятей – изготовился, наметился, ах! – упадала в проем меж клеткой и забором.
Белый медведь сидел в большой бетонной яме, наполненной подгнившей водою. На поверхности дохло болталась пара рыбок из казенной порции, а угощения, медведю нашвырянные, тонули – он даже не пробовал нырнуть за ними вдогонку.
И одна в клетке-киоске витала невесомая белка в своем колесе.
Двое молодых, поселковых, слегка поддатых, завороженные странным, почти беззвучным, кружением – не при них началось, не для них предназначалось, – стояли, шкерились.
Существо бежало, не касаясь пяточками ступиц.
Более развитой поднял с асфальта дрынок, перевесился через ограду и сквозь расползшуюся ячею принялся добираться к белке: ее ли скинуть, колесо ли остановить.
Протяженным накатным скачком Колька достигнул поселкового, ухватился за дрынок и переломил его. Треть деревяшки запала в клетку, остальное покачивалось в расслабших пальцах шутника.
Поселковые неторопливо охренели, а Колька, преображенный в прозрачную голубую саблю, ослепительно и бездыханно молчал. Колькин отец, не соображая что к чему, призвал было к порядку – заорал: «Что вы, дурбилы здоровые, в детское учреждение приперлись?!» – но поселковые и так сваливали без выяснений и угроз.
Белка бежала.
До полного заката не мог отец сорвать Кольку с места, увести домой – успокаивал, убалтывал, дергал. Никогда ничего подобного не видавший, расстроенный – он сам чуть не двинулся, даже надумал звать на помощь, неизвестно, правда, кого: сотрудников зоосада? заинтересованных? – одновременно стесняясь дикого события, закрывая сына от народа. А заинтересованные, расспросив друг дружку, – Колькин отец им не отвечал, злился, отмахивался – шли восвояси.
Колька не двигался – страшная жалость, плеснув, оплавила его, припаяла к земле.
Второй подобный случай произошел зимою.
Распроназаперепитой семьянин, зыбко и тщательно переступая, нес круглый килограммовый торт, держа за петельку перешнурованный одинарно короб, – влажный картонный испод его, сочась, лопотал о свежести пропитанного ромовою водою бисквита. На обледенелом трубчатом выступе из тротуара семьянин споткнулся – и отпустила скользкая тесьма, а торт шмякнулся боком, теряя крышку, из-под которой посыпались шевырюжки цукатов, облаченные в золотую и пунцовую фольгу шоколадные брошки, рухнули кремовые хризантемы, смялись и стеклись огромные литеры поздравления: «С днем…» – не серийный был торт, а заказной, квитанционный: значит, нельзя такой другой сразу купить, даже если деньги остались.
Широко распластанное грязное лакомство и стоящего перед ним на коленях семьянина обходили мыском, забывали с третьего шага, в крайнем случае – взойдя в трамвай. Колька же – оглядывался, предпринимал краткие возвращеньица к покидаемой им горстке беды, вновь отступал, удалялся вполоборота, покамест сам невезучий не поднялся с колен, примирясь и настроясь на дальнейшую жизнь.
Со всем этим никакого особенного юного натурализма или тимуровства Колька не проявлял: выхаживанием больных и погребением мертвых котят не увлекался – одного живого-здорового как-то похоронил; не подкарауливал он увечных жильцов за водоразборной колонкой, через улицу никого не переводил, он и навыков таких не имел – Амелин Николай Владимирович, сын Амелина Владимира Тихоновича – электрика мастерской по ремонту торгового оборудования и лаборантки 12-й районной поликлиники Геращенко Надежды Александровны, про которую во дворе говорили, будто она на работе в заразном говне колупается, пока она не доказала, что сидит на выдаче результатов; то отворялось в нем нечто, мгновенно вбирало в себя близлежащее страдание – и тогда Кольку мотало-пытало с белками в колесах, с именинным или свадебным расплесканным тортом (он его во сне видел, давно не помня наяву).
Армия оттрубилась хорошо: салабон Колька вскоре попал в художественную самодеятельность.
Наряженный в офицерскую форму с солдатскими погонами, он запел солистом в составе ансамбля своего военного округа, разъезжал с выступлениями, памятного всем комбижира практически не знал, а домашнего отпуска ему нанизалось – шестьдесят суток без дороги.
Музыкальный руководитель ансамбля майор Буханов отмечал, что Амелин выдает из груди, а не из слепой кишки, но критикуя – например, при разучивании момента «Ах ты, служба, ты служба солдатская… поначалу казалась неласкова, а потом полюбил всей душой», – указывал, что Амелин в военно-патриотических вещах поет, как под нос себе напевает, не интонируя с отношением.
Колька Буханова не понимал – впрочем, майор и сам видел, что разъясняет неподходящими словами: «Ты сильно ровно произносишь – за твоим тенором бас какой-то прячется», – Буханов желал хотя бы приблизиться к ощущаемой им Колькиной особенности, хотя бы сострить верно. И не мог ничего полезного преподать, не зная – в чем дело.
Секрет состоял в том, что Колька пел отпущенными связками, не подпирал их мускулами, не давился дискантом, отчего строй его пения был обтекаемо занижен. Эту безыменную разницу и чуял музыкальный майор Буханов, но рассуждал о голосах горловых и грудных, о концертности и сценичности – не в ту степь, мимо денег!
Однажды, после прослушивания пластинок старинных певцов, майор засел во вздутое черное кресло и сказал Кольке: «Ты поешь… как тебе передать? – дореволюционно… Не в политическом, конечно, смысле, а в культурном. Может возникнуть разная херня в связи с современным репертуаром. Откуда оно взялось – неважно, и пока консерватория у тебя это квалифицированно снимет – надо к радио прислушиваться».
Буханов переоценил консерваторских: ничего не возникло, ничего не пришлось квалифицированно снимать – остался проникновенный майор в комнате боевой славы, где глянцевый паркет был сведен от двери к окну дорожкой вишневой ворсы торчмя, остался вместе с радиолой высшего класса, с фотомонтажами на стенах; не нашлось ему в консерватории равных по тонкости.
Приняли Кольку, как всех с его данными, обозначили лирическим тенором, и он заучился, зашагал по фигурно и мелко мощеному германскими пленными придворку…ского консерваторского здания.
Певческие классы помещались в нижнем этаже, окнами на прохожую часть, и не спешащие люди – задерживались, слыша тренировочные фиоритуры: надеялись, что минут через пять студенты закончат разминку и споют что-либо определенное, – чего ни разу не случалось, не совпадало по времени.
За полгода до выпускного «Запорожца за Дунаем» Колька расписался с Таней Парталой (факультет музыковедения), беременной от их сокурсника Виталы Полячка.
– Я ее на каркалыге вертел, как хотел, – Полячок собрал надежных обсудить. – А месяц назад, до октябрьских, она вдруг несет: Виталик, у меня не пришло, я беременная, туда-сюда. Я говорю, делай что-нибудь, поскольку в любом случае это никому не надо. В общем, состоялось.
Полячок просил, чтобы несколько человек пришли к Партале и предупредили: будет распространяться – скажут, что про ее отношения с Бондарем мало кто информирован, зато подтвердят везде, что ее видели со стилягами.
Если бы не Колька, то помирились бы, сползлись Витала Полячок с Таней Парталой: по сложности расстаться, по накопившейся привычке – легче продлить, чем прервать; не было бы никаких проблем молодежи и студентов, замкнулось бы все комсомольской свадьбой со скромными подарками и поздравлениями, как говорится, от парткома, месткома и родильного дома. Но сумасшедший вольтаж Колькиной судьбы двулезвийно вонзился в происшествие-историю, негодную ни в какую газету, подъял ее, невидимую, над переменной облачностью без существенных осадков, смертельно озарил изнутри – и выронил, самоиспепелясь.
Этот припадок – первый и последний им самим замеченный – Колька скрыл ото всех, и когда через год брачной жизни Таня – с небольшим, но публичным шумом – подала на алименты, выдал себя за стандартного подзалетевшего человека искусств.
В основном зале ресторана «Люкс», украшенном многорядными густыми люстрами, алебастровыми гирляндами по углам и овальным зеркалом, обрамленным в бронзовое литье, ужинал лирический тенор Николай Амелин, принятый Театром оперы и балета, тарифицированный актером первой категории. Сидели с ним две поклонницы! – ели салат столичный, салат весенний, лангет, бефстроганов и котлету по-киевски, пили южнобережный мускат и коньяк «Одесса». Оставив на тарелках из-под горячего лишь непременно участвующие в гарнире морковную и свекольную кашицы, заказали коробку «Кара-Кум», яблоки и каберне.
Неподалеку от них не опознанный никем покамест рекордсмен мiра в тяжелой атлетике, одетый в драгоценный пушистый пиджак со множеством лишних клапанов и перекидок на пуговицах в виде половинок футбольных мячей, пил перцовку, закусывая маслинами.
Он пил бы – не так, закусывал бы – иначе, если бы не сидели с ним за столиком навещенные им внезапно друзья: мастер спорта по плаванию Эдик Шойхет, теперь тренер, и Женя Кочанов, бывший когда-то членом сборной по боксу, кандидат исторических наук.
Рекордсмен скорее всего не пил бы вовсе, но ранним вечером – пять часов назад – он выскочил из своей московской квартиры, рванул в Быково, там старший кассир собственными ножницами вычекрыжил ему билет из лимитного блока – и после девяностоминутного лета рекордсмен звонил по диспетчерскому телефону Эдику, а тот Женьке.
Пили за кубок Европы.
Второй сезон пребывал рекордсмен в несказанном отчаянном страхе.
Второй сезон ровно за трое суток перед предстоящим соревнованием приезжал к нему на дом врач-экспериментатор исследовательского отдела министерства Сергей Степанович Коптев и привозил с собою в портфеле плоскую шкатулку темного дерева. В круглых ее пазах размещались три одинаковых пузырька с притертыми пробками. Сергей Степанович отмыкал защелку, откупоривал определенный пузырек, погружал туда иглу заранее собранного шприца и делал рекордсмену неболезненный вкрадчивый укол – недалеко от дельтовидной мышцы и трицепса.
На следующий день рекордсмена кололи из другого пузырька. И за двадцать минут до начала первой попытки в рывке Сергей Степанович, возникший в раздевалке, подавал рекордсмену пластмассовую стопочку-наперсток, в ней пахло солодом и зубной пастой – содержимое последнего пузырька.
Об уколах. Если беспокоит, в принципе можно и в ягодицу.
Что в пузырьках. Витамины.
О глотке из стопочки. Если неприятно, заешь крошкой печенья – на.
О действии. Укрепляющее вообще.
Как всякий человек, рекордсмен не любил уколов и опасался незнакомых лекарств. Но этого мало. Он – высокопоставленный спортяга, официально закрепленный за собственным телом, особо оплачиваемый и особо ответственный руководитель того, что ему принадлежало как бы не частным образом, а только числилось за ним, – он ненавистно-служило боялся каких-нибудь упущений, халатностей, ротозейств, за которые в конечном итоге отчитываться-то придется ему, а не тем, кто пусть и по праву, по специальному вкладышу в пропуск хозяйничают на его участке.
Хуже всего бывало, когда рекордсмен ненароком сосредотачивался на теле как на своем: уходил, ослабнув, со служебного поста. Тогда просматривались, проскальзывали в толще организма изменения, черные узкие хвосты щекотали рекордсменовы косточки, прикасались, осторожно трогали рекордсменову печень конусовидные клыки.
Однажды доктор Коптев явился с непрокипяченным, как ему почудилось, шприцем. Он отправился на хозяйскую кухню – поджигать газ, водружать на него никелированный дезинфектор, – а рекордсмен слез с дивана и открыл шкатулку. На всех пузырьках белели этикетки, где типографским шрифтом означалось: «Министерство здравоохранения СССР. Смесь № 1. Смесь № 2. Смесь № 3».
– …В сумме троеборья зафенделячишь, – сказал Эдик Шойхет и поцеловал рекордсмена в скулу. – Качан, где у нас колбаска?
– Солененьким закуси, – плюнул в него маслинной косточкой рекордсмен.
Эдик отстранился, и косточка влетела в прическу одной из Колькиных поклонниц, застряла у нее между локонами: их кутеж был ближним к рекордсменскому от прохода.
Рекордсмен, смутясь, воздвигся, накренив столик, – покатилось, посыпалось убранство, – мирно засигналил стаканом. Кто-то узнал его, кто-то не узнал, и он пошел извиняться.
Оркестр играл из нового фильма «Карнавальная ночь».
– Номер раз, – улыбнулся рекордсмен и взял плачущую поклонницу за шею.
– Номер два, – и он поддел ее за подбородок.
– Номер три, – и он повлек ее головку к себе, желая губами выбрать из волос косточку, проглотить – в юморе, но от чистого сердца, потом совместно залить эту косточку шампанским, столы сдвинуть, потанцевать – и сказать девушке во время танца: «Я маслины буду кушать всегда с косточками – пусть у меня аппендицит заболит…»
Колька ударил рекордсмена кулаком под ухо – куда только что поцеловал Эдик Шойхет.
Рекордсмен отшатнулся – и попал взглядом в зеркало.
Ему вводят витамины, положительно влияющие на вес и тягу: витамины позволяют заделать соперников на кубке европейских, – какой-то закрытый конский возбудитель высшего качества, КВВК, – перенапряжешься и накроешься медным тазом, – но до кубка еще далеко, а он уже стал хилым и неузнаваемым, его метелят кому не лень, по ушам колотят.
Он ответил Кольке тычком-пинком раззявленной ладони, споднизу, вхляст.
Расщепленные челюстные салазки пробили Кольке противную удару щеку; кровяные створоженины повисли на чулках поклонницы – Колька упал ей в колени, она в ужасе выпрямила ноги, и он съехал по ним, прилип раной к цветному линолеуму.
На афишную доску в простенке магазина «Диетические продукты» и управления пожарной охраны клеили да клеили, покуда не поднялось до бортиков рамы.
Сегодня снимали все сразу, переламывая, отгибая задубевшую стослойную бумагу, решив начисто открыть щит-основу. Не отстал от щита лишь самый первый рядок: листы над ним покоробились, эти изначальные афиши были двух видов – цирковая и хоровая.
Торжественными жирными красками изображался на цирковой могучий гигант в златотканых трусах. Его плечи были обременены сверкающей конструкцией лестничек и площадок, по которым разместилось несколько гигантов поменьше, а на вширь разведенных его руках свободно упражнялись русые силовые гимнастки.
Пузырчато-синим с размазом исполнена была афиша республиканской хоровой капеллы.
Костюмы на участниках казались обычными; сорочки же – не под галстук, но с аграмантовыми воротничками на бомбошках. Первый строй с народными инструментами к локтю. А во втором строю, под самый обрез группового снимка, стоит певец, которого никакая ретушь не берет – хоть рисуй его индивидуально или удали вовсе: рожа свернута влево по оси.
Если заранее не знать, что с ним такое, то представляется, будто в процессе экспонирования он несвоевременно дернулся, а заново щелкать всю капеллу из-за одного шустряка не сочли обязательным.
Я глядел не отрываясь на эту афишу; а незаметно возникший дед – размером с поварскую вилку, в парусинковом картузе давным-давно отмененного государственного фасона – глядел со мною вместе: как подготавливали в определенной последовательности кинопрокатные, гастрольные, лекционные и об условиях переселения в приамурские совхозы объявления.
Меленько трепеща, дед совался мне под плечо, пытаясь уяснить, что именно я обнаружил или чего жду.
Г-образно закрепленный на палке квач омакнули в низкое ведерко с крахмальным варом, хватили – веерно, вдоль, поперек, косым крестом – по рекордсмену-циркачу и Кольке-хористу – и одну за другой распластали по ним новые афиши, постепенно распуская веские рулоны, пригнетая бумагу квачом, чтобы проклеить ее хорошенько, сплотить с доскою.