Читать книгу Непонятый «Евгений Онегин» - Юрий Никишов - Страница 11

ЭТАП ПЕРВЫЙ Реальное и виртуальное

Оглавление

Многофункциональность образа автора создает затруднения в вычленении и обособлении функций, которые выпадают на его долю: они же не выстраиваются в линию, а даны сразу в спутанном клубке. И все-таки выделим главное: образ автора соединяет два мира, реальный — и условный, изображаемый, придуманный, виртуальный.

С. Г. Бочаров отметил «сдвоенный мир» пушкинского творения, в котором парадоксально сходятся разноплановые явления — Романа и Жизни: «действительность, в которой встречаются автор, герой и читатель, — …гибрид: мир, в котором пишут роман и читают его, смешался с миром романа; исчезла рама, граница миров, изображение жизни смешалось с жизнью»[43]. Автор объявляет желание рассказать нам о некоем Онегине, но сам тут же является с узнаваемыми чертами биографии, а своего знакомца представляет читателю добрым приятелем. В конце первой главы поэт описывает свои прогулки с героем по невской набережной в питерские белые ночи. Тут смещения демонстративны: либо «живой» А. С. Пушкин сам становится литературным героем, либо литературный герой перемещается в реальное время и пространство.

Так кто же Онегин? Приятель поэта в жизни — или герой литературного произведения, романа? Конечно, как вариант, пишутся и произведения о реальных героях жизни, но перед нами вымышленный герой, даже не имевший единичного прототипа, однако представлен он как герой жизни.

Это не единственный случай, казалось бы, невозможного сочетания, есть и другие, не менее красноречивые:

Ужель та самая Татьяна,

Которой он наедине,

В начале нашего романа,

В глухой, далекой стороне,

В благом пылу нравоученья,

Читал когда-то наставленья…


Снова такой же вопрос: где происходило свидание: в романе — или в далекой стороне (т. е. в жизни)?

Так — с перемещениями героев из литературной сферы в жизнь и обратно. Но точно так строятся и повествовательные картины. Вот начало главы пятой:

В тот год осенняя погода

Стояла долго на дворе,

Зимы ждала, ждала природа.

Снег выпал только в январе

На третье в ночь. Проснувшись рано,

В окно увидела Татьяна…


Что увидела, далее перечисляется. Тут полная иллюзия конкретности, включая своеобразие погодных условий «того года».

Картина утеплена присутствием героини. Автор и тут принимает эстафету от героини и раздвигает рамки изображения, которые сковывал бы взгляд одного человека, к тому же из окна. Набрасывается ставшая хрестоматийной картинка зимы, опять-таки с поглощающим впечатлением, что рисуется пейзажно-жанровый этюд с натуры. И снова перемена ракурса:

Но, может быть, такого рода

Картины вас не привлекут:

Всё это низкая природа;

Изящного не много тут.


Мы погрузились в атмосферу жизни, а поэт снова перемещает нас в литературную сферу, где сочиняется, а следом комментируется эксперимент на ту пору новаторского литературного описания.

Вот несколько иной случай смещения виртуального в реальный мир. От Ольги повествование переходит к ее сестре, которую звали Татьяна. «Пояснений этот факт, казалось бы, не требует. Так ее родители крестили. Но Автор добавляет: «Впервые именем таким / Страницы нежные романа / Мы своевольно освятим…». Значит, не родители при рождении назвали, а он, Автор?!! <…> Происходит в высшей степени оригинальное, подобное зигзагу движение с уровня романа — на уровень Автора, уже не рассказчика, а Демиурга, — и вновь на уровень романа»[44]. Со снисходительной улыбкой причислим эту деталь к числу «противоречий», которые автор не хочет исправлять. Хотя какое тут противоречие: родители новорожденную назвали, а выросшую девушку поэт сделал героиней повествования, впервые для себя с таким именем. Но, если угодно, можно шутливо и Пушкина посчитать духовным отцом Татьяны. (Получается — о том же, но с подходом с другой стороны).

Для Пушкина Роман и Жизнь — единый предмет, лишь представляемый то одной, то другой гранью. В названных случаях обнажение обеих граней особенно явственно, однако сдвоенный и совмещенный мир «Евгения Онегина» в отдельных эпизодах демонстрируется, а фактически определяет саму манеру повествования. Видимо, на первых порах поэта и увлекла сама нарочитая легкость перехода явлений жизни на страницы произведения, да еще и создаваемого в стихах.

Эту особенность художественного стиля Пушкина нельзя игнорировать. Само собой разумеется, что Онегин — герой пушкинского романа, да подается-то он как приятель поэта. Это два разных ракурса восприятия, но художник совместил одно с другим. Совмещение разнородного материала (виртуального и принадлежащего реальной жизни) рискованно: каждый исходный источник тянет за собой свои природные признаки. Пушкинский персонаж сетовал: «В одну телегу впрячь неможно / Коня и трепетную лань». У поэта и такая странная парочка (реальность и воображение) везет дружно.

Исследователю повторить такое совмещение чрезвычайно трудно, но терять его из виду никак нельзя. В пушкиноведении чаще предпочитается какой-либо один взгляд.

Но если автор все-таки реален, а его герои виртуальны, сотворены им, то автор (не скрывая, а обнажая это обстоятельство) строит свои отношения с героями как с живыми лицами. Эту особенность пушкинского изображения хорошо выделил Я. С. Билинкис: «…У персонажей «Евгения Онегина» складывается уже собственная судьба и именно как таковая самому создателю их она не может быть наперед и вполне доступна. Пушкин… словно бы настаивает на том, что многое в его героях, им же на наших глазах сотворяемых, ему не открыто, ибо, сотворенные, они обретают реальность, подобную реальности самой жизни, и становятся как бы независимы от автора. …Пушкин… подчеркивал подвластность созданного им мира объективному движению жизни, объемлющего и самого поэта. …Здесь — начало русского романа XIX в. с его широким,

не предусмотренным самоосуществлением жизни возникших в писательском воображении и получающих уже собственную историю персонажей»[45].

Пушкину не обязательно становиться, как в первой главе, героем (участником) сюжетного действия, он и как рассказчик обладает немалыми правами и возможностями. Поэт соблюдает правдоподобие: только он подружился с героем, как судьба их разлучает; соответственно пресекается свое изображение как участника сюжетной истории, что не мешает продолжению повествования. Будет помечена и вторая их встреча.

С. Г. Бочаров завершает свои наблюдения над смешением реального и виртуального обобщением: «Современному глазу… заметно внедрение непретворенного, «голого» факта, реальной сырой детали в «художественную ткань»; это станет потом интересной и острой проблемой искусства и его основной трудностью: «нос «реальный», а картина-то испорчена», — как скажет Чехов о том, что случится, если в лице на картине Крамского вырезать нос и вставить живой. Вторжение сырого материала из мира разрушительно для замкнутого «другого мира» картины»[46]. Заметим: в воображаемом эксперименте «сырая» деталь нарушает стилистическое целое. У Пушкина иное: заимствованное из другой сферы стилистически полностью преобразуется под общий лад в сфере принимающей. Поэт вырабатывает прием, который будет устойчив: предметы, почерпнутые из реальной жизни, легко и свободно переходят в вымышленный мир произведения и возвращаются в жизнь уже художественными деталями. Реальное не может оставаться самим собой в виртуальном мире, но оно может предстать подобым себе. Открывается возможность через посредство искусства познавать жизнь.

Многофункциональный характер образа автора накладывает на воспринимающего дополнительные обязательства: на виду то, что происходит, а важно понимать, как об этом сообщается. Необходимо учитывать, чей голос мы слышим, — личное мнение поэта, общую сентенцию, с которой он солидарен, или даже чужое суждение, подаваемое со скрытой иронией.

Приведу для пояснения ситуации прозрачный пример. Вторая строфа романа заканчивается таким двустишием о невских берегах: «Там некогда гулял и я: / Но вреден север для меня». Всего две строки — а они дают синтез контрастных стилевых манер. Первую строку пронизывает лирический пафос дорогих сердцу воспоминаний. Заключительная строка пропитана горькой иронией; по форме это мысль автора — «вреден север для меня», но по содержанию (смыслу) — не мироощущение автора: это кто-то иной (из власть предержащих) счел север вредным для поэта и отправил его в южные края — вроде как в творческую командировку. Прочитаем двустишие под одним углом зрения — увидим во второй строке принужденное согласие автора с решением властей. Такой ошибки не делается, поскольку хорошо известны и обстоятельства ссылки, и отношение к ней поэта. Поэтому я и назвал этот пример прозрачным. Но не единично встретятся случаи, когда грань между своим и чужим бывает не слишком очевидной. Маркировка «я» еще не выдает гарантий! Вот такой перед нами автор, которому нужен не просто поглощающий написанное, а размышляющий читатель. Такая позиция рискованная. Она эффектна, когда встречает читателя-сочувственника. Но среди читателей сочувственники не все. Тут и для зоилов простор.

Можно вполне отдавать себе отчет в том, что Онегин и Татьяна подобны живым людям, но они герои литературного произведения, в структуре которого им отведена и определенная функциональная роль, которая тоже заслуживает рассмотрения. «Обозначается художественное «измерение», в котором Онегин предстает уже не как петербургский денди, не как скептик или фрондер из околодекабристского круга, и даже не как воплощение эпохальных свойств «современного человека», но как герой «мистериальных» коллизий. Исторически детерминированный социально-психологический тип окружается ореолом символического смысла»[47].

По-видимому, и в данной проблеме должно видеть ее диалектическую противоречивость. Античные мифологические образы, хотя они создавались во имя объяснения конкретных, доступных даже бытовому сознанию явлений, отличаются значительной условностью и поэтому легко используются, видоизменяясь, в искусстве разных эпох. Хотелось бы лишь заметить, что «мифологичность» по-разному проявляет себя в мире автора и в мире героев. В романе смерть Ленского предсказана не только «чудным» и, как оказалось, вещим сном Татьяны, но и ее же святочным гаданием, которое в поэтическом тексте расшифровано как сулящее утраты, а в примечании еще конкретнее — как предрекающее смерть. Но вот удивительное авторское свидетельство:

Когда бы ведала Татьяна,

Когда бы знать она могла,

Что завтра Ленский и Евгений

Заспорят о могильной сени;

Ах, может быть, ее любовь

Друзей соединила б вновь!


Но ведь в строгом смысле Татьяна «ведает» о предстоящем страшном событии! Ладно бы, если б страшный сон и зловещее предсказание подблюдной песни никак не соотносились с жизнью. Но повод для ссоры друзей возник на ее глазах. Татьяна «до глубины души» «проникнута» онегинским «странным с Ольгой поведеньем». А ведь странное поведенье с Ольгой ровно столько же странно и по отношению к Ленскому. Можно было бы забыть про сон и гаданье при спокойном, обычном течении событий, но как не вспомнить о предзнаменовании (а Татьяна верит «и снам, и карточным гаданьям»!), когда некие странности, связанные с Ленским, волнуют «до глубины души»? Тем не менее Пушкин демонстративно убирает подобные вполне естественные мотивировки: у него Татьяна ничего не ведает, ничего не знает.

Возможно, тут тоже действует психологическая мотивировка, наподобие той, которую встречаем в «Капитанской дочке», где Гринев тоже награжден вещим сном: «Мне приснился сон, которого никогда не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда соображаю с ним странные обстоятельства моей жизни». Тут резко отмечено: пророческим сон воспринимается задним числом, при «соображении» с ним странных обстоятельств жизни. Возможно, и Татьяна вспомнит о своем сне вслед за известием о трагедии. Возможно, и в ее скорби по убитому не только симпатия к «брату» и солидарность с сестрой, но и раскаяние, чувство вины совестливого человека, поскольку могла бы предугадать угрозу трагического события и предотвратить его — и не догадалась сделать это.

Так или иначе, но Пушкин стремится исключить мистические мотивировки из поведения своих героев. Он вполне демонстративен: «…жалок тот, кто всё предвидит…» Даже в самом загадочном из его произведений, повести «Пиковая дама», как бы просвечивает бытовое объяснение невероятных событий. В этом смысле в «Евгении Онегине» герои изображены с полной социальной и психологической определенностью.

Судьба героя являет собой предмет диалектически подвижный, который трудно заключить в раму одного понятия. Впрочем, использование одной, единой формулы применительно к Онегину возможно. Ее дал сам поэт, завершая роман: «ты, мой спутник странный…» Необходимо вникнуть в содержание этой важной формулы.

Пушкин рискнул в «Евгении Онегине» явиться перед публикой своим собственным лицом; ему не понадобились посредники, чтобы выразить свои мысли, чтобы высказать суждения о современной ему эпохе. Он обошелся без маскарада с переодеванием для этих целей в костюм вымышленного условного героя. И все-таки есть какие-то мысли, переживания, сомнения, которые выставить на публику стеснительно. Пушкин — Вяземскому, ноябрь 1825 года: «Писать свои Mémoires заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать — можно; быть искренним — невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, — на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать — braver — суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно» (Х, 148). Вымышленным героям, Онегину в особенности, и отданы некоторые стороны авторского мировосприятия, которые поэт не мог или не хотел выразить от своего лица.

Онегину отдано удивительно много пушкинского, биографического и творческого. Вместе с тем ничуть не обман в заявлении о «разности» между героем и поэтом. В этом сила реалистического искусства. «Часть» автора, отданная герою, обрастает такими деталями и подробностями, что возникает совсем новое лицо, отнюдь не копия отдающего. Если, по библейской легенде, Ева и создана из ребра Адама, то получился не клонированный двойник Адама, а совсем иной человек. Прямая «разность» и тайная близость автора и героя — это не факт для одноразового установления, но процесс, который, я надеюсь, будет интересно наблюдать от первой до последней строки романа.

Но почему Онегин — спутник «странный»? Думается, в этой формуле закрепилась именно необычность отношения автора к герою. Онегину «не повезло». В предшествовавшей Пушкину классицистской трагедии и в современной ему романтической поэме родство автора и героя было обычным: герой представал рупором авторских идей, даже можно сказать — воплощал идеальное в самом авторе и в этом смысле был выше автора. Онегину выпало на долю другое. Отношение автора включает в себя ослабленную традицию романтического преклонения перед героем: «Сперва Онегина язык / Меня смущал…» — но в мягкой, преходящей форме: «…но я привык / К его язвительному спору…» В существе же своем это отношения равных, с оттенком превосходства автора над героем. Об этом писали уже в XIX веке: Пушкин «вложил в Онегина часть самого себя и ввел в его облик некоторые черты своего характера, но он не благоговеет перед изображением, а напротив, относится к нему совершенно свободно, а подчас и саркастически»[48]. Это подтверждает современник: «…Автор в романе Пушкина — положительная параллель к Онегину, то, чем тот мог бы, но не сумел стать. Именно этого своего героя Пушкин и приводит к декабризму, а не Онегина»[49].

Что же получается: поэт представляет героя своим «добрым приятелем» и систематически напоминает читателю об этом, а сам показывает приятеля в не очень выгодном для него свете? Светские шалости, муки кризиса — на его долю, а общение с вольнодумцами — для себя всерьез, для героя — слегка, на периферии жизни? Благородно ли это по отношению к приятелю?

Но ставить такие вопросы — не означает ли это заниматься абстрактным морализированием? Онегин — не просто плод воображения поэта, он — герой жизни. Он дан как личность: тут ни убавить, ни прибавить. И тогда выясняется: Онегин, каким он выведен в романе, не наигранно, а подлинно близок и дорог поэту.

Реалистический герой обладает, несомненно, бо́льшим разнообразием функций, чем герой романтический. В Онегине никак нельзя видеть alter ego Пушкина. Герой постоянно остается собственным лицом, притом даже узнаваемым современниками, которые удостоверили подлинность и даже распространенность данного типа. Но герой сумел принять на себя часть авторского мировосприятия — и сделал это, как «добрый приятель» Пушкина, истинно по-дружески, по-рыцарски, взяв на свои плечи такую именно часть, которую поэту оказалось затруднительно выставить на публику от своего имени. Репутация героя в глазах читателя пострадала. Когда же, по размышлении зрелом, мы приходим к пониманию причины этого явления, мы просто обязаны вернуть Онегину права положительного героя, поскольку сами его недостатки лишены мелочности, а судьба отмечена подлинным драматизмом.

Функциональная роль образа Татьяны контрастна функциональной роли образа Онегина. Если Онегин (при всем том, что он остается положительным героем) — в известной степени негативная параллель к образу автора, то Татьяна дается в традиционном плане отношений автора и положительного героя: это идеальный образ в глазах автора.

Нет ли противоречия в такой позиции? Указанная расстановка героев не дает ли больше оснований для бытующей концепции «суда» положительной Татьяны над отрицательным Онегиным?

Функциональное различие образов Онегина и Татьяны — непреложный факт пушкинского романа, с ним должен считаться любой исследователь. Но факт объясняют по-разному. Если педалировать различие ролей героев, тогда (не вовсе беспочвенно) рождается концепция «суда» — но она искажает реальные отношения героев, психологический облик Татьяны, делает необъяснимой любовь Татьяны к Онегину; обретения концепции (объяснение функционального различия героев) мизерны, накладные издержки (искаженное представление о героях, да и о содержании всего романа) колоссальны. Само художественное пространство романа жестко ограничивается плоской антитезой положительного и отрицательного.

Иное дело, если мы (адекватно самому роману) широко, раздольно представим мир положительных ценностей пушкинского творения. Тогда здесь определятся места и идеалу, но и другим ценностям, утверждаемым с той или иной степенью оговорки. Тогда будет ясно своеобразие живой и подвижной авторской позиции, ее уникальной универсальности.

Поэт часто смотрит на Татьяну влюбленными глазами снизу вверх, но его позиции чуждо идолопоклонство; поэт с беспощадной правдой показывает и уязвимые стороны жизненного поведения любимой героини. Равным образом, критически воспринимая Онегина, Пушкин избегает сатирических тонов, поскольку отрицание героя сопряжено не только с пониманием и объяснением его, но и с утверждением и прямой защитой. Нет надобности замалчивать «спор» между Онегиным и Татьяной, но точно определим местоположение этого «спора»: это спор между «своими».

Восьмая глава открывается развернутым портретом пушкинской музы. Отчасти поэт следует традиции, показывая явление извне некоей богини, покровительствующей искусству и вдохновляющей поэта. Но далее происходят удивительные превращения: муза принимает облик героинь пушкинского творчества. Это творчество динамично, но ничуть не менее стремительны превращения музы. Завершающее превращение неожиданно:

И вот она в саду моем

Явилась барышней уездной,

С печальной думою в очах,

С французской книжкою в руках.


Удивительно, замечательно: на страницах романа муза становится похожей на милую сердцу поэта Татьяну.

Есть и еще один вариант развития этой темы. В «Отрывках из путешествия Онегина» поэт сам сопоставляет два этапа своего творчества — романтический и реалистический. В число символов первого этапа включается «гордой девы идеал», соответствующий женским образам южных поэм. Символ второго этапа объявлен демонстративно, нарочито: «Мой идеал теперь — хозяйка…» Но это сказано с иронией. Облик Татьяны здесь не вспоминается, но нам о нем не следует забывать. По-своему важно и это, что образ Татьяны соприкасается с обликом музы — и отъединяется от него. От этого образ пушкинской героини становится только более многогранным, что соответствует и содержанию образа, также многогранного. Образ Татьяны земной и идеальный; он земной — но не приниженный, не заземленный; он высоко идеальный, но не надземный, сохраняющий живую теплоту. Он доступный — и манящий за собою в даль и в высь.

Понимание особенностей авторского повествования ведет к пониманию существенных проблем творчества. В их числе проблема художественного времени и пространства. Реальный автор втягивает в виртуальное пространство романа множество исторических деталей.

43

Бочаров С. «Форма плана» (Некоторые вопросы поэтики Пушкина) // Вопросы литературы. 1967. № 12. С. 118.

44

Злочевская А. В. «Евгений Онегин» — классический роман, предвосхитивший искусство ХХ века? // Русская словесность. 2006. № 1. С. 31.

45

Билинкис Я. С. Об авторском присутствии в «Евгении Онегине». С. 517, 518.

46

Бочаров С. «Форма плана». С. 134.

47

Маркович В. М. Сон Татьяны в поэтической культуре «Евгения Онегина» // Болдинские чтения. Горький, 1980. С. 32–33.

48

Анненков П. Александр Сергеевич Пушкин в александровскую эпоху. СПб, 1874. С. 235.

49

Соллертинский Е. Е. Лирические отступления и их место в романе А. С. Пушкина «Евгений Онегин» // Вопросы жанра и стиля. Ученые записки / Вологодский пед. ин-т. Вологда, 1957. Т. 31. С. 82.

Непонятый «Евгений Онегин»

Подняться наверх