Читать книгу Твердь небесная - Юрий Рябинин - Страница 10
Первая часть
Дочь за отца
Глава 10
ОглавлениеВасилий Никифорович Дрягалов прежде уже бывал в Париже. Но ни тогда, ни теперь ему этот Париж не показался. После первого своего вояжа на все расспросы он отвечал коротко: суетно дюже. Он не договаривал, что, привыкши в отчине быть для многих повелителем и, что еще удовольнее, покровителем, на чужбине ему пришлось почувствовать себя вдруг одиноким и потерянным. В городе, например, он не мог самостоятельно ни спросить ничего, ни прочитать. Взять фиакр и то для него было проблемой: коли извозчик-то по-русски ни бельмеса! И все это действовало на него крайне удручающе. Ему вспомнилось, что таким же беспомощным он был четверть века назад, когда, поступив в услужение в мясную лавку к бывшему своему односельчанину, он впервые попал в большой город. Но тогда у него ветер гулял в карманах, а каково-то ему было себя почувствовать беспомощным теперь?! Правда, в этот его, второй по счету, приезд в Париж Машенька постаралась сделать все, чтобы он поменьше затруднялся неудобствами, повлеченными умеренною, мягко говоря, его образованностью. Она сопровождала Василия Никифоровича повсюду и спешила предупредить малейшие его трудности в сношениях с инородцами.
Больше всего Дрягалов интересовался, как это у них в загранице заведено торговое дело. Его тянуло на торжища и во всякие магазинчики, как почитателя изящного тянет в Лувр. Хотя и в Лувре, и в других достодивных местах Парижа Дрягалов, под Машенькиным водительством, тоже побывал. Но все эти парижские чудеса болезненно задевали в нем патриотические чувства. Выслушав от Машеньки рассказ о Вандомской колонне, он авторитетно ей и Диме объяснил, что если бы мы, русские, перелили отбитые у него пушки – при этом Дрягалов небрежно махнул длинною своею бородой в сторону застывшего на вершине колонны императора, – то вышел бы столп аккурат втрое против ихнего! Собор Парижской Богоматери поразил его в самое сердце. «Поболее храма Христа церква будет», – проговорил он с досадой, впившись глазами в мрачный готический колосс. Зато он даже обрадовался, когда услыхал парижские колокола. «А-а, – махнул Дрягалов рукой, – чугунный звон». Машенька только прятала улыбку, слушая подобные толкования Василия Никифоровича.
Совсем иные чувства пробуждали в нем всякого рода торговые заведения. Тут-то он чувствовал себя в своей стихии. Тут он был большим мастером. Каких и в самом Париже поискать. Среди немногих запомнившихся слов marche и boutique[6] сделались у него самыми, если так можно сказать, обиходными. Прогуливаясь с Машенькою и Димою по этим разным рю и авеню, он то и дело говорил: а ну зайдемте-ка вон в тот бутик, или: давайте заглянем на этот марше. И юные его спутники, трясясь от смеха, следовали за ним на марше. И уж тут-то Дрягалов брал свое. Отводил душу. Он интересовался решительно всем. Он подолгу беседовал со всякими торговцами, в равной мере находя согласие и с рыночными зеленщиками, и с важными господами – владельцами больших магазинов, и неизменно покорял всех совершенными своими познаниями в их общем непростом промысле. Машенька, которая, казалось бы, должна уже привыкнуть к тому, что от Василия Никифоровича, по его-то достоинствам, можно ожидать каких угодно неожиданностей, снова была приятно изумлена, когда в одном фешенебельном магазине сам хозяин, почтенный мэтр с красною ленточкой в петлице, поговорив недолго с русским собратом, стал не только интересоваться его мнением о своем деле, но и спросил даже у него какого-то совета, причем слушал он Дрягалова, как прилежный ученик слушает профессора, чем очень озадачил своих вышколенных приказчиков. Мэтр сразу уяснил, что этот touriste de Russe[7] искусник, каких немного. Того же мнения остался о собеседнике и Дрягалов. Но, даже и почувствовав взаимную симпатию, они беседовали подчеркнуто степенно, чинясь. Машенька переводила их разговор и одновременно любовалась и забавлялась этим старинным третьесословным этикетом. Встреться впервые русский граф и французский барон и окажись у них общие интересы и вдобавок взаимные симпатии, они бы сейчас сошлись коротко, рассказали бы по анекдоту, на грани вульгарного поболтали о женщинах и друг друга называли бы запросто – raimablecomte и moncherbaron[8]. Совсем не так все было у господ негоциантов, прошедших, и тот, и другой, путь от лаптей и сабо к пластронам и цилиндрам. Они не могли не степенничать. Что, впрочем, выходило у них не без некоторого даже изящества. Они точно знали, что фамильярничать им не позволительно ни в коем случае. Равно как и непозволительно обнаруживать и иные приметы их происхождения из черного народа.
Не в пример всяким колоннам, соборам или аркам, парижскими торговыми заведениями Дрягалов остался очень доволен. И в значительной степени потому, что он не нашел в Париже ни одного такого заведения, которое бы существенно превосходило множественными своими статьями его магазины. А уж с лепотами, как он выразился, петербургского и вовсе ни что не шло вровень. Разумеется, эти суждения относились только к бутикам, подобным его собственным. Так несколько дней к ряду touriste de Russie приобщался европейской цивилизации, веселя своих близких и сам вполне развлекаясь.
Дрягалов предполагал пробыть в Париже еще недели три или дольше. Этого требовалось для Димы, для его упражнений во французском. Да ему и самому было желательно сколько можно больше оставаться с ненаглядною своею зазнобушкой, по которой он в разлуке сильно истосковался. Но вести из Москвы заставили его переменить намерения.
Придумав в свое время для вящего Машенькиного спокойствия спрятать ее куда-нибудь подальше и от интересного к ней сыска, и особенно, может быть, от людишек из известной организации, Дрягалов настоял, чтобы она уехала за границу, для чего он взял ей внаем в Париже очень приличную квартиру. Отряжая доверенного, Дрягалов наказывал ему, чтобы квартира была не в самом центре города, но и, конечно, не в трущобах, вроде Пресни, по возможности, на тихой, уютной улице, такой, как его Никитская, рядом с каким-нибудь парком и непременно в первом этаже, что являлось для Машеньки, бывшей в ту пору в интересном положении, условием не последней важности. Дрягаловские пожелания исполнились, как обычно, безукоризненно. Квартира, которую подыскал готовый в угоду своему хозяину вырваться вон из кожи доверенный, могла бы удовлетворить весьма притязательные вкусы. Комнаты были устроены вполне и даже с претензией на роскошь. Впрочем, как и весь остальной дом, при котором имелся еще и jardin d'hiver[9], как внушительно называли хозяева примыкающую с заднего плана обширную застекленную террасу, до тесноты заставленную кадками и ящиками со всякими диковинными растениями. В Париже не иметь такой jardin для дома, претендующего считаться аристократическим, было много хуже, чем не иметь «de» перед фамилией. Из покоев, отданных внаем, в jardin d'hiver имелся отдельный вход, что, наверное, не могло не сказываться на величине выставляемого Дрягалову счета. А для сугубого удобства – и жильцов, и своего – подъезд в доходную квартиру хозяева устроили прямо с улицы, минуя свою половину. Самый же дом, утопающий в зелени, находился на улице Пиренеев, не столь уж многолюдной парижской улице, неподалеку от Бюте-Шамонского парка. Все это делало Машенькину квартиру во всех отношениях жилищем комфортным, достойным возлюбленной Василия Никифоровича Дрягалова.
Дом этот принадлежал весьма в Париже популярному и преуспевающему адвокату мэтру Годару, приобретшему широкую известность с памятного громким судебным делом девяносто четвертого года. Он к тому времени успел уже блеснуть в нескольких делах, малозначительных, правда, и стал членом парижского Tordre des avocats[10]. После того как впервые прозвучало наделавшее сразу столько шуму обвинение в шпионстве в адрес офицера Генерального штаба, еврея по роду, группа прогрессивных лиц во главе с известнейшим литератором обратилась к подающему большие надежды, а главное, политически, как казалось, индифферентному, молодому адвокату Годару с просьбой быть одним из защитников обвиняемого. Годар вежливо отказался, что, естественно, не могло повлечь к нему никаких взысканий со стороны просителей, поскольку он имел на это полное право. И профессиональное, и моральное, какое угодно. Но через несколько дней, неожиданно для всех, в печати появилась его гневная статья против германского шпиона и всяких за него ходатаев. На первый взгляд статья казалась только воинствующе антигерманской. Но при более пристальном ее прочтении обнаруживались и вполне в духе Дрюмона, разве что не столь откровенные, антисемитские претензии. Это был довольно рискованный поступок. Потому что общество, во всяком случае, некоторая его часть, якобы оскорбленная в благородных своих чувствах, могла бы отвернуться от недостойного оскандалившегося parvenu[11] и наслаждаться затем его падением. Но развязка этого скандала была, как известно, такова, что те, кто в другое время превратился бы в неприкасаемых, или, как, там, еще говорят, в нерукопожатных особ, оказались правыми. Они как в воду глядели. Офицера признали виновным и приговорили к вечной каторге. И хотя почти сразу вслед за этим всякого рода национальные предрассудки опять стали почитаться дурным тоном, даже и среди тех, кто еще вчера участвовал в разразившейся антисемитской буре, многие из них успели на этой волне выдвинуться. И одним из таковых был мэтр Годар. О том, что его неожиданное, но ко времени пришедшееся суждение сослужило ему добрую службу, лучше всего свидетельствовали его гонорары, многократно в результате увеличившиеся. Он сделался заметным. Всякие знаменитости стали искать, как бы сделаться его клиентами. О лучшей карьере практикующему адвокату нечего было и мечтать.
Семья мэтра Годара была невелика. Всех четыре человека. Но в самое ближайшее время семейству ожидалось на одного, по крайней мере, человека умножиться. Сын адвоката Паскаль, будучи около года помолвленным, собирался вот-вот жениться. Его невеста мадемуазель Клодетта Ле Галль служила танцовщицей в «Comedie», была совершенною красавицей, несколькими годами старше своего жениха и к тому же разведенною, что, впрочем, нимало не смущало младшего Годара. Он был влюблен и счастлив.
В семье к предстоящей сыновней женитьбе относились по-разному. Мэтр Годар предпочел бы, с одной стороны, избежать породниться с неровней. Танцовщица из «Comedie»! В его годы это был едва ли не синоним падшей. Но с другой стороны, ему даже где-то хотелось устроить этот мезальянс. Времена изменились, и это выглядело проявлением либеральности. По-республикански! Когда-то он отбросил национальные предрассудки, а теперь презрел, как и подобает человеку прогрессивному, предрассудки сословные. Тем более что ему отнюдь не грозило принять невестку на свое иждивение. Не грозило это, нужно сказать, и Паскалю, который сам-то едва ли не состоял иждивенцем у отца. Клодетта в материальном отношении была совершенно независимою и, в принципе, обошлась бы и без богатств Годаров, потому что ее бывший муж выделил ей ренту, позволяющую Клодетте жить если не роскошествуя, то, во всяком случае, безбедно. И уж совсем отчаянно с ее стороны было бы стоить расчеты на то, что за Паскалем стоит внушительное состояние, которое он, а значит и она, унаследуют. И здоровье, и самый возраст мэтра Годара и его супруги позволяли этакого ожидать только в весьма отдаленном будущем. А это все равно что никогда.
Как бы невероятно это ни показалось, но Клодетта тоже не строила расчетов на свой новый брак. Конечно, кто поверит, что какая-то там актерка полюбила всею душой, а не затеяла хитрую и выгодную интрижку. Для того, например, чтобы стать вдруг членом знатной и уважаемой семьи. И что из того, что жених почти бессребреник, a beaux-parents[12] скупы до неприличия? Иное имя подчас дороже серебра. Как знать, не на это ли позарилась красотка? С них станется!
Такое вот приблизительно мнение насчет невесты своего сына исповедовала г-жа Анна-Лаура Годар, адвокатша, дама на редкость норовистая и своевольная. Ее роль в семье была такова, что если бы она решилась не допустить этой женитьбы, то так бы оно и стало. Но она рассудила по-своему: невестка с прошлым будет более управляемою, более покорною. Да, она удостоится войти в их семью, но при этом жизнь ее сделается этаким вечным искуплением за прежние заслуги.
Сама же г-жа Годар была совсем не знатного происхождения. Ее отец дул стекло у хозяина. А мать служила в шляпном магазине. Жили они скромно, но у родителей достало средств, чтобы оплатить второй дочери, то есть Анне-Лауре, пансион. Когда она вышла замуж за молодого безвестного avoue Годара, Анна-Лаура была еще очень далека от того, чтобы подчинять кого-то своей воле, чтобы заставлять кого-то принимать ее мнение. Можно даже сказать, что она была редкостною скромницей. Но по мере роста успехов мужа росло и ее самомнение. Она, возможно и справедливо, считала, что без нее этих успехов могло бы и не быть. И мэтр Годар, верно ли или для виду только, чтобы доставить супруге приятность, без оговорок принял таковое суждение. И в дальнейшем он не находил нужным противостоять жене по тому или иному вопросу. Этого никогда и не требовалось, потому что все у них выходило ладно.
Паскаль Годар, как и его отец, изучал в свое время право. И, надо сказать, небезуспешно. Его отмечали на факультете. Но практическую деятельность Паскаль, неожиданно для самого себя, нашел занятием чрезвычайно нудным и тягостным. Ему претило копаться в этих скучнейших и, на удивление, поразительно друг на друга похожих делах, чаще всего имущественных. Когда он отправлялся на судоговорение представлять сторону, у него было так скверно на душе, будто ему предстояло в присутствии занимать скамью подсудимых. И, провалив однажды дело, бывшее настолько беспроигрышным, что и посредника-то тяжущиеся пригласили только по требованию закона, Паскаль объявил отцу свое решительное намерение оставить это занятие. Мэтр Годар и без того уже разгадал, что адвокатура, увы, стезя не для его сына. И как ни досадно ему было, что Паскаль не наследует главного дела всей его жизни, мэтр Годар особенно не возражал. Только что сделал ему строгое внушение на будущее. По согласию с Паскалем, он выхлопотал ему место во «France-matin», одной из крупнейших парижских газет. Главный редактор, ликуя от представившейся возможности угодить виднейшему адвокату Франции, сразу доверил Паскалю заведовать отделом хроники и положил приличное жалованье. Но уже спустя две недели ему пришлось вежливо просить Паскаля поработать для начала простым хроникером, потому что за это короткое время Паскаль умудрился из самого читаемого некогда раздела газеты сделать беспорядочную свалку малозначительных и вдобавок дурно преподнесенных материалов. Но и исполнять поручения нового руководителя отдела Паскалю оказалось не по плечу. Он сбился с ног, собирая материал по всему Парижу и его окрестностям. Ему приходилось бывать во множестве разных мест: и в палате депутатов, и в посольствах, и в префектуре, и в полицейских участках, в театрах, в салонах, на выставках, в Академии, в церквах, на кладбищах. И отовсюду он должен был приносить информацию, заметки, репортажи. Не сделай он этого, перевернется земля! конец света наступит! Прослужив в этаком изнеможении с месяц, Паскаль взмолился к отцу доставить ему любую другую должность, хотя бы она приносила мизерное вознаграждение. Мэтр Годар ответил сыну, что никаких больше должностей он доставлять ему не собирается. А если Паскаль помыслит только сесть beaux-parents на шею, он немедленно женит его на самой последней дурнушке, лишь бы за нею выделили побольше. «И такая у меня уже имеется на примете!» – добавил мэтр Годар для пущего устрашения своего рохли. Совершенно подавленный разговором с отцом, Паскаль поплелся к редактору, по известной причине все еще благоволившему ему. Там он совсем раскис и, ссылаясь на нездоровье, попросил позволения отпустить его, как говорят, на вольные хлеба и не требовать сверх того, что он сам будет давать. Редактор успел уже вполне уяснить, какой есть работник этот Годар, поэтому, посочувствовав, приличия ради, его хворобам, перевел Паскаля на построчную оплату. Только потаенное угодничество перед мэтром Годаром не позволило редактору вовсе отказаться от услуг незадачливого хроникера. Любому другому он велел бы проваливать. Больше того, он дал указание оплачивать Паскалю его материалы на уровне самых дорогих перьев Парижа. Получив свободу исправлять службу по своему усмотрению, Паскаль стал давать в газету по пяти – семи заметок в неделю. А иногда даже и небольшую статейку в подвал, помимо этого, если его вдруг увлекала какая-то интересная тема. В результате его заработок оказался ненамного меньше прежнего, когда он состоял в газете по штату. И Паскаль был, по крайней мере, избавлен теперь от позора угощаться в кафе на счет друзей. Напротив, он сам мог иногда оплачивать пиво своим друзьям фланерам. Таким образом, сгустившиеся было тучи отцовского радикального прожекта отступились от него.
Кстати, он, то ли из желания доставить удовольствие своим квартировщикам, то ли просто пользуясь случаем, дал в газету заметку о том, что-де в Париж приехал для негоциаций и для иного разного passe-temps известный русский коммерсант и магнат Basile Drhjagaloff. Впечатление это на Дрягалова произвело. Да еще какое! О нем написали во французской газете! Он целый вечер, и на другой день по новой, сидел и все рассматривал непонятные иностранные буквы и слова, из которых смутно угадывалось единственное – Basile Drhjagaloff. Он спросил у Машеньки совета, как бы ему отблагодарить замечательного юношу за такую любезность. Может, выезд ему купить? Все-таки он человек важный, хотя и молодой, – в газете служит! – а выезда своего не имеет. Машенька, хорошо знавшая способность Дрягалова одаривать бывших у него в фаворе поистине царскою милостью, поспешила отговорить Василия Никифоровича делать это. Она сказала, что подобная услуга, разумеется, выезда не стоит. А если уж Василию Никифоровичу так непременно хочется отблагодарить Паскаля, то можно подарить ему, скажем, сто франков. Дрягалов страшно изумился сперва: не смеется ли над ним его забавница?! Деньгами впору одаривать лакея за отменное усердие. А здесь такой человек! Да он оскорбится, чего доброго! Но Машенька успокоила его, сказав, что у них так принято. Дрягалов только руками развел. Он решительно не знал, как это возможно достойному человеку подарить какие-то жалкие франки. Да и рубли. Все равно. Тогда Машенька сказала, что возьмет эту заботу на себя. Тем же вечером она пригласила Паскаля к ним на чай и устроила все наилучшим образом. Паскаль, привыкший за оказанное людям внимание получать, может быть, одобрение, да и то не всегда, остался счастлив сверх всякой меры.
С Клодеттой Паскаль познакомился обычным для газетчиков образом. В «Comedie» открывался новый сезон, и руководитель отдела хроники попросил его сходить туда и сделать репортаж. Как настоящий дотошный хроникер, Паскаль после представления заглянул еще и за кулисы, чтобы побеседовать с директором, с артистами, чтобы проникнуться событием, что называется «изнутри».
Клодетта Ле Галль отнюдь не была примою, но имела репутацию девицы норовистой, и даже директор ее побаивался, особенно после того, как она перестала нуждаться и осталась служить у него только ради собственного развлечения. С господами газетчиками Клодетта успела уже довольно познакомиться к тому времени. Много их перебывало у нее в уборной. Но все они, будто сговорившись, приходили к ней с единственною и, как правило, откровенною целью – ради устройства известного рода связей. В лучшем, и крайне редком, случае они имели матримониальные виды. А чаще просто вульгарные. Натурально, для видимости, все это начиналось с добросовестного и деловитого производства репортажа. По их разумению, одно только то, что они принадлежат к миру прессы – они люди пишущие! – должно действовать на всех завораживающе и самые неприступные и эффектные дамы обязаны прямо-таки падать тотчас в их в объятия. И с некоторыми, наверное, так и выходило. Но только не с Клодеттой. Удальцов таковых она распознавала с полуслова. Одного только взгляда иного репортера было достаточно, чтобы она поняла, с чем он к ней явился. А поскольку ее внимания искали лица и куда более солидной категории, мелочиться с какими-то там газетчиками ей было не интересно ни в каком отношении. Но в итоге, как уже известно, именно газетчик и покорил ее сердце.
Когда к ней в уборную впервые явился этот вежливый и робкий молодой человек, Клодетта, хотя у нее и был глаз на всяких субъектов пристрелян, решительно не смогла сразу уяснить, кто это и что ему надобно. Незнакомец чем-то напоминал одного из тех юнцов – любителей театра, – что выдумывают для себя так называемые платонические чувства к какой-нибудь актрисе. Но те обычно не ходят по уборным. Не смеют. Они довольствуются тем, что наблюдают из райка предмет своего обожания и иногда посылают записки в дешевых букетиках. Кто же он в таком случае? Клодетта чуть ли не смутилась. А когда Паскаль представился, она была столь же изумлена, как если бы визитер оказался, например, сутенером или еще каким-нибудь хлыщом. Паскаль ей сразу сделался интересен. Они разговорились. Конечно, у Паскаля не было ничего общего с его пишущими собратьями. Его беспорочность слишком бросалась в глаза. Кроме того, Клодетта с удовлетворением отметила, что молодой человек весьма образован, галантен, находчив и вдобавок с отменным юмором. В общем, Клодетта нашла Паскаля юношей во всех отношениях очаровательным. Она его попросила оказать любезность и принести ей газету, как только материал выйдет. Но если материал и слетит, говорила они со знанием дела, то все равно пусть он навещает ее запросто. Материал и вправду слетел. Но это уже не имело для них ровно никакого значения. Паскаль зачастил в «Comedie». Там он, розовея от удовольствия, любовался своею красавицей, выделывающей, вместе с другими такими же длинноногими девицами, фигуры на сцене. И он был страшно горд оттого, что это его дама. Еще более он гордился, когда после представления они под ручку шли в кафе или на бульвары. В эти минуты ему было даже неловко оборотиться на окружающих, такими все кругом казались ему жалкими и униженными в своей зависти. Но я же не виноват, господа, что так счастлив, про себя извинялся Паскаль. Так вот вышло. Дай и вам бог того же.
Однажды Клодетта, отчаявшись дождаться когда-либо от Паскаля обычных в этих случаях просьб или намеков, сама позвала его к себе. В тот же день он попросил ее руки. Клодетта вполне могла бы довольствоваться и известными безбрачными отношениями, но она побоялась этим разочаровать благородного своего возлюбленного и согласилась на его предложение. Потерявший голову счастливец кинулся побыстрее исполнять приличествующие марьяжные заботы. Он представил Клодетту родителям и испросил их благословения. Годары тщательно всё обдумывали несколько недель, справлялись, где только возможно и у кого возможно, о Клодетте и, наконец, благословили детей. Они обручились. И была объявлена свадьба.
Так случилось, что Дрягалов, будто подгадав, приехал в Париж накануне этого события. И, конечно, месье и мадам Терри Годар и его, и Машеньку пригласили быть гостями на свадьбе их сына. Мэтр Годар мог бы позвать своих жильцов и по-простому, но он предпочел поцеремонничать. Он послал к Дрягалову и Машеньке на их половину лакея с faire-part[13]. Дрягалова это очень рассмешило. А Машеньку еще больше. Потому что выезд, который она было отстояла, кажется, снова, и уже не на шутку, собирался стать собственностью Годаров. Но теперь отговаривать Василия Никифоровича она и не подумала. Дрягалов никогда бы не допустил, чтобы его подарок был дешевле подарков других гостей. Впрочем, погулять на свадьбе у Паскаля и Клодетты ни ему, ни Машеньке не пришлось.
Странная телеграмма из Москвы была для Машеньки вполне ясна. Собственно, она сама и придумала так написать, если с кузеном стрясется какая беда, и наказала Хае. Машенька не посмела просить Василия Никифоровича поскорее поехать в Москву и попытаться выручить Алексея, как в свое время он выручил ее. Но Дрягалов, видя, в каком горестном состоянии она находится, сам решился возвратиться и сделать все, что будет в его силах. И сейчас послал за билетами человека – для себя и для сына Дмитрия. Машенька предлагала оставить Диму с ней в Париже, но Дрягалов решительно не пожелал расставаться с наследником, хотя бы ненадолго. Ему было спокойнее, когда Дима находился при нем.
Через несколько дней после того, как Дрягалов приехал в Париж, в редакцию «France-matin» явился престранного вида господин. Его внешность свидетельствовала, что некогда он знавал и достаток, но в последние месяцы испытывает крайнюю нужду И, судя по всему, нужду безнадежную, потому что весь его вид выдавал в нем человека опустившегося, плюнувшего уже и на наружность свою и, вероятно, на самую судьбу. На нем был костюм былого бульварного фланера: узкий пиджак, светлые в полоску брюки – лучше бы они не были светлыми! – канотье, трость. Но все эти предметы пришли уже в полнейшую негодность, и от совершенного рубища их отделял, может быть, месяц-другой носки. И пиджак, и брюки, и даже галстук – все было заляпано чем-то отвратительным, и на всем имелись прорехи, из которых лишь некоторые выделялись неумелою починкой. Из-под засаленного канотье торчали сваляные светло-каштановые космы. Лицо, шея, руки у господина были немыты целую вечность. В довершение, от него, как потом долго всем рассказывал швейцар, пахло котом. Поймав в коридоре не успевшего от него спрятаться сотрудника, господин на плохом французском спросил, как бы ему переговорить с Паскалем Годаром. Паскаля в тот час в редакции не было, и странному господину предложили подождать его quell quepart[14]. Скоро-де он появится. Quel quepart конечно же означало на улице. Гневно сверкнув глазами, господин все-таки смирился и вышел. Паскаля он остался караулить возле дверей. И, когда тот в свое время появился, швейцар доложил ему, что вот его ожидает посетитель.
Паскаль, по своему обыкновению, отнесся к незнакомому человеку, невзирая на его многозначительный наряд, участливо. Он живо ему представился и поинтересовался, чем может быть полезен. Господин назвался каким-то иностранным именем, кажется, русским, и сказал, что недавно он прочитал во «France-matin» за подписью m-r Годара сообщение о приезде в Париж русского коммерсанта Дрягалова. «Совершенно верно, – ответил Паскаль, – это была моя информация». – «Видите ли, – продолжал господин, приободрившись, – я соотечественник господина Дрягалова и давнишний его знакомец, и мне крайняя нужда видеть его». Простодушный Паскаль, нисколько не смущаясь подозрительной наружностью посетителя, назвал ему свой адрес и даже посоветовал, когда именно нужно приходить, чтобы вернее застать господина Дрягалова дома. Паскаль был, натурально, обрадован, что оказал услугу соотечественнику и знакомцу их замечательного гостя, а значит, и самому Дрягалову.
В тот же самый день, к вечеру, подозрительный господин пришел на улицу Пиренеев. Годаровский слуга, вышедший к калитке, принял его за просителя подаяния и хотел уже вежливо, но строго указать ему ступать прочь, но тот упредил его:
– Же вудре вуар о месье Дрягалоф, де Рюс![15] – Причем сказано это было с несообразною его убогости требовательностью.
– Je vous en prie[16], – сразу же покорно ответил слуга и даже поклонился слегка, пропуская визитера в калитку. Он проводил его в vestibule на половину Дрягалова и Машеньки и пошел докладывать.
Через минуту в vestibule в красном парчовом халате, похожий на персиянина, вышел Дрягалов. В незваном госте он без труда узнал соотечественника и знакомца Якова Руткина. Слишком уж тот остался ему памятен, чтобы не узнать его, в каком бы обличье он ни явился. Дрягалов внимательно его оглядел и, не услышав от Руткина еще ни единого слова, вполне догадался обо всем, что с ним произошло: промотался, прохвост! – и поделом же тебе! Взгляд Дрягалова сделался брезгливым.
– Что надо? – сурово спросил он.
– Да вот повидать вас пришел, господин Дрягалов, – с неуместною, казалось бы, наглостью произнес Руткин.
– А чего меня видать? Я не колонна Вандомская, чай! Ты дело говори! А коли нечего по делу сказать, ступай отсель с Богом! Что надо-то?! Ну!
– Как вы нелюбезно встречаете гостей. Разве это по-христиански? Я к вам со всею душой… – продолжал бесстыдно разглагольствовать Руткин.
– Ты брось!.. Слышишь!.. – Дрягалов уже начал не на шутку гневаться, потому что ему стало ясно, что этот мерзавец настроен даже не просить у него Христа ради на бедность свою, а требовать, судя по всему, как от должника, как от вечно ему обязанного. – Известны нам ваши души! Тридцать сребреников, что ли, все вышли?! За прибавкой пришел?! Но кого на этот раз продавать будешь?! Или перезаложишь свою жидовскую шайку?! Новый донос написал? – или тебе снова продиктовать?!
– Я попросил бы вас, сударь, без оскорблений! – заголосил Руткин, но наглый тон, однако же, поубавил. – Это вы там привыкли нам кричать: «жиды! жиды!» Но здесь не Россия! Здесь демократическая республика! Я могу вас и в суд призвать…
Руткин не закончил своей реплики и отступил на шаг назад, так на него зыкнул собеседник:
– Врешь, иуда! Где стоит Дрягалов, там и есть Россия! Это под тобою завсегда будет чужая земля! Потому что вам отмеряется вашею же мерой! И ты лучше уходи поздорову со двора! Слышишь? Не доводи до греха! Не то я тебя своим судом рассужу!
Руткин уже осознал, как он промахнулся, поведя разговор с Дрягаловым на равных. Больно уж ему хотелось показать, что в демократической республике равенства он не тот бесправный Яшка, которого в России все шпыняли и гнали единственно за его принадлежность к подлому семени. Расплачься он раньше перед Дрягаловым, тот, может быть, и подал бы ему. Не столько из жалости даже подал бы, сколько в подтверждение собственного превосходства. Но теперь уже поздно было падать ему в ноги. Теперь Руткин видел, что у Дрягалова одно только желание: вышвырнуть его вон. И никакое самоуничижение уже не поможет Руткину избежать этого. И тогда, в отчаянии, Руткин решил доиграть свою партию до конца. Хоть душу отвести, раз не вышло милостыню выклянчить!
– Знаю! я для вас всегда был и есть жид! все равно как прокаженный! – дрожащим тенором заверещал Руткин. – Брезгуете, да? А как вы с вашею христианскою правильностью любовницу себе у жида купить не побрезговали?! Вас-то какою мерой мерить?!
– Уймись, анафема! Убью! – взревел Дрягалов и бросился на готового принять смертные муки Руткина.
Дрягалов сгреб Руткина в охапку и уже размахнулся выбить его головой уличную дверь. Но в это мгновенье в vestibule выбежали напуганные шумом все домашние – Машенька, Дима, горничная с младенцем на руках, слуга-француз.
– Что происходит?! – вскричала Машенька. – Василий Никифорович! Кто это?! – Руткина она не узнавала пока.
Зато он узнал ее тотчас. Руткин не подумал и предположить, когда шел сюда, что вместе с Дрягаловым здесь может оказаться и Машенька. Иначе бы он повел себя по-другому. Еще раньше он верно рассудил, что Дрягалов никогда не посмеет рассказать Машеньке о своей с ним сделке. Напротив, он будет всячески оберегать ее от этой новости. Вот чем можно было воспользоваться-то с выгодой! Мог бы выйти недурной шантаж! Руткин, как всегда, запоздало обругал себя в уме.
Машенькино появление было для него спасением от неминуемых, казалось, увечий, если не от самой смерти. Ее требовательный окрик заставил Дрягалова прийти в себя, и он отпустил скорбящего. Обретя свободу и сообразив, что бить его в этот раз, скорее всего, уже не будут, Руткин, с неожиданною проворностью, бросился вдруг припасть к узнавшей его, наконец, Машеньке и, ломая руки, слезно запричитал:
– Мария! выслушай меня, Мария! меня ограбили! избили! меня преследует полиция! меня приговорили к смерти! я погибаю! у меня нет ни сантима! я давно ничего не ел! я так несчастен!..
– Яша, успокойся, прошу тебя! – повелительным тоном сказала Машенька. – Василий Никифорович, объясните же мне, что происходит?!
– Чего объяснять? Вот земляк нас попроведать пришел, – насмешливым тоном ответил ей Дрягалов, совершенно уже овладевший собою.
Дрягалову не то что теперь бить Руткина, срамно смотреть было, как он растирает грязными ладонями по лицу сопли. Такого унижения он, повидавший всякие виды, еще не видывал.
– Вы не хотите говорить со мною серьезно? – В голосе Машеньки слышались претензии. – Я лишена права узнать, что…
– Полно! – оборвал ее Дрягалов. – Ужо поговорим.
И Машенька покорно опустила глаза, что стало для Руткина самою большою, может быть, здесь неожиданностью. Он совсем другою знал Марию Носенкову.
– Эй, человек! – окликнул Дрягалов слугу. – Запомни этого босяка с Хитровки, – он кивнул на Руткина, – и чтоб вперед духу его коло дому на версту не было. Димитрий, переведи. – И, зная, что более ему никто ничего не посмеет сказать, Дрягалов ушел в комнаты.
Дима и горничная последовали за ним. Слуга-француз, красноречиво наступая грудью на совсем поникшего Руткина и указывая ему рукой направление требуемого от него движения, а именно – на дверь, для начала произнес неизменное «Je vous еп рпе», однако был готов, в случае каких-либо сомнений гостя, и к более решительным действиям. Руткин поплелся на выход.
Конвоируемый слугой, Руткин подходил уже к калитке, когда его догнала Машенька. Слуге она велела оставить их. Как ни хотелось ей узнать, что же все-таки вышло у них с Дрягаловым, расспрашивать теперь об этом Руткина, в обход Василия Никифоровича, она посовестилась.
– Яша, отчего ты так неожиданно исчез из Москвы? – спросила она. – И что с тобою случилось? Ты в таком виде…
Руткин был на нее зол не меньше, чем на Дрягалова. Вообще зол он был на весь свет. Ему сейчас хотелось всех избивать, душить, кусать и бог знает, что еще с ними делать. А что может эта? Только что посочувствовать. Да катилась бы ты со своим сочувствием! Больно надо! Руткин неохотно, с постным выражением лица, оглянулся на Машеньку.
– Уехал, – пробурчал он. – Так надо было.
– Ты никого не предупредил…
– Надо так было, говорю! – еще больше разозлился Руткин. – Меня выследила полиция! Меня едва не схватили! Я отстреливался! Это для вас все просто! А с евреями ты знаешь, как обходятся в России! Мне кто-нибудь тогда помог?! Ни одна собака! Все меня бросили! Ты вот можешь мне помочь?! Мне денег надо теперь! – Он врал ей, не опасаясь, что она узнает когда-нибудь правду. Старик предпочтет скорее умереть, нежели открыться.
Машенька уронила голову. У нее было чувство, словно ее хлещут по щекам. И по заслугам хлещут! Но она же ничего не знала! Разве бы она не помогла своему товарищу!
– Но я не знала ничего этого, Яша! – пролепетала она.
– Все ничего не знают. И не хотят знать, – безнадежно подытожил Руткин. – Ладно, прощай. Что говорить… – И он, сгорбленный, жалкий, всеми отвергнутый, повернулся уходить.
– Постой, Яша! – Голос Машеньки сделался вдруг бодрее.
– Ну, что?.. – Руткин продолжал разыгрывать несчастного гонимого, но все же любопытство пересилило, и он покосился назад.
– Вот, у меня есть немного… – Она с лихорадочною поспешностью, словно боялась, что он не будет ждать, достала из кармана маленький кошелечек и высыпала на ладошку содержимое. В кошельке оказалось несколько луидоров и еще какая-то серебряная мелочь. Машенька протянула ему деньги и покраснела, полагая, что может нанести человеку оскорбление, предложив ему невеликую в общем-то сумму. Он вправе будет отнестись к этому, как к постыдной милостыне. Машенька не смела поднять на Руткина глаз. И была готова, как крест свой, вынести возможный его безмолвный и гордый исход.
– Давай, – произнес Руткин так, будто ему приходилось преодолевать гадливость.
Машенька сразу оживилась. Глаза ее загорелись радостным и благодарным светом. Разве может он ее унизить своим отказом! Он, как человек благородный, скорее предпочтет сам унизиться!
– Вот… Всего только… – с виноватою улыбкой говорила Машенька, пересыпая монетки ему в руку. – Но скоро у меня должны появиться кое-какие деньги.
– Когда? – сразу спросил Руткин с деловою интонацией в голосе.
– Василий Никифорович послезавтра уезжает в Москву. Он… оставит мне денег… – Говорить это ей было неловко. Для всякого, наверное, уже очевидно, что она далеко не только учительница в доме Дрягалова. И для Яши, конечно, тоже.
– Ладно. На днях зайду, – сказал Руткин.
Больше ему здесь делать было нечего. Сегодня, во всяком случае. Но он скрепя сердце решил еще немного задержаться, чтобы, в благодарность за Машенькино посильное участие, сказать ей какую-нибудь любезность, расспросить ее о том о сем – в общем, показать как-то свою заинтересованность к ней.
– Как ты живешь, Мария? – спросил он, стараясь говорить неравнодушно.
– Мне жаловаться грешно…
– Ты не нуждаешься, я вижу…
– Пожалуй что…
– А это главное. Ну я пошел. Оревуар. – Но тут он вспомнил спросить еще: – А это твой, наверное, ребенок, что служанка держала?
– Да, – радостно ответила Машенька. – Это моя Людочка. Наша, с Василием Никифоровичем, – немного смущаясь, добавила она. Машенька решила открыть уж все карты старому своему товарищу, чтобы не оставалось трудных недомолвок.
– Ясно, – задумчиво проговорил Руткин. – Ну все. Привет. – И уже больше ничего не сказав, он ушел.
Дрягалова Машенька нашла в детской. Он сидел возле крошечной кроватки и смотрел на спящую дочку. Иногда, если девочка во сне шевелила головкой или причмокивала губками, он осторожно покачивал кроватку. Машенька села рядом с Василием Никифоровичем и взяла свободную его руку в свои маленькие ручки. Дрягалов знал наверно, что она ни о чем его не спросит, прежде чем он сам не заговорит о случившемся. Он незаметно, одними глазами, улыбнулся, вспомнив, какою вольтерьянкой появилась она у него в доме. Но то все было напускное и чужое. А русская-то исконная натура все одно берет свое. Он обнял Машеньку и поцеловал ее в волосы.
– Ты верно все думаешь о давешней сваре?., да, Мань?.. – зашептал ей на ушко Дрягалов.
– А о чем я еще могу думать? – так же шепотом отвечала Машенька. – В доме натуральное побоище учинилось. Как можно?!
Дрягалов спрятал лицо к ней в волосы, чтобы посмеяться тихонько.
– А коли добром не понимает проклятый, как быть?
– А что он не понимает? ты можешь сказать?
– Не. Не скажу. Ты не серчай, пожалуйста, но не скажу.
– Во всяком случае, мне ясно, что приходил он просить денег.
– А то зачем еще!
– И ты гонишь его взашей. Хотя прежде ссужал им безвозмездно. Согласись, Василий Никифорович, это выглядит странно.
– Ничуть…
– Но тогда что же?
– Ну считай, что невзлюбил я его очень. И больше мне сказать тебе нечего.
– Как знаешь. Но что за вид у него! Совершенный мизерабль. И как он вообще оказался во Франции? – рассуждала Машенька, не чая услышать от Василия Никифоровича каких-либо объяснений. – Он и по-французски-то не знал. Удивительно все это.
– Да, удивительно, – сочувственно подтвердил Дрягалов.
– Уж ты как знаешь, Василий Никифорович, но я дала ему немного денег. Сколько у меня было… франков, может быть, около ста. Но надолго ли их ему?.. – сама себя сокрушенно спросила Машенька.
«Где там надолго! – подумал Дрягалов. – Через два дня за прибавкой жди Теперь кувшин повадится по воду ходить. Без меня он тут до самых до ее колечек доберется! до сережек! Нынче не отдала – так верно не додумалась впопыхах. А погодя отдаст. Непременно отдаст. Уж такая в ней натура. Да разве беда только, что он побираться теперь сюда будет приходить? – он же придумает, единственно ради ее денег, учинить здесь бунтарскую шайку из таких же бродяг, как сам, а она, по простосердию своему, натурально, будет благодетельствовать им. Сибири миновала, дуреха, так во французскую каторгу пойдет, за море!»
Как же пожалел Дрягалов, что попустил Машеньке остаться с Руткиным наедине! Не хотелось лишний раз притеснять ее покорствованием. Тем более что казалось, корысти-то от нее тому нет никакой. Но верно говорят: голодный француз и вороне рад. Несколько франков да выклянчил. Не погнушался.
– Со мною в Москву поедешь, – объявил Дрягалов. – Собирайся ужо.
Если бы Дрягалов вчера сказал, что они поедут в Москву вместе, Машенька была бы очень даже счастлива. Сильно уж истомилась она в этой комфортной ссылке, как сама называла свое парижское жительство. Машенька и просилась поехать с ним, но он не позволил, сказав, что здесь и ей, и дитю будет оставаться спокойнее. Не срок еще возвращаться ей в Москву. Но сегодня он уже считает, что возможные московские беспокойства меньшее для них зло, нежели беспокойства парижские. Отчего переменились его намерения, вполне очевидно.
Без сомнения, причиною тому сегодняшний случай. Значит, он боится оставлять ее вблизи нежданно-негаданно объявившегося Руткина.
– Ты боишься его? – спросила Машенька.
Дрягалов вздрогнул даже от такого вопроса. Почему Машенька поняла, что попала в точку.
– Ты чего говоришь, матушка?! Окстись! – зло зашипел Дрягалов. – Да кабы такое дело, я б в живых не оставил нехристя. Убил бы. Ей-ей. Я боюсь его!.. Сказать так!.. Это надо!..
– А тогда не ревнуешь ли ты, часом? – Машеньке стало веселее, потому что происходящее как будто начало проясняться.
Но для Дрягалова такой поворот оказался исключительно счастливою находкой. И он моментально сообразил, что именно эту иллюзию и надо в Машеньке поддерживать. Пусть ее думает, что-де старый дурак, помимо множества своих чудачеств, стал еще и ревнивцем.
– Еще не лучше! – делано возмутился он. – Пустое ты все говоришь.
Машенька улыбнулась и кокетливо положила ему на плечо локоток. Какой же он милый, думала она. Уже и потерялся, только что его раскусили. И ее охватил небывалый к нему прилив нежности.
– Конечно, мы поедем в Москву. Поедем. – Машенька сказала это так, как любомилостивые родители говорят своим детям, уступая, по обыкновению, какой-либо их просьбе. Она обняла Дрягалова за шею и, заглянув ему в глаза с тем многозначительным женским бесстыдством, что не может не доставлять всякому приятного волнения, с силой впилась в его губы.
Назавтра, с утра, Дрягалов послал человека взять для Машеньки с малышкой и для ее горничной компартиман в первом классе. Сами же они с Машенькой и с Димой отправились телеграфировать в Москву о своем приезде. Возвратились они не скоро. Потому что Машенька с Димой уговорили Василия Никифоровича подольше погулять напоследок. Они дошли пешком до самого Булонского леса. Там они катались на лодке на прудах, потом обедали в кафешантане. Если бы не тревога по московским неприятностям, то они были бы счастливы почти также, как в предыдущие дни. Во всяком случае, у Дрягалова поубавилось раздражения от вчерашнего инцидента. Но дома их ждала новая незадача.
Слуга, посланный давеча Дрягаловым за билетами, вернулся из вокзала, оказывается, ни с чем. На завтрашний поезд ни в первый, ни хотя бы во второй класс билетов уже не оставалось. Дрягалов сразу решил, что все они в таком случае поедут на следующем поезде. Но Машенька стала настаивать, чтобы он не ждал ее и ехал как можно скорее, потому что для кузена теперь может быть дорога каждая минута. И так-то совсем нет уверенности, что Дрягалов непременно его вызволит. Но тем более не следует это и без того далеко не надежное дело откладывать. Машенькины аргументы убедили Дрягалова. И утром они с Димой уехали.
Перед отъездом Дрягалов еще зашел попрощаться с хозяевами и попросил мэтра Годара, по возможности, попридержать какое-то время квартиру. Не понадобится ли скоро она им снова, как знать? Адвокат пообещал. А Паскаль, в добродетельном порыве, сказал, что если Дрягалов с семьей будет в Париже, независимо от того, свободна ли останется квартира или нет, чтобы во всяком случае останавливались у них. Для дорогих русских друзей он уступит свои комнаты на антресолях. Когда Машенька это перевела, Дрягалов только сдержанно поблагодарил полюбившегося ему молодого человека, но для себя приметил не забыть его доброты.
Проводив Василия Никифоровича, засобиралась и Машенька. Вчера еще она в Россию готова была на крыльях лететь, но сегодня ей как-то уже и взгрустнулось. Ведь приходилось расставаться, и неизвестно насколько, возможно навсегда, со многим, к чему она так привыкла, что уже сделалось таким своим, таким дорогим – с уютною квартирой, с радушными Годарами, в совершенстве воплощающими знаменитую urbanite francaise, с красавицею Пиренейскою улицей, с чудесным парком, в который она или горничная всякий день возили на прогулку Людочку, с самим Парижем, наконец, – городом, ставшим для русских людей новым святым местом. К тому же, здесь, во Франции, она почитается за madame Basile Drhjagaloff. В России же, известно, кем ей снова быть – купеческою полюбовницей. Да еще и с незаконнорожденным дитем. От обиды Машенька даже всплакнула потихоньку. Но делать было нечего. Все уже решилось. Да и не самая еще худшая доля ее. С людьми со многими судьба куда как немилостивее. С тем же Яшей Руткиным, например. Как ни горестно ей на душе, как ни тоскливо, но, по крайней мере, она не обременена заботой о насущном хлебе и о крыше над головой. А Руткин, верно сказал Василий Никифорович, вылитый бродяга с Хитровки. Вот истинное-то несчастье где. Подумав о Руткине, Машенька сразу и вспомнила, что обещала тому денег. Но как теперь ей выполнить свое обещание?! Во-первых, скорее всего, он ее уже не застанет у Годаров, а во-вторых, появись он хотя бы и сию минуту, ей попросту нечего ему дать. Виды невзначай переменились. И в Париже она уже не остается, как еще вчера думала. А когда так, то и оставлять ей денег Дрягалову не было нужды. Конечно, он дал какую-то малость. На извозчика, там, на носильщиков, на всякие чаевые и прочее подобное. Но не на Руткина же. Скажи только ему Машенька нечаянно о такой предстоящей ей статье расходов, Дрягалов бы совершенно вознегодовал. А каков есть Василий Никифорович в гневе, Машеньке уже случилось наблюдать, и попустить этого снова ей совсем не было желательно. Одним словом, Руткину, вопреки обнадеживающему своему обещанию, она помочь никак не могла. Не могла помочь здесь, в Париже. Но почему бы не сделать этого из Москвы? – пришла вдруг в голову к Машеньке счастливая мысль. Она еще, может быть, успеет переслать Годарам деньги для Яши прежде, нежели он явится сюда! Но на случай, если так и не успеет, Машенька решила оставить Руткину записку с извинениями и заверениями о непременном выполнении обязательств в самом ближайшем будущем. Довольная своею находчивостью, Машенька села поскорее за письмо к несчастному своему старинному товарищу.
Тем временем ее горничная возила малютку Людочку в парк на прогулку. Жить им в Париже посчастливилось неподалеку от Buttes-Chaumont, одного из красивейших парков города. Мэтр Годар знал, где устраивать свое жилище. И почти ежедневно Зина, Машенькина горничная, или Машенька сама выходили гулять с девочкой в этот дивный уголок.
Горничную эту взял для Машеньки Дрягалов еще задолго до ее отъезда в Париж. Это была разумная, сноровистая, усердная в работе и богобоязненная девушка из деревни. Именно потому, что она была из деревни, ее Дрягалов и взял. Городских девиц он считал худыми норовом. И не доверял им. А что до большей учености городских, то грамоте, по крайней своей любознательности и при Машенькином доброхотном вспомоществовании, скоро выучилась и Зина. И по написанному она читала, пожалуй, даже ловчее иной московской мещаночки. Так мало того! – за месяцы, проведенные в Париже, и конечно же опять с Машенькиною помощью, Зина научилась и по-французски. Хорошо ли, плохо ли научилась, но для того, чтобы объясниться с лавочником или там с каким-нибудь блузником, достаточно. Для Дрягалова, среди многих парижских удивлений, это показалось самым дивным. И он прибавил от щедрот своих содержание богознаменной, по его выражению, отроковице. Кстати, Зине шел только что пятнадцатый год.
В числе немногих обязанностей, порученных ей Машенькой, прогулки с девочкой были любимым Зининым занятием. Как она была счастлива, как гордилась, когда везла по улице детскую колясочку. Конечно, сама еще будучи, в сущности, ребенком, она и счастлива была наивным детским счастьицем. Девочка малолетняя, у которой есть хорошенькая, как живая, куколка, также счастлива. А тут настоящая живая куколка! Зине казалось, что все на нее смотрят и страшно завидуют. Было бы можно, так она бы весь день катала колясочку по парку. Но Машенька строго наказала ей возвращаться вовремя.
Из Buttes-Chaumont Зина всегда возвращалась по улице Боливара. Это был самый короткий и удобный путь, пройденный ею, наверное, уже сотни две раз. Не было у нее и теперь причины не идти по этой хоженой-перехоженой дороге. Она шла не спеша и любовалась на мирно посапывающую в колясочке свою драгоценность и ничего не замечала кругом. А, между тем, совсем рядом с ней, по мостовой, в том же направлении и с той же скоростью, с минуту или больше уже, двигался фиакр. Да хотя бы она и обратила на него внимание – какое ее дело? – мало ли фиакров разъезжает повсюду. Но вдруг дверца фиакра распахнулась, из него выскочил человек, быстро подбежал к колясочке, схватил ребенка и впрыгнул назад в фиакр. Кучер с красивым размахом, звонко хлобыстнул бичом, кони рванулись, и фиакр полетел, как выпущенный из пушки снаряд, свернул налево и загрохотал куда-то в сторону Крымской улицы.
Все произошло потрясающе стремительно. Как в cinema у Люмьеров. И так же ирреально. Зина порядочно испугалась, но еще не понимала хорошо, что именно случилось. Толкая впереди себя пустую колясочку, бедная девочка побежала вслед за фиакром. Ей казалось, что сейчас за поворотом какой-то зло над ней пошутивший дядя отдаст ей Людочку, и они поедут домой. Она добежала до угла Бельвильской улицы, но ни шутника-дяди, ни самого фиакра там не было. И только тут до Зины дошло, что Людочку у нее попросту украли. Она схватилась за голову и завопила на весь квартал. Вокруг нее стали собираться прохожие, всякие любопытные, зеваки. А вскоре появились и полицейские.
Машенька давно закончила писать, но все сидела за бюро. Всякие сомнения лезли ей в голову. Что-то их ждет в России?.. Что будет с кузеном?.. Получится ли у Василия Никифоровича помочь ему?.. И как в дальнейшем ей быть с Руткиным? Потому что выручать его она сможет, скорее всего, только в том случае, если об этом не будет знать Дрягалов. Иначе он просто ограничит ее в средствах, чего никогда не делал. То есть ей бы пришлось обманывать Василия Никифоровича. Но разве она теперь его не обманывает? Все, что она задумала сделать для Яши, можно выполнить лишь втайне от Дрягалова. А не выполнить этого тоже было бы обманом. И даже еще худшим. Потому что тогда бы она обманула несчастного голодного, а поэтому богоизбранного человека. В общем, куда ни кинь, всюду клин. Машенька решила все-таки в этот раз Руткину помочь, как задумала, несмотря ни на что, а там будет видно, как поступать.
Ее размышления были прерваны какими-то тревожными звуками, вдруг наполнившими дом. Доносились мужские голоса, кто-то плакал взахлеб, причем стараясь что-то рассказывать, кто-то часто затопал каблуками – побежал, наверное. За дверью послышалось пронзительное: «Parici! Parici!»[17]. Машенька почувствовала, что приближается несчастье, и похолодела. Двери распахнулись, и вся в слезах в комнату вбежала Зина. Глаза у девочки были раскрыты широко и полны ужаса, как у повидавшей преисподнюю.
– Людочка пропала! – сразу же выпалила Зина. – Ее украли!.. Ее украли у меня!.. – Больше она ничего не была в состоянии сказать, потому что разрыдалась совсем безутешно.
Машенька вскочила. Но так же, как и Зина давеча, она не сейчас осознала случившегося. Это было все равно как инстинктивное сопротивление смерти. Она не так поняла! Ослышалась! У горничной припадки! Ее жалостливый взгляд, жаждущий найти опровержение услышанному, заметался, заскользил по сторонам и наткнулся на темные силуэты квадратноголовых полицейских, стоящих в деликатной нерешительности в дверях. И она тотчас поняла все. Людочка пропала!!! В глазах у Машеньки поплыло. Она неуверенно поискала рукой, обо что бы опереться, и рухнула без чувств на пол.
* * *
Как уже говорилось, семейство Годаров состояло из четырех человек. Кроме самого адвоката, его жены и сына, в доме жил еще и престарелый отец мэтра Годара отставной пехотный подполковник кавалер Шарль Анри Годар.
Подполковник Годар был по-настоящему легендарною личностью. И даже то, что дослужился он всего только до чина lieutenant-colonel[18], столь же для света ничтожного, как и просто lieutenant, было результатом невероятного и загадочного происшествия, приключившегося с ним в Китае, во время знаменитой так называемой опиумной англо-французской экспедиции. А ведь блистательные успехи Шарля Годара в начале карьеры делали для него вполне досягаемою перспективой и самый маршальский жезл.
Впрочем, по окончании военной школы, когда он был определен в захолустный нормандский гарнизон, абсолютно ничто не предвещало ему Тулона. И, что самое опасное для офицера, с каждою неделей службы Шарль все меньше думал о Тулоне. Жизнь его в гарнизоне превратилась в этакое тупое ожидание эфемерной мелкобуржуазной радости. Исправляя рутинную службу, он только и мечтал об выходном. А в скучные и, как на подбор, однообразные выходные он все думал: как бы это поскорее в службу, что ли… Так и шли недели, месяцы, сезоны целые. В Париже уже несколько лет кряду разворачивались драматические события, кипели страсти, там направо и налево раздавали чины и награды. А в жизни Шарля Анри Годара только что и было – рутина и скука, скука да рутина. Но неожиданная случайность решительно переменила вдруг его жизнь. А может быть, это произошло и по воле Провидения, как любил говорить обожаемый в те годы Шарлем первый француз.
Один из офицеров их гарнизона, с которым Шарль был дружен, пригласил его однажды поехать с ним в Париж. Он сказал, что на днях перед армией собирается выступить президент республики. И речь его должна якобы сделаться для них, для офицеров, неким отправным моментом, за которым последуют грандиозные перемены в их бренном существовании. Уговаривать Шарля, разумеется, не требовалось.
В Париже в Елисейском дворце 9 ноября 1851 года собрался цвет французской армии. Мало что может сравниться с роскошью и блеском Елисейского дворца, этого зримого Элизиума, но собравшиеся там офицеры были настолько ослепительны, так богоподобны, что совершенно затмевали неземные красоты великолепного чертога.
Президент Бонапарт говорил долго и красочно. Для сколько-нибудь разумного человека одного этого было бы достаточно, чтобы понять, до какой степени племянник не наследует дяде. Но собравшиеся во дворце, жаждущие битв и славы воины, всею душой желали, чтобы он именно наследовал! А перед душевными порывами разум пасует, как водится. Затаив дыхание, все внимали оратору. И было же что послушать! Как он говорил! Разве только у мертвого сердце не возгорится от столь пламенных речей.
«Если важность обстоятельств наведет на нас испытания, – говорил президент, – и принудит меня сделать призыв к вашей преданности, то ваша преданность, я в этом уверен, не изменит мне. Потому что, вы знаете, я не потребую от вас ничего такого, что не было бы согласно с моим правом, признанным конституцией, с военною честью, с интересами отечества. Потому что я поставил во главе вас людей, которые пользуются моим полным доверием и заслуживают вашего. Потому что если придет когда-либо день опасности, то я не сделаю, как правительства, предшествующие мне, и не скажу вам: идите, я следую за вами; но скажу: я иду! следуйте за мной!»
У подпоручика Годара после этих слов было лишь одно желание – умереть за своего президента! И лучше прямо сейчас, в зале, в виду десятков товарищей. Надо полагать, что и у остальных были подобные же чувства. Чем для них раньше являлся президент? Да всего только главным французским чиновником. Теперь же он у них на глазах превратился в отца нации! В вождя! Явившись собранию простым смертным, он теперь, как архистратиг, рдел сиянием славных побед. И что из того, что самих побед-то не было. Главное – восторженное собрание видело это сияние. А это и есть уже победа.
После торжественной части, когда все вышли в кулуары, к группе офицеров из провинции, среди которых находился и Шарль со своим другом-однополчанином, во главе блестящей свиты, подошел незнакомый генерал. Коротко расспросив их о службе и узнав, что все они горят желанием послужить во славу отечества и своего президента, он предложил им немедленно вступить в столичные полки, причем посулил всем высшие, против прежнего, должности. Об увольнении из их старых частей генерал велел не беспокоиться. Это он обещал легко уладить.
На другой день Шарль вступил в командование ротой в батальоне венсенских стрелков. Генерал Маньян – так звали незнакомого генерала – приказал всем офицерам быть наготове и ждать его особенных распоряжений. Скоро, говорил он, всем нам придется доказывать свою любовь к отечеству.
И долго ждать не пришлось. Не прошло и месяца, как важность обстоятельств, на которые туманно указывал в своей речи президент, заставила войска выйти из казарм. Это были роковые дни начала декабря 1851 года.
Шарля совсем не интересовала предыстория этих событий. Лишь спустя годы, попав уже в опалу у тех лиц, за коих в памятном декабре он готов был лечь костьми, Шарль стал критически размышлять о случившемся. И, надо сказать, у него достало мужества признаться самому себе, что им, в ту пору двадцатиоднолетним юношей, двигали одни только карьеристские соображения. А любовь к отечеству, к которой в те дни так настойчиво апеллировали ближайшие сторонники президента, вроде генерала Маньяна, для Шарля и подобных же рядовых исполнителей их замыслов была не чем иным, как только красивым самообманом. Стоять за национальное собрание, разумеется, было не менее патриотично, чем выступать за президента. Но разве мог какой-то там Беррье предложить молодым честолюбивым военным столько же благ, сколько давала им победа президента Луи-Наполеона Бонапарта. Это обстоятельство все и решило. Армия безо всяких сомнений выступила за исполнительную власть.
Второго декабря, в день годовщины Аустерлицкой битвы, в Париже, при помощи военной силы, был совершен государственный переворот. Национальное собрание было разогнано, и вся власть в государстве перешла к единому лицу – к президенту. Гюго прямо назвал случившееся преступлением. Но что из того? Историю делают счастливые победители, а не отверженные эмигранты, какими бы гордыми и непокорными они ни хотели казаться.
А Шарль Годар в результате оказался именно в числе победителей. И мало того, он приобрел известность, сделался поистине историческою личностью. Спустя с лишком полвека трудно было поверить, что этот замкнутый старик, коротающий дни свои в семье сына и всякий вечер отстукивающий тростью маршрут до Пер-Лашез и обратно, в 1851 году лично распустил Национальное собрание Французской республики.
Утром 2-го декабря двести двадцать депутатов собрались в мэрии Десятого округа на улице Гренель. Бурбонский дворец еще накануне был занят войсками. Ни малейшей власти, ни хотя бы влияния на толпу поредевшее Национальное собрание уже не имело. И напрасно депутаты поочередно подходили к окну и взывали к народу противостоять перевороту. Лишь несколько недружных криков из толпы «Да здравствует республика!» было им в утешение.
Но мученичество депутатов могло, в конце концов, подвигнуть народ к каким-то более решительным действиям. Военные это прекрасно понимали. Слишком памятны им еще были сорок восьмой и пятидесятый годы. Поэтому они решили больше не медлить. Войскам был отдан приказ оцепить мэрию Десятого округа. После чего в зал к депутатам явился офицер с ультимативным предложением прекратить заседания и разойтись. Этот офицер и был Шарль Годар.
В сопровождении двух сержантов своей роты он вошел к депутатам и произнес исторические слова: «Именем приказаний исполнительной власти мы приглашаем вас разойтись сию же минуту!» Всякие возражения, а тем более сопротивление были уже бесполезны. И депутаты покорились. Вторая республика прекратила свое существование. Впрочем, время падения Второй республики можно относить к разным событиям и периодам. Тьер, например, еще в 1850-м сказал: Tempire est fait[19].
Даже если бы в жизни Шарля ничего такого выдающегося больше не свершилось и дни его текли бы уныло и вяло, то одного этого случая ему вполне достало бы, чтобы пожинать лавры еще очень долго. Может быть, и всю оставшуюся жизнь. И в самом деле, скоро на него просто-таки посыпались всякие милости. Самым важным было то, что его заметил президент.
Среди участников декабрьских событий, обласканных Луи-Наполеоном Бонапартом, Шарль оказался одним из первых. Он был пожалован сразу двумя чинами. А когда год спустя президент принял титул и самое имя своего дядюшки, то есть исполнил то, ради чего, собственно, и совершался переворот, Шарлю было предложено вступить во вновь образованную императорскую гвардию. И ни много ни мало как командиром батальона. Такое назначение, если еще и не выводило Шарля в элиту, то, во всяком случае, делало его к элите человеком очень близким. В Тюильри он бывал не реже иных свитских офицеров. Да и что касается самой свиты, то быть к ней причисленну, для Шарля оставалось лишь вопросом времени. Карьера, составляемая вчерашним нищим безродным провинциальным офицериком, была поистине головокружительною.
И все-таки такая карьера, при всей своей видимой пышности, не могла удовлетворять честолюбие настоящего офицера. В душе Шарль осознавал, что успехами своими он обязан подвигу весьма сомнительному. Хороша это слава для офицера – одержать победу над двумя сотнями безоружных и беззащитных своих соотечественников! Нет, честолюбие Шарля требовало иных подвигов. Достойных звания французского офицера, а не какого-нибудь там презренного гражданского интригана.
И вскоре, как будто угадав настроение иных своих подданных, вроде Шарля Годара, первый француз предоставил им возможность сполна выказать воинскую доблесть. Это уже были не аресты безоружных представителей и даже не потасовки на бульварах с рабочим людом из предместий. Это была настоящая большая война с иноземным противником, грозным и многочисленным.
В 1854 году Шарль оказался в Крыму, в славной армии маршала Сент-Арно. Могло бы показаться, что ему, избалованному уже парижскою жизнью, службой при высочайшей особе, парадами и балами, военные тягости окажутся непосильным испытанием. Ничего подобного. Шарль и на войне нашел себя столь же скоро, как и в парадно-караульной службе при дворе. Он отличился в первом же деле – в битве при Альме.
А за Инкерманское сражение он был представлен к «Почетному легиону».
В том сражении русские, имея численное превосходство, решились под покровом тумана атаковать английские позиции, разрезать союзную армию и сбросить ее в итоге в море. Очень тихо, густыми сомкнутыми рядами они подошли к расположению англичан. Столкновение было ужасно. На тесном пространстве, лицом к лицу, противники дрались штыками и прикладами. В ход шли даже камни, находившиеся здесь во множестве. Мало кто способен выдержать русскую отчаянную штыковую атаку. Турки бежали бы сразу. Но англичане выстояли. Они удержали позиции до подхода союзников. В самый критический для них момент несколько французских батальонов неожиданно атаковали русских с фланга и принудили их отступить, причем потери последних были значительными. Один из этих батальонов и возглавлял Шарль Годар. Благодаря их стремительной атаке было спасено сражение. А в конечном счете и вся кампания. Генерал Канробер, принявший после смерти маршала Сент-Арно командование армией, немедленно отправил в Париж реляцию, где, в числе первых героев Инкерманского дела, указывался и капитан Шарль Анри Годар.
Отменно превосходные успехи Шарля на войне были омрачены лишь одною случайностью – при несчастном для союзников первом штурме Малахова кургана он получил ранение, и из Крыма ему пришлось вскоре эвакуироваться. Конечно, быть раненным в бою это тоже подвиг. Но вступать с победоносными полками в поверженный Севастополь, эту новую Трою, как тогда говорили, было несоизмеримо большею славой, нежели лежать на одре, хотя бы и окруженному маршальскими почестями. Так рассуждал Шарль, маясь в варнинском госпитале.
Но все хорошо, что хорошо кончается. Шарль поправился и выехал в Париж. Явившись на другой день по приезду к своему начальнику, он был поздравлен подполковником и офицером свиты Его Императорского Величества одновременно. Через несколько дней сам император повесил ему на грудь «Почетный легион». Шарлю шел двадцать пятый год. Ровно столько же, сколько и тулонскому герою.
Устроена ли была его жизнь? Всякий, наверное бы, сказал: да, вполне, – чего еще может пожелать молодой человек, помимо таких успехов? Разве достойной партии?
В высоких парижских кругах мало кто не подумал об этом. Ведь Шарль теперь был одним из самых завидных женихов. Его ждало, как казалось, великое будущее. Правда, все знали, что состояние Шарля исчисляется лишь карманными наполеондорами. Но восхитительные перспективы, без сомнения ожидающие его, позволяли особенного значения этому не придавать. Шарля стали нарасхват приглашать во всякие знатные дома. В этот период он перезнакомился с таким числом юных баронесс и виконтесс, что достало бы переженить всю императорскую гвардию.
Но не вышло ему теперь жениться. Не успел он как следует освоиться на этом параде прелестниц, как труба вновь позвала его в поход.
Самый миролюбивый в целом свете государь вынужден был вновь посылать лучших сыновей Франции на смерть. Интересы любезного отечества этого потребовали. Но уж эта-то война будет последнею. Правда, и предыдущая тоже была последнею. И, казалось, что недруги Франции, где бы они ни были, навеки присмирели. Ан нет – одни присмирели, но другие, немногие оставшиеся, еще хотят испытать силу французского оружия. А коли так, то пусть и эти узнают, что французский порох всегда сух.
Вместе со своими новыми верными союзниками – англичанами – первый француз предпринял военную экспедицию в далекий Китай. Для чего туда был снаряжен целый армейский корпус.
Шарль вполне мог бы избежать участвовать в этой кампании. Собственно, его никто и не неволил туда ехать. Но Шарль рассуждал следующим образом: он подумал, что если ему не проявить теперь служебного рвения и по первому же мановению обожаемого монарха не устремиться выполнять его волю в Китай ли, в другие ли дальние страны, то это будет выглядеть как неблагодарность с его стороны за все те милости, которых он удостоился. И карьера, столь старательно им устраиваемая, оказалась бы под серьезною угрозой. Шарль быстро сориентировался в положении дел и написал рапорт с просьбой разрешить ему принять участие в экспедиции в Китае.
Его подвижничество было оценено и вознаграждено сразу же. Вероятно, не без указания благоволившего ему императора, Шарля назначили на высокую и вместе с тем вполне безответственную должность офицера штаба корпуса. Это была одна из тех военных синекур, что позволяет безо всякого риска получать чины и награды наравне с непосредственными участниками боевых действий. А зачастую и преяеде них.
Все бы, наверное, так и получилось. И быть бы ему полковником, а то и генералом. Но где-то в конце войны, когда он уже наперед наслаясдался оясидающими его в Париже лаврами, с ним вышла поистине достойная приключенческого романа история. В результате чего счастливо складывающаяся карьера его решительно рухнула.
6
Рынок и магазин (фр).
7
Племянник гостит у дяди (фр.)
8
Любезный граф и дорогой барон (фр).
9
Зимний сад (фр).
10
Коллегия адвокатов (фр).
11
Выскочка (фр).
12
Родители (фр).
13
Приглашением (фр).
14
Где-то (фр.).
15
Я хотел бы видеть господина Дрягалова из России (фр.).
16
Пожалуйста (фр).
17
Здесь! Здесь! (фр).
18
Подполковник (фр.).
19
Империя состоялась (фр).