Читать книгу Твердь небесная - Юрий Рябинин - Страница 3
Первая часть
Дочь за отца
Глава 3
ОглавлениеВ четверг Светлой седмицы в доме купца и почетного гражданина Василия Никифоровича Дрягалова в Малой Никитской улице собрались гости – люди все больше молодые, по годам совсем не под стать хозяину. Сами себя эти люди называли социалистическим кружком и собирались у Дрягалова уже не в первый раз. Для чего весьма состоятельный и немолодой уже человек, державший собственную колониальную торговлю на Тверской и еще с полдюжины разных магазинчиков по всей Москве, привечал социалистов, или, как он говорил, господ нигилистов, для чего давал деньги и укрывал их иногда, толком никто не знал. Иные из кружковцев объясняли это себе обычными причудами разбогатевшего до излишества человека из народа. Ему неинтересно уже швырять деньгами по ресторанам и на Трубной, скучно играть, путешествовать, он пресытился требующими многих расходов амурными приключениями или содержанием артисток. Так чем же ему еще развлечься? А вот, например, социализмом. Почему нет? Сейчас и почище Дрягалова толстосумы увлекаются социализмом. Разумеется, они понимают учение по-своему, по-мужицки, ненаучно, потому что думают, это они, как люди платящие, будут, в итоге, заказывать музыку. И пускай до поры пребывают в этом иллюзорном заблуждении. Пока они нужны, пускай себе думают что угодно. Сам же Дрягалов о своем участии говорил очень туманно, с присущими людям такого сорта экивоками. Говорил, что он за народ, за справедливость, чтоб все было по совести, по-божески и т. п.
Кружковцы в свою очередь вполне осознавали, что Дрягалов останется для них человеком инородным, поэтому посвящали его далеко не во все области своей деятельности. Если им необходимо было обсудить что-то особенное, выходящее за пределы дозволенного легальным социализмом начальника Московского охранного отделения, они встречались в других местах, менее удобных, но более потайных. И то не все встречались, а только самая кружковская верхушка. А у Дрягалова они собирались разве за тем, чтобы рассказать новичкам, из которых потом некоторые, далеко не все, разумеется, сделаются их верными последователями, рассказать им об общих социалистических принципах, о самой идее, без оглашения конкретных намерений, то есть исполнить то, что даже попускалось революцией на коротком поводке, как называл свой метод работы с социалистами начальник московского охранного отделения. Ну, может, с некоторыми незначительными вольностями. Поэтому, когда Александр Иосифович говорил Тане о легальной, по сути, сходке, на которой они с Леной, Лизой и Мещериным присутствовали, он не так уж и обманывал ее. В данном случае этого даже и не требовалось.
Дрягалов оказался в социалистическом движении благодаря последней своей любовной истории, произошедшей в позапрошлом году. Конечно, это был не самый праведный путь в революцию. А праведным, в понимании господ нигилистов, должен быть непременно путь peraspera[2]. И старые кружковцы, хорошо знавшие о романе Старика и их бывшей сподвижницы, где-то даже смущались таким обстоятельством. Но, с другой стороны, это служило Дрягалову оправданием его участия в кружке, некоторой защитой от всех возможных подозрений. Хотя, как уже говорилось, в полной мере ему все равно не доверяли. А опасаться подозрений Дрягалов имел все основания, потому что с некоторых пор сделался сотрудником охранки. Но, так же как и для кружка, он и для охранного отделения особенной ценности не представлял, поскольку знал немного, да к тому же, на всякий случай, не все рассказывал, что и знал. То, о чем он доносил, являлось для охранного отделения сведениями малозначительными. По его словам, заседания кружка ничем не отличались от чтений для рабочих в Историческом музее, проводимых под патронатом самого охранного отделения. И так оно почти и обстояло. Единственная сколько-нибудь ценная информация от Дрягалова касалась новых членов кружка.
Два года тому назад Дрягалов нанял для младшего сына – воспитанника реального училища – учительницу французского языка, двадцатидвухлетнюю mademoiselle, исключенную когда-то из курсов за причастность к социалистической организации. Красавица-эманципанка Мария Носенкова последнее время перебивалась на кондициях по всей Среднерусской возвышенности. Ни в одном доме ее подолгу не держали, потому что стоило хозяевам заподозрить в ней социалистку, а она этого особенно и не скрывала, от места ей тотчас отказывали. Отвыкнув от домашнего уюта и встречая повсюду только бессердечие, цинизм, разврат, презрительное или, в лучшем случае, боязливое к себе отношение, Машенька, воспитанная в провинции бабушкой совершенною барышней, сильно ожесточилась. Она, прежде безответная, кроткая скромница, держала теперь себя вызывающе фривольно и изо всех сил старалась выглядеть независимою. В первый же день она заявила Дрягалову, что курит табак и впредь не намерена оставлять этого занятия. Дрягалов, а он, кстати, был старой веры человеком, от души забавляясь и не пряча улыбки, отвечал ей на это только изящным полупоклоном. В другой раз она едва не оскорбилась, когда Дрягалов вручил ей сумму большую, нежели должно быть по уговору. Она немедленно возвратила ему разницу, со всею строгостью заявив, что в милости она не нуждается. Однако, месяца три спустя, Дрягалов добился ее согласия принимать удвоенное жалование, мотивируя это феноменальными успехами сына во французском. А на Пасху под тем же предлогом, он подарил ей браслет с дорогим камнем. Первым порывом Машеньки было манкировать щедротами bourgeois. Но после минутного колебания здоровый социалистический рационализм взял верх над революционною щепетильностью. Машенька сказала, что возьмет браслет в том только случае, если Василий Никифорович не будет возражать против дальнейшего использования этого богатства на нужды организации, борющейся за права рабочих, которые, между прочим, уже стонут от непосильных трудов и нещадной эксплуатации всякими паразитирующими элементами. Дрягалов, изображая полное непонимание, о каких таких элементах идет речь, – где уж нам, деревенщине, понять изощренные интеллигентские намеки! – заверил ее, что она вольна распоряжаться игрушкой, как ей заблагорассудится. Заодно Дрягалов поинтересовался, а не может ли он быть еще чем-то полезен для умерения рабочего стона. Он вполне искренне сочувствовал нуждающемуся мастеровому сословию, но занимался этим, как сказали бы социалисты, ненаучно. Например, делал пожертвования в возглавляемое отцом Ананией Симоновским попечительство о недостаточных условиях фабричных и заводских рабочих Рогожской части. Неоднократно оплачивал, устроенные церковью же, обеды для рабочих. На свой счет обеспечивал одну церковно-приходскую школу, в которой учились преимущественно дети фабричных, книгами и тетрадями. Позже, когда Дрягалов стал уже членом кружка, товарищи ему указали, что такого рода благотворительность не только не решает рабочих проблем, но еще и мешает им – социалистам – в их деятельности. Своими пожертвованиями Дрягалов и ему подобные убаюкивают рабочий люд и отвлекают его от настоящей, научно-обоснованной, под руководством социалистов, борьбы за свои интересы. По науке Дрягалов должен был не напрямую, а тем более не с помощью церкви, помогать нуждающимся пролетариям, а делать это через посредничество социалистической организации, которая лучше знает, что нужно рабочему человеку. Все это и многое другое Дрягалов узнал потом. А пока он предложил строгой mademoiselle свое посильное участие в благородном деле помощи страждущим. Помимо филантропии, Дрягаловым двигало еще и обыкновенное любопытство. Ему как человеку алчущему и жаждущему правды, очень уж занятно было узнать, что это за нигилисты-социалисты такие, о которых так много опять заговорили, совсем как в восемьдесят первом году: что, если и верно – они владеют истиной, а мы пребываем во мраке невежества? Дрягалов человеком был во всех отношениях ловким и оборотистым, и не годилось ему отставать от жизни. А что, как это направление общественной мысли окажется перспективным? Он все обязан предусмотреть.
Такое предложение Дрягалова Машеньку не могло не насторожить. А что, если это провокатор? Сейчас он прельстит организацию своею казной, а после выдаст всех с головою полиции. Но и отказывать она не стала спешить, потому что хорошо знала, как нуждаются многие ее соратники-социалисты. Она ответила Дрягалову, что должна прежде посоветоваться с товарищами. Товарищи отнеслись к предложению Дрягалова более чем благосклонно, но решили вперед проверить его. Они сразу, через Машеньку, попросили у него семьсот пятьдесят рублей и велели объяснить ему, что сумма эта необходима на нужды типографии, и, как бы невзначай, упомянуть о местонахождении типографии. Разумеется, никакой типографии там не было и в помине. Там жила одна надежная старушка, у которой кружковцы иногда, очень редко, собирались. Если вблизи этого дома, рассуждали они, теперь будут замечены какие-то темные личности, а тем более если туда нагрянет полиция, то дело ясное – Дрягалов провокатор. Если же нет, то и в этом случае в полной мере доверять ему не следует. С такими людьми всегда надо быть настороже. Прошло месяца два, старушку никто не потревожил, при этом настоящая типография работала на полную мощность, и полиция вовсю охотилась за ней, и доверие к Дрягалову несколько упрочилось. И однажды Машенька спросила его, а нельзя ли им в ближайшее время провести здесь заседание. Дрягалов с охотою позволил. И с тех пор господа нигилисты собирались в его доме довольно-таки часто. Им было очень удобно и выгодно устраивать у него свои собрания. Прежде всего, это почти не представляло для них опасности, потому что роскошный особняк Дрягалова как бы одним видом своим уже исключал возможность присутствия здесь социалистов. Кроме того, к Дрягалову по делам торговым без конца приходили владельцы или управляющие заведений, с которыми он был в деловых сношениях, а также разные маклеры, оптовики и прочие коммерческие люди. Иногда целыми группами. И несколько новых людей в этом всегда многолюдном доме ни у кого не могли вызвать подозрений. Наконец, всякое их собрание у Дрягалова проходило под приличный ужин. Для некоторых это была чуть ли не единственная возможность хорошенько поесть. Они так и жили от собрания до собрания у Старика.
Но была у Дрягалова, кроме любопытства и филантропии, и еще одна причина, приведшая его в кружок социалистов. И появилась эта причина одновременно с приходом в дом учительницы для сына. Дрягалов не на шутку увлекся Машенькой. А вернее сказать: полюбил ее крепко. Влюбляться в красавиц, бывших моложе его на четверть века, ему случалось и раньше. Речь, разумеется, не идет о любви, приобретаемой в местах вроде Трубной площади. Он вообще избегал такого рода Любовей. Но этот случай был совсем не похож на все прочие. Потому что сама Машенька ни на кого не была похожа. Дрягалов впервые повстречал женщину, равную ему по силе духа. Женщину, которую он не смог бы подчинить себе одною только волей своею, разве умом или хитростью. Вообще, нужно сказать, Дрягалов по натуре был страшным деспотом. Он не заводил специально в доме каких-то особенных патриархальных порядков, но сложилось как-то само собою, что вокруг Дрягалова все по струнке ходили. Он никогда не бранился, не кричал, но стоило ему грозно остановить взгляд своих черных, как у колдуна, глаз на провинившемся работнике, у того тотчас ноги подкашивались от ужаса, и он бы принял как награду хорошую зуботычину вместо такого леденящего душу магнетизма. Новые люди, появлявшиеся у него в доме, всегда поначалу принимали Дрягалова за вдовца. И очень удивлялись, когда узнавали, что он женат. Ведь всегда же, в любом доме, среди домочадцев можно распознать хозяйку, даже если муж не представляет ее гостям. Должна же она как-то выделяться, статью какой-то особенною, что ли, положением. Наверное, так и должно быть. Но только не у Дрягалова. Его жена, темная совсем и безропотная женщина, практически неразличимая среди домочадцев, женой приходилась Дрягалову, в сущности, лишь по факту венчания. Многие уже годы она вела настоящий монашеский образ жизни. Незнакомые принимали ее обычно за приживалку-черницу, какие испокон водились в купеческих домах. Она жила исключительно замкнуто в отдельной мрачной комнате, в которой сутками горели лампады, потому что боголюбивая обитательница и по ночам вставала на молебен. Давно поняв, что является обузой жизнеобильному мужу, она попросила отпустить ее в монастырь. Дрягалов подал владыке разводную. Но такие дела тянутся долго, – в консистории отвечали, что без разрешения Синода вопроса не решить. А в Петербурге, видно, и без московского купца хватало забот. Одним словом, развод затянулся. Так они и жили. В общем-то, не мешая друг другу. С Дрягаловым жена практически не разговаривала. За исключением редких случаев, когда он сам у нее о чем-то спрашивал. Тогда она отвечала очень коротко и торопливо. Прочие домашние держали себя еще более кротко, подчас до подобострастия. Для большинства домочадцев даже не взгляда Дрягалова было достаточно, чтобы понять его настроение или желание, а единственно выражения затылка или спины хозяина. Стоило им заметить, что спина Василия Никифоровича как будто недовольна чем-то, люди со всех ног бросались чего-нибудь делать. Все равно чего. Лишь бы не оставаться праздными в эту страшную минуту. Дрягалов на собраниях своих нигилистов узнал как-то, что существующий в России в некоторых случаях тринадцатичасовой рабочий день считается бесчеловечною эксплуатацией личности. Он только усмехнулся тогда незаметно, потому что его рабочий день редко когда не доставал до шестнадцати часов. И, конечно, все в доме трудились не меньше. В устройстве их дома не могло быть таких явлений и понятий, как женская половина, покои жены или даже детская. Здесь всё, решительно всё, до самого колокольчика на двери, принадлежало одному только человеку – хозяину.
В свое время родителю Василия Никифоровича понадобилась в хозяйстве еще одна работница – и лучше, если даровая, – и он женил сына. Ни о каких Любовях не было и речи. Жениху тогда шел девятнадцатый год, а невесте – пятнадцатый. С тех пор прошло уже без малого тридцать лет. Из двенадцати их детей в живых осталось двое. Старший из них, Мартимьян Васильевич, человек тяжелобольной, жил отдельно во флигеле. Говорили, что дни его сочтены, и не сегодня завтра он прикажет долго жить. Но шли дни, годы, а Мартимьян Васильевич все сидел у себя во флигеле. Несколько лет тому назад Дрягалов, отчаявшись помочь сыну обычным врачеванием, пригласил к нему знахаря. Как уж там пользовал этот знахарь своего болящего, не известно, но факт, что Мартимьян Васильевич, вопреки всем предсказаниям, оставался по сию пору в живых. А младший сын Дрягалова, Дмитрий Васильевич, не в пример своему несчастному братцу, был малым очень крепким, живым и к тому же со способностями к наукам. И, кстати, очень похожим на батюшку. Похоронив стольких детей, Дрягалову впору бы отчаяться. Но, вспоминая всякий раз, что у него есть Димитрий, он только еще более укреплялся духом.
С появлением Машеньки Дрягалов почувствовал еще больший душевный подъем. Ему открылось вскоре самое существо этой девушки. Он понял, что Машенька в душе не ровня всем этим революционерам-социалистам. Но она целенаправленно, идейно, приносит себя в жертву. Это так по-русски. И социализм стал для нее средством. Так же как она верна сейчас этому гнусному кружку, думал Дрягалов, она может быть верна и другим ценностям, стоит только помочь ей опознаться.
После того как Дрягалов вошел в организацию, их отношения с Машенькой сделались куда как доверительнее. Более того, он заметил, что она стала как будто добрее к нему, будто у нее появились к нему какие-то симпатии. Но только симпатии эти, увы, не могли быть для Дрягалова лестными. Это напоминало жалость к недалекому человеку, который всем хорош: и добрый, и сильный, и даже не по происхождению благородный, но на беду свою все так же недалек умом. Уж, во всяком случае, его интеллектуальные способности не шли ни в какое сравнение со способностями некоторых их кружковцев. Такое несправедливое о себе мнение Дрягалов переменил быстро и, надо сказать, эффектно. Он поразил всех, и в первую очередь Машеньку, на очередном их заседании.
Тогда в Москву приехал один известный киевский социалист, чтобы выступить перед московскими товарищами с программным докладом по земельному вопросу. Он был известен в партии как крупнейший теоретик и непревзойденный полемист. И кружковцы приготовились его смиренно выслушать, абсолютно не имея в виду противопоставить какие-то свои идеи по данному вопросу. И не потому, что идей не было. Но все знали, как не в их пользу будет любая дискуссия с этим мастером полемики. А рисковать своим авторитетом никто не хотел. Народу собралось послушать киевлянина необыкновенно много. Присутствовали и члены из других кружков. Прежде всего докладчик плотно закусил, причем выпил и рюмочку, затем галантно поблагодарил хозяйку и приступил. Хозяйкой на собраниях у Дрягалова, разумеется, считалась Машенька, поскольку она жила в этом доме. Такой постановке Дрягалов только обрадовался. Она годится в хозяйки, решил он, пускай так и будет, коли уже повелось. Сам он сидел обычно в сторонке от общего стола и никогда не высказывался. К тому же никто здесь и не нуждался в его высказываниях. Дрягалов был нужен кружку, как известно, совсем для другого.
Киевский гость говорил с час. Закончив, он небрежно, только потому, что так было заведено, поинтересовался, нет ли у товарищей каких-либо возражений, вопросов. И тогда Дрягалов вдруг заявил, что у него имеются возражения. Все с удивлением на него оглянулись. Не оглянулась одна только Машенька. Она опустила голову, чтобы спрятать глаза, потому что предчувствовала совершенный конфуз Дрягалова. Кто же тянул вас за язык, Василий Никифорович? Но Дрягалов, к еще большему удивлению присутствующих, выдвинул несколько очень существенных возражений. Земельный вопрос вообще не был ему таким уж чуждым. Дрягалов сам был крестьянского роду. Первые свои четверть века жил на земле. Да и сейчас по делам торговым часто выезжал на сельские ярмарки, бывал в деревнях, то есть знал положение в современном российском земледелии не понаслышке. Киевский полемист, учуяв легкую добычу, бросился в бой. Он засыпал Дрягалова новыми громоздкими теориями. Но все его цветистые теоретические построения, авторитетные ссылки на швейцарский и голландский опыт тотчас опровергались приведенными Дрягаловым фактами из жизни русской деревни. Причем Дрягалов обнаружил редкостную память, разбирая доклад по косточкам, не имея под рукой тезисов, а также подкрепляя свои многочисленные факты названиями десятков волостей, деревень, именами конкретных людей. И примеры его были столь убедительны, что киевлянин вынужден был прекратить полемику. Репутация его сильно пошатнулась. Он занервничал. И срывающимся голосом оскорбленного заявил, что теория идет всегда впереди фактов: мы живем будущим, а не настоящим! его идеи лучше всего поймут потомки! Дрягалов только улыбнулся, но ничего больше не отвечал. Ему наскучило с ним разговаривать, и он опять затих в своем кресле у стены. Он умышленно не глядел теперь на Машеньку, чтобы не дать ей повода подумать, будто он красуется перед ней. Вот, дескать, какой я есть, посмотри. И он не видел, но знал наверно, что Машенька уже давно не спускает с него огромных удивленных и восхищенных глаз: вот так лавочник ее недалекий! Кстати, собрание не поддержало позиции докладчика, сформулированной в его выступлении. Слишком уж убедительными были возражения оппонента.
С тех пор мнением Дрягалова, особенно по земельному вопросу, кружковцы стали интересоваться и сами просили его высказываться в некоторый случаях. Но Дрягалов и раньше уже начал разочаровываться в своих нигилистах, а после случая с киевлянином окончательно определился. Многое ему стало ясно: просто приспосабливаются молодцы, лучшей себе доли ищут. Это их право, конечно. Только путь-то они избрали праведный ли? Да и можно ли ожидать праведности от черты оседлости? Из кружковцев русскими людьми были только Машенька да еще три-четыре человека. Поэтому Дрягалов их так и прозвал – черта оседлости.
После памятного выступления Дрягалова Машеньке сделалось у него как будто немного неловко. До такой степени Дрягалов оказался не тем, кем она его себе представляла. И в определенном смысле его успех в кружке обернулся откатом в улучшающихся отношениях с Машенькой. К тому же она стала догадываться о чувствах Дрягалова. С ней и самой уже происходили некоторые удивительные превращения. Если бы ей сделались ясными чувства Дрягалова месяца три назад, нет, она бы все равно не оставила этого дома, но только потому, что так было нужно организации. Теперь же она не могла его оставить еще и потому, а вернее в первую очередь потому, что это причинило бы боль конкретному человеку. Это была уже не давешняя жалость к Дрягалову – доброму, но недалекому. Это была, по крайней мере, симпатия к умному и надежному мужчине. Кроме того, она, видя, насколько не чает в ней души ее ученик Дима, сама очень к нему привязалась. Одним словом, ее ожесточившееся было сердечко начало понемногу оттаивать, согретое сугубо чистою любовью ребенка и нежным отеческим отношением к ней его необыкновенного родителя.
В июле, на Марию Магдалину, Дрягалов подарил Машеньке корзинку цветов и тонюсенькое золотое колечко с бриллиантовою капелькой. И попросил ее не поступать с колечком так же, как с тем браслетом. Если необходимо, он готов взамен передать организации существенно большую сумму. Машенька тут же надела колечко на пальчик и больше не снимала его никогда. Она сама себе удивлялась. Что это с ней происходит? Ведь у него семья. Да и она как будто невеста.
Машенька в самом деле не знала, считать ли кружковца Якова Руткина настоящим своим женихом. Она его любила не более, чем весь остальной кружок. То есть беззаветно. Этак она и самую жизнь свою не пожалела, если бы это потребовалось товарищам. Такова была ее любовь к кружку и к отдельным его членам.
Как-то само собою и незаметно в кружке стали считать Якова Руткина и Машеньку женихом и невестою. Так было нужно для общего дела. Их брак мог принести какую-то пользу потому что это давало Руткину, а значит, и всем какие-то преимущества в чем-то. Машенька совсем даже не думала, будет ли она счастлива с этим Руткиным. При чем здесь ее счастье, когда все они служат высшим целям, и все они, каждый по-своему, приносит себя в жертву. И она спокойно ждала, когда кружок ее выдаст замуж. И это непременно произошло бы. Но Дрягалов вовремя распорядился. Узнав, какую именно роль в жизни Машеньки уготовано сыграть этому пучеглазому, с грязными ногтями, нигилисту, Дрягалов стал повнимательнее к нему присматриваться. Нетрудно было заметить, что случись Руткину более выгодная партия, он, конечно, предпочел бы ее Машеньке. Ему бы жену с порядочною годовою рентой, а то и имением. Он бы тогда уехал в Женеву или в Париж и основательно, наконец, занялся русскою революцией. Но выбирать особенно не приходилось. Да и Машенька была не таким уж плохим вариантом. Со своими-то способностями она вполне могла избавить его, Руткина, от невыносимых забот по добыванию насущного хлеба и предоставить ему заниматься проблемами социализма. А там видно будет. До появления в кружке Дрягалова с его тысячами, а это произошло опять же благодаря Машеньке, Руткин, не имея больше никаких способностей, подметал по утрам в парикмахерской и страшно тяготился этим занятием.
Когда Дрягалову открылась натура этого типа, он решился поговорить с ним без околичностей. Чтобы об этом не проведали кружковцы или, того хуже, не узнала Машенька, Дрягалов, улучив момент, пригласил его якобы по важному делу в свой магазин. В установленный срок Руткин явился, и Дрягалов ему безо всяких намеков и без лишних слов объявил, что любит Машеньку. Руткин вначале испугался даже. В замигавших его глазах угадывался крик отчаяния: а как же я?! Но тотчас он сообразил, что у него-то прав на Марию побольше. Она его общепризнанная невеста. Да она и сама не посмеет теперь подло отказать ему и переметнуться к другому. И к кому? – к денежному мешку! Какая же ты после этого революционерка! Нет, нет, все еще не так худо: мы, господин Дрягалов, люди, конечно, небогатые, магазинов, как некоторые, не держим, но цену себе знаем и достоинства собственного не теряем ни при каких обстоятельствах! В общем, Руткин овладел собой и напустил на себя насколько возможно брезгливый вид, свидетельствующий о его безмерном презрении к человеку, покусившемуся на самое его дорогое и сокровенное. Но Дрягалов приблизительно такой его реакции и ожидал. Этот народец завсегда вначале ломается, потом торгуется, а потом и покупается, подумал он. «Ты, сударь, – сказал он Руткину, – сетовал давеча, что не в состоянии выехать за границу для ближайшего знакомства с новыми методами европейских социалистов. А что бы ты сказал, если бы я выдал тебе теперь безвозмездно необходимую для этого сумму?» Руткин деловито помолчал. Дешево ты от меня не откупишься! – подумал он с удовольствием и состроил вид, будто прикидывает, сколько и на что ему потребуется денег. Это были самые упоительные мгновения в его жизни. Он впервые назначает цену. И продает то, что, по сути, ему не принадлежит. Вот так удача тебе вышла, Яша! Ежели Старик и в самом деле влюбился в нее до беспамятства, а в их возрасте это, говорят, случается, то, надо думать, он не поскупится. Руткин назначил ошеломительную, по его мнению, сумму и приготовился уже сделать скидку, в случае, если Дрягалов найдет ее непомерно завышенною. Но торговаться ему не пришлось. Дрягалов сразу же выдвинул ящик стола, достал оттуда две красные пачки, положил их перед опешившим Руткиным и сказал: «Поторопись с отъездом». Руткин почувствовал себя на пороге новой светлой жизни и задрожал. Он забрал деньги и, не проронив больше ни слова, поплелся к двери. И когда, одного шага не доходя до двери, он услышал позади себя голос Дрягалова, Руткин присел даже от испуга, решив, что тот передумал. «А не кажется тебе, что нашу сделку надо бы скрепить распискою?» – сказал Дрягалов. Взяв в толк, что от него требуется, Руткин с лихорадочною поспешностью принялся засовывать непослушными пальцами деньги в карман, причем уронил одну пачку на пол, но все-таки управился не без труда и опять сел за стол. Дрягалов положил перед ним лист бумаги и пододвинул чернильницу с пером. «Пиши: Начальнику Московского охранного отделения донесение…» Руткин вскочил так резво, что с пера на чистый лист слетела сочная капля чернил. «Да вы смеетесь, наверное, надо мной? – зашипел побелевший как полотно Руткин. – Что все это означает? Я не позволю над собой…» – «Это означает, – оборвал его Дрягалов, – что у меня нет ни малейшего основания тебе доверять. Сейчас ты напишешь в охранку донос на всех своих товарищей по кружку, в том числе и на меня, если угодно. Это будет лучшею гарантией, что ты не вернешься больше по своему усмотрению ни в Россию, ни тем более в Москву. Натурально, бумага эта никогда не попадет в охранку, потому что, согласись, мне она нужнее, чем им». Руткин колебался, глаза его растерянно бегали, руки дрожали. Тогда Дрягалов в бешенстве рванул ящик, доверху набитый тесно прижавшимися друг к дружке пачками. Схватил еще одну и швырнул ее Руткину. «Пиши! – рявкнул он и положил перед полуобморочным революционером чистый лист. – Начальнику Московского охранного отделения… Да не тряси ты руками, как впервые употребивший гимназист. Почерк должен быть похожим на все твои предыдущие записки. Старательнее выводи закорючки. Вот так-то». Руткин закончил, вынул грязный платок и принялся растирать грязный же пот по лицу и шее. Революционером он больше не был. «А ты не находишь, – спросил Дрягалов, убирая бумагу в сейф, – что кое-кому может показаться странным, откуда у меня-то этот донос взялся? Если, конечно, мне когда-то им придется воспользоваться, чего, надеюсь, не понадобится». Руткин плохо уже соображал, о чем идет речь. Но все-таки утвердительно кивнул головой. «Сделаем так, – продолжал Дрягалов приказным тоном, – будто ты забыл его у меня дома на последнем вашем заседании вместе с какою-нибудь книгой. В книге он у тебя лежал: и ты оставил, по беспамятству, и то, и другое. По-моему, все очень складно выходит. Какие у тебя там есть книги – Тора? Талмуд?..» – «Капитал!» – взвизгнул Руткин. «Вот и славно. Забудешь, стало быть, Маркса. Это будто и кстати выходит. Книгу передашь с моим приказчиком. Я пошлю приказчика сейчас с тобой».
Руткин покрутился в Москве еще с полмесяца и пропал. Один из кружковцев рассказывал потом, что незадолго до его исчезновения он видел, как Руткин выходил из Лубянского пассажа с большим новым чемоданом. Но, помня о конспирации, он к Руткину не подошел и вообще сделал вид, что ничего не заметил. Бегство Руткина заставило кружковцев принять дополнительные меры предосторожности. Они перестали до поры собираться в полном составе и сносились между собою по цепочке. Но время шло, ничего такого экстраординарного, вроде арестов, засад, облав и подобного, не происходило, они немного успокоились, осмелели и снова стали, вначале по трое – по пятеро, а потом числом все больше и больше, собираться в уютном доме Дрягалова.
Особенное значение этот случай имел для Машеньки. Оставшись вдруг без жениха, она, не без некоторого удивления для себя, почувствовала радость вновь обретшего волю. Она раньше и не думала, что это может иметь для нее какое-то значение. Она заставляла себя всегда руководствоваться единственно интересами организации и старалась не обращать внимания на то, что сердце противится будто бы некоторым ее поступкам или намерениям. Теперь же она была от души счастлива от несостоявшейся женитьбы, но вместе с тем не понимала до конца, что такое у нее творится на сердце, отчего в нем такая необычная новая тревога.
Чем бы ни увлекался Дрягалов, любовью ли, социализмом ли, как теперь, или чем еще, он никогда не забывал о главном – о своей торговле. Чтобы оплачивать всякие увлечения и развлечения, он должен был вперед всего позаботиться о прибытке. И он трудился ради этого, не зная устали. Дрягалов давно уже замыслил открыть такой же магазин, как в Москве, а может, даже и побольше, еще и в Петербурге. Для этого он отправил в свое время в Петербург доверенного, чтобы тот нашел там подходящее помещение и устроил его соответствующим образом. Вскоре после случая с Руткиным доверенный телеграфировал ему, что магазин он подыскал и уже вполне устроил его.
Открывать новый магазин в столице Дрягалов вознамерился лично и начал собираться в дорогу. Он решил взять в Петербург Дмитрия, чтобы тот начинал ближе узнавать дело, которое ему предстояло наследовать, и попросил поехать с ними Машеньку. На открытии магазина, сказал Дрягалов, будут присутствовать заморские негоцианты, с которыми он намерен впредь завести сношения, и Машенька могла бы очень ему услужить в беседах с ними. Сам-то Дрягалов по-иностранному не умел. Машенька только обрадовалась такой поездке. Она и так больше года никуда из Москвы не выезжала. А кроме того, Петербург, как город ее курсистской юности, был ей по-особенному дорог. В общем, все обрадовались этой поездке. Но более всех счастлив был Дрягалов. И на радостях он подарил Машеньке очень занятную вещицу. Он знал, что его юная воительница, грезившая, как все социалистки, славою Брешковской и Фигнер, от этой вещицы придет в восторг и, наверное, спать с нею будет, как ребенок с новою куколкой. Дрягалов подарил ей маленький браунинг. Подарок для Машеньки был настолько неожиданным, что она вначале немного растерялась, не понимая как бы толком, что это такое у нее в руках. Но когда ей открылось значение этого предмета, она действительно пришла в неописуемый восторг и в порыве поцеловала Дрягалова.
Через несколько дней они выехали в Петербург. Дрягалов всю дорогу был весел и остроумен. Он шутил с Димой, называл его петербуржцем и предводителем депутации. И со старосветскою учтивостью ухаживал за мадмуазель Марьей Лексевной, постоянно при этом порываясь налить ей шустовского. Машенька вместе с Димой весело смеялась над разгулявшимся Василием Никифоровичем и от коньяка всякий раз отказывалась.
В Петербурге прямо с вокзала Дрягалов с Димой поехали взглянуть на новый магазин. Машенька же с ними не поехала. Дрягалов попросил ее пойти в «Балабинскую» и нанять два номера – для себя и для них с Димой.
Роскошь, с которой был отделан магазин, превзошла все ожидания Дрягалова. Московский его магазин, считавшийся одним из лучших в городе, теперь казался ему захолустною лавочкой. Выбритый с тщательностью германца, тонкий, как жердь, с походкой аиста, управляющий в белом фраке и перчатках водил Дрягалова вдоль прилавков и витрин, с выставленными на них в бесчисленном множестве диковинными заморскими и русскими товарами, и рассказывал, как он намерен повести дело, чтобы приносить хозяину наибольшую пользу. Все было устроено так основательно, по-хозяйски, так разумно, что Дрягалову, ехавшему дать последние указания к завтрашним торжествам, решительно нечего было дополнить. Он только сказал управляющему, чтобы утром в зале стояла большая икона Богородицы с зажженною лампадой. Такого восторга Дрягалов давно не испытывал. С тех самых пор, пожалуй, когда он приобрел скромный прилавок в Охотном ряду – это стало его первым собственным делом.
По дороге в гостиницу он велел извозчику остановиться у Казанского собора и раздал всем нищим, сколько их там было, по целковому. В гостиницу Дрягалов приехал в великолепном настроении духа. Он размышлял, какой ужин даст сегодня для Машеньки и Димы, и заранее улыбался, предвкушая их потрясение.
Дрягалов прошел к стойке портье и, почти не глядя на него, спросил, в котором номере остановилась госпожа Носенкова, прибывшая нынче утром. Портье ответил не сразу, а лишь после непродолжительной паузы. Почему-то очень тихо, едва ли не шепотом, он справился, а по какой господа надобности к ней. Это заставило Дрягалова, наконец, выйти из экзальтированного состояния и сосредоточиться на собеседнике. И лишь только он внимательнее рассмотрел портье, лишь заглянул ему в глаза, земля под ним зашаталась. Ему не нужно было слов. Он понял, что с Машенькой произошло что-то страшное. И, натурально, этот полицейский агент все знает. Усилием воли Дрягалов овладел собой. Он представился портье по полному чину и показал свои документы. Взгляд портье стал чуточку участливее. Дрягалов вынул из кармана красную бумажку и положил ее на стойку. Портье нежно слизнул ее ладошкой и сказал, что особу, о которой идет речь, арестовали утром на этом вот самом месте. Никакие подробности ему не известны. Когда портье заикнулся о подробностях, Дрягалов, наверное, мертвенно побелел, потому что собеседник вдруг испуганно умолк. А Дрягалову было отчего побелеть. Он в эту секунду вспомнил о браунинге. Как же он давеча не подумал предупредить ее не брать с собою пистолета ни в коем случае?! Что, если она его взяла? Это конец тогда! Это же крепость Шлиссельбургская! Дрягалову требовалось хоть сколько-нибудь времени, чтобы обдумать, как ему действовать дальше. Прежде всего, необходимо было избавиться от портье. Что ему красненькая! Он и красненькую возьмет, и в полицию доложит. И тогда Машеньку будет выручить куда как сложнее. Дрягалов громко, так, чтобы все слышали, спросил, где у них в городе охранное отделение. Теперь уже побледнел портье. Он нагнулся через стойку к Дрягалову и зашептал, что никогда этого не знал, и посоветовал зайти в полицейский участок, который находится здесь рядом.
В Петербурге Дрягалову решительно не к кому было обратиться за помощью. И он подумал, что больше пользы Машеньке он сможет принести из Москвы. К тому же ему там было необходимо проверить одно весьма важное обстоятельство. Выйдя из гостиницы, Дрягалов прямиком пошел на Московский вокзал. И вскоре они с Димой уже мерно покачивались в первом классе. Дрягалов заказал опять шустовского, но на этот раз даже не притронулся к коньяку.
Прежде всего, ему необходимо было выяснить, взяла ли Машенька с собою пистолет. От этого зависели все его дальнейшие поступки. Он примчался домой, с досадой отметив, что петербургские лихачи и опрятнее московских, и быстрее возят, и бросился в комнату Машеньки. При других обстоятельствах Дрягалов посчитал бы последним грехопадением одно его намерение порыться в ее вещах. И только великая нужда заставляла его теперь делать это. Он осмотрел ее сундучок, шкатулку с фальшивыми украшениями и письмами, ящики комода, ощупал ее шубку, пальто, сапожки. Пистолета не было. Дрягалов опустился на стул. Он подумал, куда бы сам спрятал его, окажись на месте Машеньки. Он вскочил и с еще большим усердием возобновил поиски. Заглянул на гардероб, за трюмо, за икону, вновь осмотрел сундучок – не с двойным ли он дном у нее? Окончательно отбросив всякую щепетильность, он перевернул и всю Машенькину постель. Пистолета решительно нигде не было. События, кажется, развивались хуже некуда! Дуреха взяла браунинг с собой. В чем ее теперь могут обвинить? Уж не с целью ли покушения на высокопоставленное лицо какое или на самого государя она приехала в столицу? Больше медлить было невозможно. И Дрягалов решился на отчаянный поступок. Он пошел в Гнездниковский переулок. Начальник Московского охранного отделения, даже по мнению самих кружковцев, не раз ими высказанному на собраниях, был большим либералом. Это все-таки давало Дрягалову хоть какую-то, пускай самую призрачную, надежду. Ничего другого ему больше не оставалось.
Дрягалов подъехал к охранному отделению в лучшем своем экипаже, заложенном парою тонконогих с отливом вороных. Егорке, своему кучеру, он велел надеть плюшевый жупан, расшитый шнуром, и новый картуз и вообще показать сегодня всю свою удаль. Егорка не посрамил ожиданий хозяина. Промчал его Москвою с ветерком и у охранки осадил так лихо, что Дрягалов услыхал, как во втором этаже сразу же с любопытством скрипнуло оконце.
Он вошел в плохо освещенное, крайне неуютное помещение, выкрашенное в грязно-желтый цвет. Перед ним тотчас вырос непредставительного вида статский, ширококостный, рябой, с недобритыми возле ушей кустиками волос, человек лет пятидесяти. Глядя на него, Дрягалов невольно вспомнил своего блестящего петербургского управляющего. Он подал статскому свои документы и сказал, что ему срочно по очень важному делу необходимо видеть господина начальника. Статский просил подождать, пока он доложит, и удалился. Через несколько минут он вышел и пригласил Дрягалова следовать за ним. Он привел его в просторный кабинет во втором этаже, в котором, под портретом государя, сидел тоже статский, но очень симпатичный, моложавый и благородный лицом и осанкой человек. Перед ним на столе лежали бумаги Дрягалова. Он жестом показал вытянувшемуся рябому, что тот может быть свободен, и предложил Дрягалову садиться.
Чиновник представился Викентием Викентиевичем – и ничего более сообщить о себе визитеру не посчитал нужным. Они беседовали довольно долго. Острый ум и не подводившая никогда интуиция сразу же подсказали Дрягалову, что этот чиновник о нем знает больше, чем должно быть известно человеку, ознакомившемуся только с его документами. Логики Дрягалов не изучал, но сообразил, что собеседнику, вернее всего, в какой-то степени известно о его участии в кружке. Собственно, какую там еще логику надобно знать, чтобы догадаться, что за сведения о нем могут быть известны чиновнику этого учреждения. И Дрягалову теперь ничего не оставалось, как только опередить его и самому объявить о своем преступлении. Он так и сказал чиновнику, что он уже около года является членом социалистического кружка, который, впрочем, кроме переливания из пустого в порожнее, насколько он сумел понять, ничем больше не занимается. Но речь в данном случае не о нем. После этого признания и до конца их разговора глаза чиновника уже не переставали поблескивать улыбкой. И Дрягалов не без удивления почувствовал его к себе благорасположение. «Но, полагаю, господин Дрягалов, – сказал Викентий Викентиевич, – вас привела сюда не острая потребность выдать кружок, а, по всей видимости, какие-то совсем иные обстоятельства. А что касается вашего членства и вашей роли, то нам это давно и хорошо известно. И смею утверждать, как это ни странно вам покажется, ваша роль в чем-то даже небесполезна для нас. Но сделайте милость, изложите, с чем вы пожаловали». Дрягалов рассказал о Машеньке все как есть, разве не упомянул на всякий случай о пистолете. Чиновник выслушал его с огромным интересом и заключил, что все это очень похоже на недоразумение. Скорее всего, ее арестовали по ошибке, может быть, приняли за другую, во всяком случае, это какая-то роковая случайность. Если и арестовывать ее, то для этого больше оснований было у московского отделения, наблюдавшего за Носенковой в последнее время, а не у петербургского, из поля деятельности которого она давно вышла. И конечно же он вернет ее в Москву – это сделать не сложно. И если у петербургских коллег не будет против нее новых своих обвинений, говорил чиновник, то мы не станем ее задерживать. С нашей стороны нет теперь причины содержать ее под арестом. Половина тяжкого груза свалилась с плеч Дрягалова, и он про себя возблагодарил Господа. «Мы отпустим ее почти наверно, – продолжал Викентий Викентиевич, – но, видите ли, господин Дрягалов… вы сами-то как находите ваш социалистический кружок?» Дрягалов честно ответил, что находит кружок явлением столь же интересным, сколько и бесполезным. Слушать смелые и восторженные прожекты о лучшей доле человечества весьма интересно и, в общем, где-то поучительно. Но поскольку эти прожекты, как правило, совершенно оторваны от реальности, то практическое их значение вызывает крайнее сомнение. Чиновник согласно кивал головой. «Да, действительно, – сказал он, – люди они молодые, горячие, легко увлекающиеся. Далеко ли им до неверного шага, до ошибки? Вы сейчас с таким участием, так красноречиво рассказывали о Носенковой, что я, кажется, начинаю ей симпатизировать. Но скажите, разве справедливо было бы, чтобы эта образованная, добрая, красивая девушка окончила жизнь свою в сыром каземате или в таежных крепях? И ради чего? – по прихоти какого-то теоретика-авантюриста, ненавидящего Россию и все русское более всего на свете. А ведь большинство кружковцев – это такие же заблудшие, как Носенкова. Так неужели нам, старшему поколению, недостанет мудрости, чтобы отделить зерна от плевел, чтобы уберечь от ошибок заблудших и избавить их и все общество от непримиримых, закоренелых недоброжелателей России?»
Дрягалов и сам уже пришел к таким мыслям и только сидел и удивлялся теперь, что встретил так неожиданно единомышленника. И встретил его там, где никак не ожидал встретить. Чиновник спросил его, согласен ли он, что всякий честный человек, патриот, должен способствовать избавлению своей родины от таких закоренелых недоброжелателей. Дрягалов прекрасно понял, какой намек содержит этот вопрос. И хотя он и был согласен с выводами чиновника, его утвердительный ответ выглядел бы скорее как благодарность за Машеньку, а не как поступок по велению совести. И все-таки его секундное сомнение разрешилось в пользу Машеньки. Он согласился. Чиновник встал из-за стола, протянул Дрягалову руку и сказал, что рад был найти сочувствие. «Будем, если не возражаете, иногда с вами видеться, господин Дрягалов, – сказал он, – как только Мария Носенкова будет у нас, вам тотчас дадут знать».
Из Гнездниковского переулка возвращался домой новообращенный сотрудник охранного отделения.
Два дня спустя к Дрягалову послали опять явиться в Гнездниковский. Чиновник встречал его уже совсем дружески. Он сказал, что Машеньку только сегодня утром доставили из Петербурга, вины за ней нет, как он и предполагал, и господин Дрягалов может сейчас же пойти обрадовать ее известием об освобождении.
Машенька сидела в пустой совершенно комнате в первом этаже. Она вполне готова была и пострадать, раз так вышло, и не подозревала даже, что через полчаса будет вольна пойти, куда ей заблагорассудится. Но, при всем своем хладнокровии, она все же чуточку смутилась, когда увидела в дверях Дрягалова. Но самым странным ей показалось не само его здесь появление, а совершенно несвойственный Дрягалову дотоле вид попавшего в зависимость, в кабалу человека. Кто-нибудь посторонний решил бы, что из двух присутствующих в этой комнате людей свободы лишен мужчина, но отнюдь не девушка. Каково было Дрягалову объясняться теперь! Он откашлялся. И не медля больше, потому что держать это в себе было совершенно невыносимо, объявил, что стал сотрудничать с организацией, в стенах которой они сейчас находятся. «В общем, променял я душу, Марья Лексевна, на вашу свободу, – сказал Дрягалов. – Знаю, такая свобода вам горше неволи будет, от клятвопреступника-то полученная. Но не мог я ничего с собою поделать. Потому как люблю я вас, Марья Лексевна. И не жаль мне, выходит, самой души своей. Вот вам мое слово. Что хотите, теперь делайте. Я не боюсь держать ответа перед товарищами вашими. Расскажите им, что Дрягалов провокатор. Только я не назвал никого. Истинный крест. Да здесь и сами про кружок знают не хуже нас с вами. Прощайте же, Марья Лексевна. Если господа нигилисты побоятся у меня засады, пусть пришлют мне прийти, куда укажут – приду!» И Дрягалов вышел вон. Его поступь вновь обрела былую уверенность. Машенька, недвижимая, еще долго сидела и смотрела в пол. Наконец вошел человек и предложил ей уходить.
Вечером того же дня Машенька пришла в ставший ей таким близким дом в Малой Никитской улице. Она нашла Дрягалова в комнате, где обычно у них проходили заседания кружка. Он сидел за огромным круглым столом посреди комнаты, куда на собраниях он никогда не садился. Перед ним лежал большой, писанный вязью с киноварью Апостол. На Машеньку он только что взглянул и снова будто бы углубился в чтение. Она подошла к Дрягалову сзади и опустила руки ему на плечи. «Простите меня, Василий Никифорович», – сказала она тихо. Дрягалов бережно, как бесценное сокровище, взял своею сильною рукой нежную Машенькину ладошку и поцеловал восхитительный указательный пальчик. Эти маленькие ладошки одним только своим прикосновением красноречивее уст сообщили, что Машенька за какие-то часы, после их трудного объяснения, сильно переменилась. «За что же мне вам прощать, Марья Лексевна? – отвечал Дрягалов, уже предчувствуя необыкновенную развязку. – Не по моим ли грехам все беды?» – «Если вы, Василий Никифорович, считаете давешнее грехом, то и я тогда тоже небезгрешна». У Дрягалова перехватило дыхание, будто от удара электричеством. В нем взыграло ретивое! – как говорится. Он даже не сразу сообразил: что это – неожиданное счастье или новое недоразумение? И, пользуясь двусмысленностью ее последней реплики – хотя истинный-то смысл этих слов был ему ясен вполне, – он в шутку спросил: «Вы тоже у них на службе?» – «Я тоже вас люблю», – ответила она. Дрягалов поднялся и настойчиво потянул ее за руку к себе. Он стиснул Машеньку в объятиях с такою силой, что глаза ее запросили пощады, и поцеловал в самые губы. Дрягалов хотел было подхватить Машеньку на руки, чтобы куда-то нести, но тут же оставил свое намерение, с такою укоризненною мольбой она прошептала: «Василий Никифорович…» Тогда он поспешно вышел из комнаты, и сейчас из глубин дома раздался его голос: «Егорка! Живо запрягай вороных! В Кунцево теперь еду!»
Уже за Дорогомиловскою заставой, устав и одурев от долгих поцелуев, Дрягалов спросил: «А что, пистолет остался у питерских сыщиков или они его в Москву привезли?» – «Какой пистолет?» – не сразу поняла Машенька. «Да браунинг же». – «Ах, пистолет! К счастью, у меня его с собою не было. А то, думаю, Василий Никифорович, меня не спасло бы даже ваше отчаянное самопожертвование». Машенька ласково ему улыбнулась. А Дрягалов остолбенел от неожиданности. «Не было?.. – проговорил он растерянно. – Но где же он?!» Теперь уже растерялась Машенька: «А что такое случилось? Был обыск?» – «Да… можно и так сказать… Да где ж он?» – «Понимаете, Василий Никифорович… я не утерпела… показала его Диме. И он попросил меня дать пистолет ему поиграться. Мальчишка же…» – «И он все это время был у него?!» – вскрикнул Дрягалов. Откинувшись на просторном диване английской коляски, он захохотал так раскатисто, что в улице за заборами залаяли собаки, а кони понесли еще шибче.
Машенька перестала участвовать в кружке. И даже с кружковцами предпочла больше не встречаться. Она попросилась у Дрягалова остаться жить на его кунцевской даче. Дрягалов с радостью исполнил ее просьбу. Он взял для нее горничную и сам наезжал туда чуть ли не всякий день. Господа нигилисты отнесли Машенькино ренегатство исключительно на счет ее романа. Но особенно они не могли ее осуждать, потому что Дрягалов по-прежнему кормил их и выдавал карманные. К чести своей, они старались не замечать случившегося. К тому же вскоре Дрягалов решил, не без причины, разумеется, отправить Машеньку за границу. И сама Машенька, и вся эта история ушли в прошлое и перестали почти кружковцев интересовать. А незадолго до появления в кружке Мещерина с тремя подружками Дрягалов получил желанную весть из Парижа: родилась девочка.
* * *
Таня и Лиза сидели рядом с Дрягаловым. Когда гости рассаживались, он сам определил, где им быть. Он взял двух подружек под ручки и со словами: «Идите-ка сюда, голубушки» – увел их к своему месту. Таню Дрягалов еще спросил: «А вы что же, барышня, тоже революционерка?» Она смутилась и ответила что-то невразумительное и детское, вроде как не знает… Лена и Мещерин сели за общий стол. Все девочки, и особенно Лена, страшились пошевелиться даже. Они очень опасались, что им здесь предложат высказываться. Но что же они могли сказать? Лена от волнения и к чаю не притронулась. Ей казалось, что она расплещет чай, лишь только возьмет в руки стакан, и конфуз тогда выйдет вселенский.
Привел их сюда приятель Мещерина и его сокурсник Алексей Самородов. Мещерин был здесь уже не впервые, успел пообвыкнуть и чувствовал теперь себя вполне уверенно и на равных с другими. Он по-свойски тянул руку за сахаром или за кренделями и чай прихлебывал шумно и с отдувом.
На собраниях кружка обычно распоряжался довольно симпатичный, с нежными спокойными руками, человек лет около тридцати. Его звали Сергей Саломеев. Этот Саломеев учился некогда в Московском университете, но по известным причинам был исключен. Затем последовал период в его жизни, которым он особенно гордился. Нет, не тюрьма и не ссылка. Саломеев полгода был рабочим. И теперь не упускал случая сказать, что он на собственной шкуре отведал, почем фунт рабочего лиха. Попав после исключения из университета какими-то судьбами на Волгу, Саломеев поступил половым в ресторан на пароход и полгода бегал с подносом между столиками. Скоро он пристрастился к чаевым, завел себе сапоги гармошкою и превратился в совершенного разудалого волжского парня, и по нем уже тосковала одна пышная зазнобушка в Самаре. И сделаться бы ему со временем навеки самарским мещанином, если бы не один досадный казус, приключившийся с ним. По какому-то случаю подгулявший хорошенько посетитель ресторана побил Саломеева прямо в зале, при всем народе. Когда владельцу парохода доложили об обстоятельствах происшествия, а выяснилось, что Саломеев, пользуясь мнимою невменяемостью посетителя, сильно завысил его счет, имея в виду подзаработать, владелец парохода распорядился его немедленно уволить. И Саломеев, жестоко обозлившись на царящие в отечестве человеконенавистнические порядки, решил вернуться в революцию и посвятить себя, теперь уже до конца, борьбе за права и достоинство рабочего человека. Он пробрался в Москву, разыскал знакомых и вошел в кружок, где вскоре стал играть заметную роль. А когда кружок взял на содержание Дрягалов, для Саломеева наступили просто-таки золотые дни. Потому что большая часть дрягаловских денег, отпущенных на кружок, проходили через него, и, разумеется, при их распределении себя он не обижал.
Саломеев откушал ветчины с ситным, попил чайку, поговорил о том о сем с соседями по столу. Вообще, у них было заведено вначале просто посидеть, покушать, выпить чаю, а уже затем приступать к работе. Саломеев откашлялся, как бы приглашая всех сосредоточиться на нем, промокнул губы платочком и начал:
– Итак, товарищи, прошу внимания. Сегодня среди нас много новых наших друзей. – Саломеев, с улыбкой, вначале посмотрел направо – на Таню и Лизу, потом налево от себя, где между Мещериным и Самородовым сидела Лена. – Меня, как, надеюсь, и всех остальных, очень радует, что за нами идет новое поколение и что идея свободы овладевает столь юными и хрупкими созданиями с благородными и чистыми сердцами. Это не может не укреплять наш дух, не может не вдохновлять нас на дальнейшую борьбу. Я больше скажу: даже если нам ничего не суждено совершить и мы, прошептав в последний раз «да здравствует революция», ляжем завтра костьми за наше великое дело, то погибнем мы как победители, ибо уже совершили подвиг выдающегося значения – оставили после себя новых верных бойцов. – Саломеев умолк так неожиданно резко, будто ему горло перехватило спазмой рыдания за свою грядущую горькую участь. Он взял стакан и сделал большой глоток. – Но вместе с тем, должен признаться, есть в этом неизбежном явлении и весьма огорчительная сторона. Ну скажите, какое сердце надо иметь, из какого сорта стали, чтобы вот так хладнокровно взирать, как молодые люди – девушки! – да что девушки! – давайте говорить правду, – дети! – ступают на этот, не скрою, опасный, рискованный путь освобождения человечества от пут многовекового рабства. Но у нынешней российской власти именно такое сердце. Ей все нипочем. Даже если весь народ, до младенцев грудных, принесет себя в жертву, то и тогда их сердца не дрогнут, то и тогда они не проникнутся состраданием и жалостью. Я сказал: они из стали. Но нет. Из другого вещества их сердца. Пусть каждый догадается из какого. – Он ухмыльнулся. – Сталь – это для них слишком благородный материал. Поэтому мы не должны и не будем ждать от них милости и жалости. Мы обречены сами добывать себе свободу и завоевывать свои права. Себе и другим. Все голодные, обездоленные, униженные зажравшейся дворянско-клерикальною верхушкой, замученные, задавленные ненасытным спрутом капитала – это все наши друзья и союзники. Это наша опора. А ведь это вся Россия. И сегодня, как никогда, очевидно, что старая, до основания прогнившая система будет скоро сметена могучею волной народного гнева. – Саломеев снова сделал большой глоток чаю.
– Позвольте, Саломеев, не согласиться с вашим последним тезисом, – заговорила с поставленной хрипотцой в голосе единственная из старых кружковцев женщина.
Хая Гиндина, красивая и молодая, с густыми, черными как вороново крыло волосами, социалистка, была в свое время подругой Машеньки. Хая любила Машеньку, но слегка завидовала: ей казалось, что та красивее, удачливее, счастливее ее, притом что не умнее нисколько. Но при всем этом девушкой она была отзывчивою и, как Машенька, готовою вполне на самопожертвование ради общего дела.
– Ну да, конечно, наше сегодняшнее собрание – это чисто просветительское мероприятие для новичков. – Она небрежно указала рукой в сторону Тани и Лизы. – Но тем более нельзя сеять этот ваш вечный опасный убаюкивающий оптимизм: скоро-де поднимется волна народного гнева и смоет царизм, как засохший куст. Не поднимется никакая волна сама по себе, если мы ее не поднимем, если мы сейчас же не удесятерим своих усилий. Поэтому начать просвещение молодежи надо бы с предупреждения, что вступающий на путь борьбы с ненавистным русским царизмом одновременно доложен готовить шею к веревке!
– Ты права по-своему, Хая, – отвечал Саломеев, – но только упорно не желаешь принимать в расчет особенности русской души с ее вечным стремлением к бунту. Я же вчерашний рабочий, – он посмотрел на Таню с Лизой, взглядом приглашая их удивляться, – и, поверь, мне очень хорошо известны теперешние настроения трудовых масс.
– Согласна. Для меня не существует ни русской, ни турецкой души. Есть только объективные факторы готовности или неготовности народа к революции. И вообще, странно слышать от революционера ссылки на такие категории, как душа. Может быть, вы заодно еще и прочтете проповедь о ее спасении?
– А после собрания мы дружно пойдем ко всенощной, – тихо, но отчетливо проговорил Мещерин.
Все рассмеялись. Хая, довольная, что нашла поддержку, с благодарностью во взгляде оглянулась на Мещерина. Он уже не впервые принимал на собраниях ее сторону. И Хая в последние недели вдруг почувствовала, как ее безмерная злоба на весь белый свет оттесняется другим болезненно-приятным ощущением. Давеча она случайно встретила Мещерина на улице и страшно растерялась, чего раньше с ней не происходило. Только что в детстве. А ведь Мещерин был младше ее на целых три года.
– Я всегда говорю: шутка – незаменимая помощница в решении важных и трудных вопросов, – посмеявшись со всеми, продолжал Саломеев. – И все-таки нельзя не признавать, что стихийная склонность русского человека к бунту является одной из важнейших предпосылок к революции.
– Но в таком случае скажите, – спросил его кружковец в мундире инженера. Этот социалист по фамилии Попонов был единственным из членов кружка, кто служил. – Как вы намерены поступать в случае, если мы окажемся у власти, а народ, верный своей склонности к бунтам, опять взбунтуется? Вот как вы намерены в этом случае поступать, хотелось бы знать?
– Во-первых, о власти, – отвечал Саломеев. – Ни в коем случае мы не должны мечтать о какой-то там своей власти. Наша задача избавить Россию от существующего режима и передать власть трудовому народу. Другими словами, мы выполняем роль тарана. Мы пробиваем стену, но не более того. Дальше мы не идем. Дальше уже вступают в дело массы. И если нам скажут «спасибо» – хорошо. Не скажут – тоже не беда. Мы знаем свое место и свою историческую роль и на большее не претендуем. Теперь о бунтах. Не будет тогда бунтов! И знаете почему? Потому что не будет запретов на бунты. Если народу объявить, что у него отныне есть право на бунт, тотчас же не останется ни одного бунтовщика. Наш народ не любит пользоваться тем, что разрешено, зато до запретного большой охотник.
– Правильно! – воскликнул инженер. – Как верно!
– А вам не кажется ли, – опять негромко произнес Мещерин, – что это будет все равно как птицу не держать в клетке, в надежде на то, что она, имея свободу выпорхнуть в окошко, предпочтет оставаться в вашей комнате?
– Да! – вырвалось у инженера. – А верно ведь!
– Я не думаю, что это может произойти по такой упрощенной схеме. Вы же историк, Мещерин, и, вероятно, знаете, что накануне манифеста об освобождении крестьян его противники вопили, что в деревнях теперь не останется ни одного человека. Но разве после этого уехало в города мужиков больше, чем раньше их уезжало на оброк? Да вот спросим хотя бы у нашего эксперта по крестьянскому вопросу. – Саломеев с самою чарующею улыбкой посмотрел на Дрягалова. – Василий Никифорович, вы помните шестьдесят первый год?
– Смутно, признаться сказать, – ответил Дрягалов. – Мал был еще.
– Во всяком случае, вы, наверное, знаете, был ли массовый отток крестьян из деревни после манифеста?
– Не было, конечно. Все это знают. Ну уезжали, да, не без того. Но мало кто.
– Вот вам и ответ, Мещерин. Надеюсь, вы удовлетворены?
Мещерин хотел было что-то еще сказать, возразить, может быть, но Саломеев сделал ладонью жест, означающий, что этот вопрос дальнейшему дискутированью не подлежит, и, повысив слегка голос, сказал:
– Товарищи. А теперь мы переходим к главной теме нашего сегодняшнего заседания, ради которой мы, собственно, и собрались. Лев Гецевич подготовил доклад по материалам последних заграничных социалистических изданий. Должен сразу заметить, что доклад этот, а я его уже читал, очень неоднозначный, я бы сказал, чреватый большою полемикой, но именно этим он и интересен. Пожалуйста, Лев, слушаем тебя.
Лев Гецевич, щуплый, в круглых очках, с короткою, но невероятно густою бородой человек, был теоретиком кружка, наряду с Саломеевым, Хаей Гиндиной и претендующим с недавних пор на эту роль Мещериным. Он вел настолько уединенный и замкнутый образ жизни, что даже товарищи по кружку мало что о нем знали. Самым выдающимся фактом его биографии являлась трехлетняя сибирская ссылка, после которой он не имел права жить в губернских городах всей европейской России, а также и в уездных городах вне черты оседлости. Жестокое предписание загоняло его в Ошмяны или Бердичев под надзор полиции. Но Гецевич пренебрег предписанием и теперь нелегально жил в Москве. Он родился в захолустном местечке Гродненской губернии в семье шорника и был у родителей ребенком по счету где-то во втором десятке. В детстве отец выучил его пиликать на скрипке, и уже годам к десяти Лева прилично играл в трактире вечерами. Увлечение революцией, социализмом пришло к нему без какой-то видимой конкретной причины. Большинство революционеров вступало на этот путь после некоего удара судьбы, неправого поступка власти, например, по отношению к нему или к его ближним и т. п. Их участие в деле революционных преобразований в значительной степени являлось актом отмщения за что-нибудь. Совсем не так произошло с Гецевичем. Его путь был долгим, эволюционным и, если так можно сказать, мягким. Он стал читать, вначале нехотя, потом все с большим увлечением, всякие запрещенные, распаляющие благородным гневом на царящие порядки его сердце брошюры и разные книжечки, которые ему давали старшие товарищи, потом пришел раз, другой и зачастил на их собрания, где с удовольствием слушал, отчего так несправедливо устроен мир, позже и сам стал выступать, причем обнаружил недюжинные ораторские способности и полемический задор. А потом, как и полагается революционеру, был арестован. Но, полагая, что этого будет достаточно для острастки, его быстро выпустили. Гецевич же отнюдь не острастился, и тогда его уже арестовали безо всякой надежды на ближайшее освобождение. Три последующие года он провел в живописных таежных местах на реке Оби. Аресты и в особенности ссылка очень сильно изменили Гецевича. Но изменили не в сторону отказа от революции. Напротив, он стал совсем уж непримиримым борцом, способным на любые, даже самые радикальные методы борьбы, вплоть до террора. Это был теперь для режима и его слуг настоящий опасный враг. Испытания сильно переменили его характер, натуру. Открытый раньше для всех, он совершенно замкнулся, ушел в себя и отчаянно избегал посвящать кого бы то ни было в личную жизнь. Из новых его товарищей по московскому кружку, в котором он появился немного раньше Дрягалова, один только Саломеев был о его жизни более или менее осведомлен. И то только потому, что они квартировали в одном доме. Под видом студентов они снимали каждый по комнате во флигеле у одной вдовой купчихи в Замоскворечье. И, что удивительно, жили они там, почти не общаясь друг с другом. Саломеев вовремя сообразил, что его товарищ и сосед человек весьма своеобразный, и в частную жизнь его не вторгался. Если они встречались где-то на нейтральной территории, как то: в кухне, в сенях, на дворе, то лишь коротко переговаривались. Причем Гецевич никогда не начинал разговора первым, но только отвечал на слова или вопросы Саломеева. Но бывали редкие случаи, как, например, накануне этого собрания, когда Гецевич сам стучался к Саломееву по делам кружка. В комнате Саломеева он никогда не садился, оставался на протяжении всего разговора стоять в дверях и вообще долго не задерживался. Более чем за два года их жизни под одною крышей Гецевич не спросил у Саломеева решительно ничего, что не относилось бы к кружковой деятельности, хотя бы о погоде. Вначале словоохотливый Саломеев, по незнанию, сам заводил с ним беседы на отвлеченные темы, но после нескольких, едва ли не конфузных случаев, ему пришлось в общении со своим соседом оставить всякую излишнюю любезность и подчиниться его правилам этики. И при всем этом Саломеев был о Гецевиче очень высокого мнения. Он не только ни разу не отозвался о нем дурно или иронически, но напротив – подчеркивал при случае, как им всем повезло иметь товарища с таким умом, с такою решимостью презреть опасности и трудности, так тонко владеющего тайнами и хитростями конспирации, который может им всем служить примером настоящего революционера.
Гецевич достал из кармана несколько исписанных бисерным почерком листков и безо всяких вступительных слов начал свой доклад. Преимущественно он читал по написанному, но иногда отрывался от бумаги и высказывал мысли, не вошедшие в заготовленную редакцию, но пришедшие ему только что.
– Вот уже триста лет, как государство московских завоевателей почти беспрерывно разрастается по всем направлениям, – так начал Гецевич. – Исходная точка, я бы сказал, порочно зачатое эмбриональное образование будущего чудовища-хищника лежит на обширной, открытой, ниоткуда не защищенной плоскости, в самом центре континентальной части Европы. На этой равнине, с ее снежными зимами, только ненадолго переходящими в жаркое, знойное лето, с унылою природой и безрадостными пейзажами, с беспрепятственно носившимися по ней бурями и завоевателями, история и среда обитания создали народ, который научился спокойно переносить и морозы, и солнечный зной и молча покоряться завоевателям как с севера, так и с юга. Здесь сложились терпеливые люди, считавшие высшею добродетелью покорность. Даже голод они побеждали, лежа месяцами на печке без слов и движения, чтобы сберечь до новой скудной, как правило, жатвы остаток своих жизненных сил. И как спелая нива ждет жнецов, так же были готовы эти кроткие люди для подчинения завоевателям. Кто же были первыми жнецами? Мы еще не знаем: это скрыто в тумане веков. Раньше других вырисовываются из него хазары – черноглазые, жестковолосые всадники-богатыри из юго-восточных степей. После этих, похожих на тюрков, всадников с библейскими именами явились с северо-запада язычники – мореплаватели-варяги из шведской области Рось. От Ильменя и Чудского озера они двинулись затем на юг и погнали своими обоюдоострыми мечами хазар. Отныне платите дань мне, а не хазарам – приказал варяг Рюрик испуганным крестьянам равнин. Так продолжалось до тех пор, пока не налетела с юго-востока новая всеразрушающая гроза – монгольское нашествие. И территория, заселенная причудливым славяно-финско-тюркским гибридом, погрузилась окончательно в полнейший мрак безо всякой надежды когда-либо выбраться из него. Всякая культура, кроме чисто внешних, называющихся христианскими, мелочных догм, безжалостно здесь попиралась. Всякое просвещение объявлялось «латинством» и запрещалось. А ослушники сурово наказывались. Если что-нибудь и оставалось в границах культуры, как, например, многолюдный ганзейский город Новгород, то это уничтожали в слепой злобе сами христианские московские князья, которых можно считать равными по происхождению соперниками татарских ханов в том смысле, что они сделали образ правления в своем государстве совершенно татарским и старались превзойти в жестокости и варварстве своих учителей. Таким образом, тогда уже была готова гибельная сила, старающаяся с тех пор и до сего времени подавить грубым кулаком всякое движение вперед к Европе. Создалась размахивающая кнутом, по примеру татар, деспотия, поддерживаемая и поощряемая к безграничному произволу обученным византийским хитростям духовенством и сидящая на шее у миллионной массы трудящихся – кротких, невежественных крестьян, высшая мудрость которых и теперь лишь в том, чтобы склониться, как перед Божьей волей, передо всяким насилием и превосходством силы. Влияние этой массы было достаточно широко и сильно для того, чтобы Россия не разрушилась, распавшись на меньшие, быть может, более культурные государства. Вместе с тем это влияние только усилило тупое русское богословие вместо самостоятельного духовного развития народа. Однако довольно исторических воспоминаний!..
– Но позвольте! – не выдержал Мещерин. – Это почти все неверно! То есть исторические факты неверно преподносятся!
– Не сейчас, товарищи, не сейчас, – тотчас вмешался Саломеев. – Все реплики и вопросы после доклада.
– Довольно истории, – невозмутимо, не поведя даже бровью на Мещерина, продолжал Гецевич. – Лучше спросим: откуда является это неслыханное, неудержимое стремление к расширению, приведшее русское оружие к пяти морям и уничтожившее культурную работу стольких веков? Какая сила заставила Россию вытеснить из стольких обширных областей западный календарь, заменив его ущербным, отстающим на тринадцать дней восточным, уничтожить латинский шрифт ради причудливых греко-русских значков? Откуда берется это влечение к завоеваниям, постоянно отодвигающее магометанский полумесяц к югу, а католический и евангельский крест все дальше на запад ради пользы уродливого русского креста с косо поставленной третьей перекладиной на нем? Ответ будет таков: рост вширь был так велик потому, что должен был заменить и восполнить почти отсутствующий рост вглубь. Последняя, если не единственная за всю историю России, попытка повлиять на рост вглубь, – сказал Гецевич не глядя в бумаги, потому что эта мысль пришла ему в голову вдруг, – была крестьянская реформа шестьдесят первого года, о которой здесь уже говорили сегодня. Вынужденный силой обстоятельств идти навстречу требованиям экономического развития страны, царизм актом освобождения крестьян в последний раз сыграл прогрессивную роль. Но, как известно, реформа эта принесла немного пользы. Во всяком случае, жизнь российского крестьянина не стала ни богаче духовно, ни сытнее. – Гецевич снова стал читать. – Страна, жители которой из поколения в поколение становятся более цивилизованными, более искусными в хозяйстве и образованности, может значительно увеличиться как в силе, так и по числу жителей, не расширяя границ, но государство, хищнически обращающееся со своею землей и людьми, должно иметь новую добычу, иначе оно разрушится. Да, Россия хищнически хозяйничает и с землей, и с народом. Неумение вести хозяйство искусственно обесценило плодороднейшую почву Европы – чернозем. Ежегодно умирает от голода множество работоспособных людей. Да, если бы у крестьянина и были средства к существованию, то еще вопрос, что предпринял бы он по своему скудоумию, как бы распорядился ими, ведь школы, сколько их есть, умышленно отданы в руки невежественному и пьяному духовенству для того, чтобы при светском образовании народ не сделался бы мятежным. Можно считать правилом, что страна, прожившая пятьдесят лет под русским владычеством, становится нищей. Порабощенная, придушенная, ограбленная, бессильно лежит она. Ее прежнее богатство перешло в карманы царских бюрократов-грабителей. А источники новых внутренних богатств засорены. Следовательно, Россия должна опять и опять побуждать свои огромные, пассивные, тупые, готовые на все массы к расползанию вширь. Завоевательная политика России походит на разъедающий нарыв, который стремится к периферии, вызывая новые очаги воспаления, в то время как в центре все ткани уже убиты. В последние годы наметилась тенденция к прекращению безудержного роста ненасытной империи. Повсюду она вышла к границам государств, могущих дать русскому царизму достойный отпор, а то и свернуть ему голову. В последние годы империя пыталась делать новые приобретения на Дальнем Востоке. Лишь там можно было еще продвигаться, почти не встречая сопротивления. Но вот и на Дальнем Востоке нашелся достойный соперник, который, будем надеяться, покажет всему миру безнадежную дряхлость царизма, а может быть, и сокрушит его…
Кружковцы неодобрительно загудели.
– Ну это уже совсем неубедительно, Лев! – воскликнул Самородов. – Как можно всерьез рассуждать о поражении от японцев?!
– Тихо, тихо, товарищи, – опять призвал всех к спокойствию Саломеев. – Я и сам высказал вчера Льву свои сомнения относительно этого тезиса. Но давайте выслушаем докладчика. Пожалуйста, Лев, продолжай.
– Остановившись в своем привычном росте вширь, побежденная в войне, – спокойно продолжал читать Гецевич, – империя должна будет распасться, и распадется наверно на конституционное национальное русское государство и свободные государства доныне угнетаемых Россией наций. И только таким способом и там и здесь будет проложен путь для нормального развития социализма. Ненасытная русская завоевательная политика уже лежит смертельно раненная, при последнем издыхании, вместе с нею должен будет умереть и ее сиамский близнец – русский абсолютизм. Это будет стоить нескольких кровавых боев, но конечный результат уже виден. Стены великой тюрьмы народов шатаются, и скоро они рассыплются в прах. И мы должны способствовать этому. Любое поражение царизма, любая его неудача во всякой возможной области жизни может стать нашим шансом. Если теперь прожорливая, но безмозглая русская гидра развязала войну, мы обязаны сделать все, чтобы она, гидра эта, потеряла как можно больше голов, а лучше все головы. Настоящие условия России во многом приводят на память рубеж пятидесятых – шестидесятых годов. Тогда передовая общественная мысль вырвала у позорно проигравшего Крымскую войну царизма согласие ликвидировать гнусный пережиток, настоящее античное рабство – крепостное право. Теперь наступила эпоха расчета со строем, основанном на рабстве политическом. И это большая удача для нас, что слабоумное самодержавие развязало на свою голову войну. Всякий внешний противник России является нашим естественным союзником, и наш долг помочь ему победить одряхлевшую деспотию. В нынешних условиях мы, социалисты, должны быть решительными союзниками японцев! А уже затем мы предъявим поверженному царизму свой счет. Мы устроим небольшое, включающее, предположительно, лишь великорусские губернии европейской части России, государство на лучших демократических принципах. Во главе всего будет стоять не возглавляемый самодуром-царем Государственный совет, состоящий из помещиков и капиталистов, которых же царь и назначает, а парламент, избранный народом и ответственный перед народом. На место тиранического полицейского государства должно стать свободное народное демократическое государство. На место тайных интриг, при которых интересы народа продаются за наличные деньги и почести, должна стать открытая, законная политическая борьба в парламенте между партиями, защищающими интересы различных классов. Само собою разумеется, что парламент тогда только будет действительно представителем народной воли, если его члены будут выбираться всем народом. Я это рассказываю преимущественно для новых наших товарищей, – уточнил Гецевич. – Необходимо, чтобы каждый взрослый человек, неопороченный по суду, без различия происхождения, состояния, национальности, веры и пола, имел право голоса при выборах представителей, иначе депутатов, в парламент. Это называется всеобщим избирательным правом. Поэтому для права выбора не должно существовать никаких ограничений, как это, например, бывает ныне при выборах в городские думы, где право голоса дается лишь лицам, владеющим известным имуществом, так называемым цензом. Это всеобщее избирательное право должно быть равным для всех, то есть каждый гражданин должен иметь один голос, причем голос рабочего или крестьянина должен иметь равную силу с голосом фабриканта или крупного землевладельца. Выборы должны быть прямыми, то есть граждане должны подавать голоса прямо за того или другого кандидата в парламент, а не за промежуточных выборщиков. Но это, как вы понимаете, ближайшие наши задачи, осуществить которые мы сможем после вооруженного поражения России, о чем тоже говорилось выше. Но конечные наши цели гораздо более радикальные. Это полное политическое и экономическое освобождение рабочих классов: переход политической власти к народу, обобществление средств производства, распределения и всей общественной жизни на социалистических началах. Для достижения этих великих целей мы должны привести в движение все данные нам историей общественные силы, заинтересованные в полном или частичном осуществлении наших задач, развить самосознание народных масс и организовать их согласно задачам партии. Мы не обольщаем себя надеждой, что выставленные нами требования могут быть осуществимы в более или менее близком будущем, но мы будем пропагандировать свою программу и при современном полицейско-бюрократическом режиме, и при свободном правительстве будущего, под ее знамена мы будем призывать народные массы и во имя ее вести неустанную борьбу.
Гецевич закончил, снял очки и стал протирать их синею суконкой. Он ни на кого не смотрел. Казалось, его совершенно не заботит произведенное речью впечатление на окружающих.
– Спасибо, Лев, – деловитым тоном Саломеев напомнил всем, что распоряжается здесь он. – Кто желает высказаться по мотивам доклада? У вас, Мещерин, кажется, был вопрос?
– Не то что бы вопрос, – не совсем уверенно начал Мещерин, но в дальнейшем его голос окреп, – а некоторые возражения. Нет, даже не возражения, а решительное неприятие почти всего сказанного сейчас. Вы, Гецевич, почему-то убеждены, что, разрушая Россию, вы наносите удар по самодержавию. По моему мнению, это ваша коренная ошибка. Нет, конечно, верно… Но ведь это удар не только по самодержавию, но и по самому русскому народу, интересы которого вы якобы взялись защищать. Удар по русской государственности. Вы верно заметили, что Россия сейчас окружена сильными соседями. А что, если в государствах, образовавшихся на обломках Российской империи, у власти окажутся не национальные демократические правительства, а прокураторы соседних государств? Вы что, думаете, кайзер, император, султан, шах, микадо упустят случай поживиться на счет России, если события будут развиваться, как это изложено в докладе? Огромная Россия, которую мы сегодня имеем на карте мира, не является только плодом вечной агрессивной политики самодержавия, как вы трактуете. Своей колоссальной территорией Россия в первую очередь обязана редкостному стремлению русского народа к движению. Зачем, скажите, нужно было нашим далеким предкам уходить с благодатных днепровских берегов к холодному побережью Белого моря? А затем, через несколько веков, русские снялись и без того с малолюдных, хотя и относительно уже обустроенных московских земель и пошли далеко на восток, добрались до Великого океана, переправились через него и сомкнулись в Калифорнии с испанцами? Те, кто не хочет придавать значения русскому характеру, а не учитывать этого фактора крайне неблагоразумно, и здесь я согласен с Саломеевым, обычно объясняют движение русского народа на север и восток, а в последние десятилетия и на юго-восток – в сторону Индии, кроме захватнических стремлений царизма, еще и присущей диким или полудиким народам склонностью к кочеванию. Эдакое роковое для других народов сочетание экспансивности русской власти и влечения к разгульному перемещению с места на место ее подданных. Но по следам, которые оставляли русские, проходя по новым землям, нетрудно убедиться, что они были вполне цивилизованными людьми. Там, где проходила татарская орда, с которой вы, Гецевич, постоянно сравниваете наш народ, оставались лишь кровь и пепел. Русские же оставляли за собой красивейшие города. Так можно ли называть русских дикою ордой, поработившею, по воле жестоких царей-деспотов, многие народы на востоке и юге? Скорее напротив – русские помогли этим народам начать приобщаться к европейской цивилизации. И сейчас, вы сами прекрасно знаете, русские в новых землях живут в добром соседстве с тунгусами, киргизцами и прочими туземцами. А, например, просвещенные англичане, которые, вместе с другими европейцами, являются, по-вашему, первейшими носителями цивилизации, вырезывали безжалостно североамериканских индейцев целыми племенами, чумные одеяла к ним в стойбища забрасывали. Так кто же гуманнее – дикая русская орда или просвещенная Европа? И знаете, стремление государства к росту, как вы говорите, вширь сохраняется до тех пор, пока государство это не выйдет к пределам равных по силе государств. Вы сами это отметили в докладе. Но необязательно, прекратив рост вширь, такое государство должно разрушиться. Все минувшее столетие разрастались Северо-Американские Соединенные Штаты. Теперь их рост вширь прекратился. Некуда больше расти. Зажаты они со всех сторон двумя соседями и двумя океанами. Так что же, они обречены теперь разрушиться? Нет, наверное. Точно так же и Россия, достигнув пределов, за которые ей больше не переступить, начнет, надо полагать, столь вам любезный рост вглубь. Кстати, похоже, что этот процесс уже начался. Если угодно, я могу привести примеры. И, как мне думается, нашей задачей теперь является переориентировать вечное стремление русского народа к походу в неизвестные дали на создание могучего демократического единого государства для всех народов теперешней империи. А ведь это, может быть, и является походом в неизведанную даль. Нам повезло, что русский народ одержим таким стремлением. Надо только уметь им распорядиться. Чтобы это его свойство ему же – народу – и служило. Но разрушать Россию для достижения своих целей – это совершенно немыслимо. В этом случае мы и целей не достигнем, и государство потеряем. Не просто государство в научном его понимании, а самую территорию его потеряем. Впрочем, об этом я уже говорил, – так закончил Мещерин.
Гецевич ничего ему не ответил. Он вообще его не слушал. Едва Мещерин начал говорить, Гецевич весь ушел в себя, предался высоким, по всей видимости, ни для кого не доступным размышлениям. Это было заметно по его лицу, сосредоточенному на чем-то своем, внутреннем. И речь Мещерина мешала ему не более, чем комариный писк. Так, во всяком случае, это должно было выглядеть. Возникла пауза. Саломееву ничего такого оригинального для продолжения дискуссии не приходило в голову, а просто напоминать присутствующим, чтобы они высказывались, он не хотел, потому что это выглядело бы несолидно. Что его роль в заседаниях исчерпывается одними только понуканиями? Он сам мыслитель. Хая Гиндина попала и вовсе в затруднительное положение. По сути, она была вполне согласною с Гецевичем. Но открыто заявить теперь об этом не могла. Этому мешала не только ее уже сложившаяся кружковская солидарность с Мещериным, но еще и некое ею самой едва осознанное чувство к нему. Дрягалов, как известно, высказывал свое мнение лишь тогда, когда его спрашивали. Инженер и несколько человек ему подобных вразумительно не высказывались никогда. Да их никогда и не спрашивали. Ну а новички молчали по известным причинам. И тут общее молчание, впрочем, совсем короткое, нарушил сокурсник и товарищ Мещерина Алексей Самородов. Он среди кружковцев пользовался значительным авторитетом. Но своею манерой участвовать в заседаниях напоминал скорее Дрягалова, нежели четверку главных полемистов. Как и Дрягалов, он почти не высказывался, если его не спрашивали. Зато если уж говорил, то непременно по делу и веско.
Для Дрягалова Самородов вообще сделался близким человеком. Едва ли не родственником. Дело в том, что Самородов был Машенькиным кузеном. В детстве они воспитывались вместе в маленьком харьковском имении у бабушки. Старосветская барыня приучила внуков говорить дома по-французски и всякое Рождество вывозила их на детские балы к такому же старосветскому предводителю, жившему в имении неподалеку. Когда подошел срок определять Машеньку в гимназию, а она была немногим старше Алексея, родители увезли ее в Харьков. Но года через два пришел и Алексею срок учиться, и его старшие перевезли в Харьков. И кузены опять оказались вместе. Окончив гимназию, Машенька уехала в Петербург на курсы. И с этих пор начался самый длительный период их раздельного проживания. В Петербурге Машенька и познакомилась с Хаей Гиндиной, тоже в то время курсисткою, потому что она была из семьи выкреста-аптекаря. Хая ее и ввела в социалистический кружок. Машенька сразу включилась в его деятельность весьма активно. И вскоре поплатилась за это исключением из курсов. Петербургская полиция не преминула, на всякие будущие случаи, составить по приметам портрет Машеньки, что впоследствии и позволило филерам ее опознать.
В тот же самый год, когда Машеньку исключили из курсов, Самородов приехал в Москву. Он успешно сдал экзамены в университет и был зачислен на исторический факультет. Самородов перешел уже на третий курс, когда в его семье разразилась страшная драма. Запутавшись совершенно в каких-то там денежных проблемах, в Харькове покончил с собою его отец. Но еще раньше он пустил по миру свою семью, в том числе и Алексея. Все имущество, до последней тарелки, было описано. Заложенное в Крестьянском банке бабушкино имение полетело с молотка. И Самородова, за невзнос платы, на следующий курс не перевели. Он вынужден был искать хоть какого-то заработка и для начала поехал в Харьков. Там он совершенно случайно застал Машеньку, потому что та разъезжала все эти три года по многим городам, в основном на юге, и частным манером служила учительницей по разным более или менее состоятельным домам. Машенька посоветовала и Алексею заняться тем же. И они стали учительствовать вместе. Особенно выгодно было наняться в купеческую семью. С некоторых пор это сословие стало очень печься об образованности своих чад и учителей одаривало, как правило, щедро. За год Самородов собрал необходимую сумму для того, чтобы оплатить следующий курс, и они с Машенькой поехали в Москву, где Машеньку взял на службу Дрягалов, о чем уже известно, а Алексей восстановился на факультете. И странствуя в поисках заработка по городам, и осевши уже в Москве, Машенька всегда заботилась о кузене, как обычно заботится любящая сестра о младшем брате. Уезжая в Париж, она очень просила Дрягалова призреть Алешу, не оставить его вниманием по возможности. Дрягалов пообещал и от обещания не отступился. Он, например, сразу же предложил Самородову оплачивать его университетский курс. Алексей еще не тотчас согласился. Он несколько дней обдумывал неожиданное предложение – не будет ли это выглядеть обидною подачкой или, того хуже, подкупом? – но в конце концов принял его. Машенька ему не сказала, что поручила перед отъездом его Дрягалову, но Самородов, как человек сообразительный, и сам понимал, что благорасположение к нему Старика не могло обойтись без участия кузины. Какой уж там подкуп! А для любопытных, если кто-то об этом проведает, что, впрочем, очень маловероятно, вполне можно объяснить такой поступок Дрягалова его ставшим уже для всех привычным попечением о товарищах по кружку. И все-таки Самородов совестился этого своего нового родства и предпочитал, чтобы Машенькино заступничество за него и в особенности опека Старика над ним оставались в секрете ото всех.
– Товарищи, – прервал общее молчание Самородов. – Мы сейчас стали с вами свидетелями столкновения двух мнений по переустройству России. Путь, предложенный Гецевичем, – это свержение существующей власти посредством разрушения государства, как национального образования, до самых его основ. И путь Мещерина – это только смена власти, с непременным сохранением многовековых территориальных приобретений. Надеюсь, я все правильно понял. Я бы назвал путь Мещерина патриотическим или национальным, а путь Гецевича, напротив, вненациональным или наднациональным. Вам, Саломеев, должно быть известно, что такая тенденция наблюдается в последнее время во многих социалистических организациях. Я недавно разговаривал со знакомым из Харькова, он говорит, у них то же самое приблизительно. Так вот, эти два взгляда, боюсь, чреваты большим расколом в социалистическом движении. Если мы не выработаем единого подхода к проблеме, то рано или поздно нас погубит внутренний разлад. Вместо того чтобы бороться с нашим общим врагом – самодержавием, мы растратим силы во внутрипартийных схватках. А выиграет кто? – разумеется, самодержавие. Должен сознаться, что самому мне ближе точка зрения Мещерина. Но мне не хотелось бы замыкаться на своем, не принимая во внимание иного мнения. Если бы вообще этот доклад и выступление оппонента имели какое-то практическое значение, были бы нашим планом на самое ближайшее будущее, то я предложил бы, ради сохранения единства, поискать приемлемый для всех компромисс. Но поскольку доклад представляет собою чисто теоретическую популярную работу с видами на весьма отдаленную перспективу, то в данном случае можно, наверное, просто ограничиться констатацией вот той угрожающей нашему делу тенденции, о которой я сказал, и впредь стараться избегать разногласий.
– Не совсем так, Алексей. – Саломеев собрался снова с мыслями и опять взял бразды в свои руки. – Не совсем так. Да, мне, конечно, известно все, что происходит в других кружках, равно как мне очень хорошо известно положение дел в самой гуще рабочей среды. Но вот что касается Льва, то есть его доклада, то здесь дело обстоит несколько иначе, нежели ты думаешь. Мы собираемся нынче же этот доклад отпечатать, насколько возможно, большим тиражом. И тогда уже он сделается совершенно конкретным планом действий, а не теорией на отдаленную перспективу, как ты говоришь.
– Я решительно против этого протестую, – воскликнул Мещерин. – Это очень опасный или, лучше сказать, ошибочный взгляд. Особенно его срединная часть. Там же проповедуется полнейшее пренебрежение российскими национальными интересами. Я с этим никак не могу согласиться. А поскольку этот доклад как бы является плодом деятельности всего нашего кружка, то, стало быть, я тоже являюсь, некоторым образом, соавтором ошибочного, сулящего России многие беды направления социальных преобразований.
– А вам не кажется, что ошибка в другом – в самом вашем членстве в кружке? – процедил Гецевич ядовитым тоном, как всегда не глядя на собеседника.
– Нет, не кажется! Должен же кто-то указать безумцам на их безумие! – Голос Мещерина непроизвольно повысился. Он этого не хотел и даже лицом порозовел, стыдясь своего неумения держать себя в руках, но справиться с волнением не мог.
– Спокойно, спокойно, товарищи, – засуетился Саломеев. – Мы что, впервые собрались и не знаем, как быть при возникновении спорных коллизий?
– Вотировать! – воскликнул инженер Попонов в восторге и с гордостью оттого, что ему первому посчастливилось произнести заветное слово.
– Вот и решение всех проблем, – с медом в голосе и с улыбкой подытожил Саломеев.
– Позвольте, позвольте, – Самородов даже поднялся со стула, – я ничего не понимаю. Что происходит? Что мы собираемся вотировать? Самый доклад Гецевича или его скоропалительную публикацию? Но ведь в кружке существует противное мнение, которое вы, кажется, не хотите вовсе принимать к сведению. Конечно, вы можете подавить это мнение вотированием. Это будет очень демократично. Но к чему такая поспешность? Вы что же всерьез полагаете, если вы вотируете доклад Гецевича, размножите его и разошлете во все концы, то завтра или послезавтра Россия так и рассыплется по кусочкам, согласно вашему вотированию? Да этого, скорее всего, никогда не случится, ни при каких обстоятельствах. И доклад останется еще одним утопическим прожектом, за который вам самим же будет совестно. А готовы ли вы сейчас гарантировать, что ваша позиция в будущем не переменится? Так не лучше ли не спешить и отложить этот вопрос на будущее?
Самородов еще не закончил, а отовсюду уже послышались неодобрительные голоса. Хаю Гиндину удерживала от участия в полемике одна только симпатия к Мещерину. Но теперь, когда апологетом и главным проповедником точки зрения, противной докладу, сделался другой человек, у нее не оставалось препятствий изложить наконец свое мнение по проблеме. Ей только неприятно было как бы принимать сторону Саломеева, с которым пикироваться на каждом почти заседании для нее стало правилом. Хая сказала:
– Наши товарищи заняли внешне очень благородную позицию. Ну да, я понимаю – чувство родины, патриотизм, все это достойно уважения. Но давайте вспомним о конечных целях социализма. Разве это укрепление отдельных национальных государств? Нет. Это освобождение мира от уз капитала. Если социалист начинает думать о какой-то там своей родине, о том, как бы ее укрепить перед угрозой внешних врагов, он уже не социалист. Социалист должен мыслить не узко национально, а в мировом масштабе, планетарно. Да, если хотите, мне не жаль России, потому что я думаю не об интересах какого-то одного государства, хотя бы своей родины, а обо всех людях труда, без различия национальностей. И если нам, для того чтобы разбудить пролетариат всех стран, подвигнуть его на всемирное восстание против капитала, потребуется взорвать Россию – взорвем ее! Принесем ее в жертву!
Кто-то захлопал. Инженер хотел было поддержать рукоплескания и уже развел ладонями, но хлопки резко оборвались, и он смущенно спрятал руки под стол.
– Все, товарищи. – Саломеев встал, показывая тем самым, что разговор окончен. – Довольно полемики. Позиция сторон предельно ясна. Приступаем к вотированию. Кто за то, чтобы доклад Льва был немедленно и без изменений опубликован, прошу поднять руки. Вы, девушки, – обратился он с улыбкой к Тане, Лизе и Лене, – пока в этом участвовать не можете. Но вам недолго быть сторонними наблюдателями. Надеюсь.
Руки подняли все, кроме Самородова, Мещерина и Дрягалова. Инженер Попонов вначале не знал, как ему быть, но, увидев, что большинство поддерживает Саломеева с Гецевичем, тоже поднял руку.
– Спасибо, – сказал Саломеев. – Кто против?
Противниками были Мещерин и Дрягалов.
– Ты воздерживаешься, как я понимаю, Алексей?
– Да. Я не хочу категорически, безапелляционно придерживаться своего только мнения. Я уважаю чужую позицию, даже если нахожу ее неверной, – ответил Самородов.
– Ну понятно. Это должно служить нам всем примером, как надо относиться к чужой позиции, – без малейшего ехидства, а скорее примирительным тоном заметил Саломеев.
– Это уж как вам будет угодно, – плохо изображая безразличие, проговорил Самородов.
2
Через тернии (лат).