Читать книгу Драма моего снобизма - Эдуард Гурвич - Страница 3

Раздел I
Предисловие

Оглавление

Я не сомневаюсь, что любители литературы, покинувшие СССР, оценят мои книги. И эту тоже, поскольку тут складывается образ сноба-эмигранта, больше 30 лет жившего в своей драме. Оказавшись в Англии, я и там продолжал прятаться в щель снобизма, откуда незримо наблюдал жизнь. Чутьё графомана мне подсказывало, что к концу жизненного пути мне придётся говорить об этом времени. Предвидение сбылось.

Пандемию я воспринял как досадную помеху, становящуюся со временем всё досаднее. Близкие были уверены, что я её не переживу и непременно попаду в госпиталь Я же засел дома и вначале старался не замечать этой напасти, а если и говорил о ней, то лишь со злобным презрением. Между тем, несмотря на презрение, происшедшее вломилось в мою жизнь. После того, как закрыли офисы в Лондонском Сити, отменились встречи с моими слушателями. Улицы опустели, и я потерял к ним интерес. В вагонах метро один-два пассажира вызывали удивление. Перелёты же с континента на континент, из страны в страну превратились в заоблачную мечту. Как ни крути, всё-таки ездил я много. За годы эмиграции побывал почти во всех странах Европы, был в Америке (Нью-Йорк, Гарвард, Бостон, Калифорния), в Аргентине (Буэнос-Айрес), трижды на Багамах, заглянул на Мальту, разглядел Канары. Когда же силы меня оставили, я хранил ощущение: могу «сняться с якоря» в любое мгновение. Пандемия вырывала такие мысли и планы с корнем.

Карантин ужесточался постепенно. Сначала почувствовавшие недомогание не имели права выходить на улицу. Спустя пару недель на моей любимой радиостанции классической музыки каждые полчаса уже звучало предупреждение для всех: «Stay at home». И, в первую очередь, для людей моей возрастной категории. В супермаркетах кое-что из товаров то появлялось на полках, то вдруг исчезало. Меня на самом деле больше расстраивали очереди при входе в магазины. Эту мою нервозность я принимал с презрением, потому что десятки лет прожил в стране дефицита…

Когда просвещённые люди стали разбираться, выяснилось, что человечество просто забыло о бедах такого масштаба. Чехов в 1892-м году, вопрошая, почему люди остаются без помощи во время эпидемии, описывал собственные страдания, которые испытывал, как доктор. Оказалось, что мой дед, Соломон – жертва холерной эпидемии. В архивах отыскался документ, свидетельствующий, что он умер в заразном бараке Уманской больницы в 1922-м году. Эпидемия добиралась до самых благополучных: дед был главой зажиточного клана. И вот, спустя век, мне угрожал какой-то неведомый коронавирус.

Медленно, но неуклонно случившееся меняло мои планы, мысли, ощущения. Вспоминаю, как до введения жесткого карантина, я по пути в поликлинику на Bartolomeo Яоаб, рядом со Студией, где прожил десять лет, вдруг увидел похожее по конфигурации здание в три двухэтажные секции. Строение возведено явно под влиянием идей архитектора Поула Корелика и его сподвижников. С одного взгляда я связал все три творения Поула – Библиотеку Тринити-колледж в Дублине, мою бывшую Студию и это, вплотную примыкавшее к ней новое здание. Точно также связались смерти в дни пандемии Поула Корелика, о которой мне сообщила по телефону его дочь; кончина 96-летнего драматурга Леонида Зорина – одна из родственниц писала мне из Москвы, что похороны разрешили только для членов семьи, на кладбище пускали в обязательных масках и перчатках, картина всем казалась дикой; ну, и смерть писателя Эдуарда Лимонова, о чём я узнал из интернета.

Всё выглядело как начало апокалипсиса. Специалисты терялись в догадках о происхождении смертоносного вируса, путях его распространения. Мысли о хрупкости человечества всколыхнули умы учёной публики на «Снобе». Один из них, математик Алексей Буров, вопрошал: «Но что мы вообще понимаем по части истоков жизни? Почти ничего на самом деле. Её возникновение миллиарды лет назад, её упорное систематическое развитие ко всё более умным и прекрасным формам – сплошная тайна… Истоки жизни и разума сокрыты от нас. Мы не имеем ни малейшего представления об опасностях, нас окружающих, сколько их пролетело мимо – вирусов, метеоритов, наших собственных коллективных безумий. Так и тайна появления в этом мире каждого из нас, и тайна грядущего ухода тоже сокрыты».

Пандемия на глазах меняла не только мир, но и привычки людей. Объявленный карантин пробил брешь в моём интернетном снобизме. В считанные дни оказался востребованным скайп, как наиболее продвинутый вид визуальной связи. Слушатели сообщали мне о техническом перерыве в расписании наших сессий. В электронном письме одного из них вдруг прозвучало: «Пока коронавирус активен, нам лучше не встречаться. У вас есть скайп? Сможем ли мы работать через скайп?». Скайп у меня был. Но прежде я игнорировал его, если не считать короткие переговоры с редактором в Калифорнии и сыном в Нью-Йорке. Ну, была ещё неудачная попытка встроиться в презентацию моей книги. Я сидел в литературном кафе в Фолкстоне, а презентация в Москве. Связь была плохая, но я успел сказать свою глупость. Вот и весь мой опыт общения по скайпу. А тут предложение – провести сессию по скайпу. Такое я представлял себе плохо. В разговоре на расстоянии пропадёт импульс физического контакта. Когда же такой импульс в очной встрече исходит от остроумного и неординарного собеседника, потери на скайпе будут неизбежны. Что пугало меня не на шутку. Но деваться некуда, надо пробовать. Помню, после первой сессии я успокаивал себя тем, что это временно. Чуть позже выяснилось, что тотальный карантин введён не на один месяц. Ну, а позже стало понятно: общение по скайпу будет обычной практикой со всеми моими слушателями. К прежним очным встречам они навряд ли вернутся и в будущем.

Сессии по скайпу, увы, благодаря Карантину, быстро прикончили остатки моего былого интернетного снобизма. Но гораздо интереснее рассказ о том, что происходило со мной на интернетной площадке клуба «Сноб» десять лет назад, когда я только-только там появился. В моей жизни случилось невообразимое: в момент, когда я читал пост на «Снобе», я мог тут же возразить его автору. Отвечали мне не сразу. Статус новичка несоизмерим с авторским снобизмом. Даже не вдаваясь в существо комментария. В молчании я почувствовал оскорбительное игнорирование. Но вскоре понял: вместо обид следовало оглядеться. А ещё лучше заявить о себе. Дерзким вопросом. Остроумным замечанием. Скрытой иронией. Лучше самоиронией. Наконец, снобизмом. Тут тебя заметят, захотят возразить, а то и унизить. Но так возникает дискуссия, выйти из которой, сохранив достоинство, очень непросто. Тем не менее, повторюсь, на интернетной площадке «Сноба», ещё не понимая, как всё работает, меня привлекло – ты можешь всё комментировать немедленно.

Запомнился мой первый робкий комментарий текста почитательницы покойного философа. Та ответила. Потом я оказался участником ещё одной дискуссии, затем другой, третьей… Авторы выставляли свои посты и уже ждали моих комментариев. Никакой цензуры, никакого вмешательства редакции. Я был экзальтирован «Снобом» и членами клуба. Но не всеми и не навсегда. Увидев кланы, группы, почитав комментарии, я понял, что лучше быть осторожным в заочных знакомствах, не объединяться ни с кем, как можно дольше оставаться в аутсайдерах. У меня была идеологическая позиция. Но с моей категоричностью возникала опасность увлечься и незаметно для себя оказаться в «стае». Потому решил чаще воздерживаться от поддержек и комментариев.

Интуиция меня не обманула. Со стороны одного из членов клуба вдруг я ощутил напор: прилетайте на мой бенефис в Москву; идея вашей книги помогла мне составить свою; давайте пообщаемся по телефону. От разговора по телефону уклоняться я не стал, а вот в Москву решил точно не лететь. Когда напор спал, я получил электронное письмо: мол, вижу из ваших комментариев, каковы ваши убеждения, и насколько они глубоки и сильны. Говорю открытым текстом: не разделяю вашу позицию. Люди с радикальными взглядами зачастую испытывают глубокое разочарование во мне, когда оказывается, что я вовсе не там, где они. Потому и пишу вам. Про политику говорить не обязательно. У меня есть другие достоинства. Достоинства, несомненно, были. Но читать такое: я против захвата Крыма, но там была бы гражданская война и резня, как сейчас на юго-востоке; а теперь в Крыму «бедненько, но чистенько», никто меня не убедит, что им было бы лучше «умереть стоя»; они не считают возврат к России «жизнью на коленях»; факт состоялся; а в международном праве два взаимоисключающих постулата: неприкосновенность территорий и право нации на самоопределение… – повторю, читать такое и принять мне было трудно. Одновременно я оценил откровенное признание: «благодаря ”Снобу“ у меня сложился абсолютно новый круг общения, которого бы не было».

Спустя некоторое время, у меня появились заочные почитатели и друзья, которых во взрослой жизни не ожидаешь. Это был новый мир. Мало того, я ощутил, что он мне нужен. Ведь я никогда не отвечал на приглашения в Фейсбук, не участвовал в веерных политических акциях, рассылках анекдотов, советов, и прочего, чем живёт интернет, прежде всего, в Америке. По сегодняшний день я высмеиваю такие инициации и обрываю подобные виртуальные контакты. «Сноб» же, повторю, явился моим первым опытом. И удачным, поскольку тут выявилась возможность обсуждать значимые события, отбирать их, комментировать или скромно стоять в стороне и просто наблюдать. На «Снобе» я обнаружил, что участие в дискуссиях онлайн дисциплинирует мысль и требует мгновенной и адекватной реакции. Вдруг оказывается, что тебя захлёстывают скорости общения, появляется азарт и нужны немалые усилия, чтобы контролировать себя, сдерживать свой темперамент. Ещё одна особенность интернетного общения. Тут легко нарушить правила поведения: ты на автомате вываливаешь что-то, поправляя свою биографию, врёшь, чтобы улучшить общественную физиономию, поддаёшься соблазну сделать себя привлекательней. В ответ публика оказывается враждебнее и мельче, чем ожидаешь. Тогда спохватываешься, во что оборачивается роскошь избирательного анонимного общения. И успокаиваешь себя – ведь с Достоевским, Гоголем, Пушкиным мне был бы неприятен личный контакт. Я бы избегал его. Довольно их книжек. Опыт Lu Salome и вовсе настораживал: чего она только не проделывала с Ницше, Рильке, Фрейдом. Но дело было не в ней, а в гнусности этих молодцов…

Осваиваясь на «Снобе», я узнавал от самих участников через личную почту то, что помогало избегать рисков в открытом общении. В памяти осели одиозные характеристики, которые давали друг другу члены клуба: у Икса дурной характер – в комментариях он привязывается ни с чего. Игрек резко подурнел после того, как выпустил книгу и не получил тех восторгов, которых ожидал. С тех пор стал обидчивым и заносчивым, ищет повод сказать гадость. Даже если оппонент с ним соглашается. У Зет амплуа, в котором он завис. Хотя из всех либеральных радикалов он самый последовательный. А. и Б. выставляют километры комментариев пафосного самолюбования. Всё рассматривается как провокация, все пытаются выиграть, вгрызаются в слова и не видят мысли. Я, конечно, держал в поле зрения не только снобизм Икса, Игрека, Зет, но, продираясь сквозь самолюбование, и подначки А., Б., В., Г… В то же время, эйфория новичка прошла, и выступления записных авторов выглядели уже легковесными, дискуссии – пустыми. Удручал не столько снобизм этой публики, сколько стремление обозначить вешки, обрести поддержку, выступить единым фронтом.

Но, чего уж там кривляться, по старой советской привычке и я искал единомышленников. Написав панегирик на смерть Валерии Новодворской, я полагал, что меня поддержат. Что публика на «Снобе» даст отпор российскому националисту Александру Дугину. Его текст приведу тут курсивом: «Не думаю, что Новодворская была нравственной. Она была идеологически последовательной. Она ненавидела Россию: от всей души, жестко и абсолютно. Но при этом открыто. Именно поэтому она лучше других, кто делает это тайно и исподтишка. Она во всех отношениях была чудовищной. Но именно таков либерализм как он есть. Без прикрас. В ненависти она была искренней. Ещё: она была мужественной. Она свою лютую ненависть к русскому народу, русской истории и русскому Государству выражала всегда – начиная с советских времен. И потом поддерживая всё самое омерзительное (например, Ельцина и расстрел Белого дома), но не по заказу, из-за денег или для пиара, а в силу всё той же испепеляющей глубинной абсолютной ненависти, Новодворская выглядела как пациент, но её дискурс был предельно когерентен: чтобы либерализм утвердился в России, необходимо уничтожить большинство русского народа, настаивала она. Мало кто отважится сказать так же внятно и четко. Она говорила. Новодворская была настоящей частицей Америки внутри России, фрагментом Запада – в просторах Евразии, ненавидящей всё коллективное индивидуалисткой – в море коллективной антропологии… Новодворская переезжала из клиники в клинику, из каталажки в каталажку, чтобы в промежутках выкрикнуть в никуда, но громко, свою ядовитую и залихватскую ненависть к стране, где она, видимо, случайно родилась. Но она не хотела покинуть Россию, она хотела жить своей ненавистью, чтобы окружающее питало её больше и больше. Новодворская читала Поппера и понимала его. Она мученица за Поппера и “открытое общество “, а не за гранты и субсидии. Ей в жизни ничего было не надо, кроме ненависти. Русофобия была её жизненной стихией, жизненным миром… Новодворская поддерживала всех врагов России, даже неонацистов из “Правого Сектора“…Это была ужасная личность, но масштаб её ненависти, её концентрация, её дерзость были выдающимися. По сравнению с Новодворской практически все либералы ничтожества. Ничтожна даже их ненависть – по сравнению с её. Не знаю, что говорят в тех случаях, когда умер очень злой и вредный, враждебный моему Народу, моей стране, моей истории и моей Вере, моей идентичности, моему Государству человек. Наверное, молчат…». К сожалению, Дугин, не промолчал. Куда хуже, что на либеральном «Снобе» его текста не устыдились. Это стало для меня в известном смысле шоком. Но я тогда был наивен и не предполагал, что спустя несколько лет, тут, на этой площадке уникального клуба, оппоненты также будут радоваться моим бедам и даже наводить порчу, что с иными дело дойдёт до разрыва и угрозы с их стороны подать на меня в суд.

Но то было впереди. Пока же для меня «Сноб» выглядел забавным с его интернетной лексикой. Осмысление терминов а ля файл-профайл шло у меня туго. В моём скудном интернет-словаре слово забанить почему-то заучивалось как забабанить, пиариться выворачивалось в… пиявиться, или даже яриться. Я плохо справлялся с техническими сложностями. Тот, кто тут банил и пиарился, использовал навыки прежнего московского Салона. Им, бессребреникам, в именитом клубе снобов теперь хотелось отметиться рассказами о своём свободолюбии и мужестве в схватках с Режимом, мудростью и прозорливостью. Их, как и в советские времена, занимал престиж, который был вместо денег. Этот самый престиж они и выставляли в своих эссе, его рекламировали, им торговали, обмениваясь всем, что держала избирательная память, что хранилось в рукописях, в архивном хламе. Ощущение недооцененности подогревала амбиции, делала их неразборчивыми и злопамятными. Бывшие диссиденты, оказавшись в эмиграции, к концу земной жизни наперебой выставляли свои эссе под заголовками: «На смерть критика Икс», «К столетию поэта Игрек», «К юбилею писателя А.», «Памяти диссидента Б.»…

Остававшиеся в России обычно помирали раньше выбравшихся в заграницу. И выходило так, что эмигранты, получив некую фору, со своими некрологами грелись в тени усопшего, сообщали, что были с ним однокашники, дружили. Доверять их воспоминаниям столько же оснований, сколько запискам Пушкина, использовавшим газетную утку о первом представлении «Дон Жуана», будто «знаменитый Сальери вышел из залы, в бешенстве, снедаемый завистью». В дневниках Поэта, впрочем, я нашёл также, что «зависть – сестра соревнования, следственно из хорошего роду». Не из хорошего, осмелюсь возразить…

Несбыточно ярко из памяти выпрыгнуло эссе-некролог в «Снобе» под рубрикой «Лучший материал» на смерть критика Льва Аннинского. Оно показалось мне родом непредумышленного возмездия: усопший печатал свои статьи в «Новом мире» и в «Октябре», а потом посмеивался – мол, и там, и там ругали; он со скепсисом принял Перестройку, Гласность, а про распад Империи кокетничал: мол, всё это почему-то не было для меня неожиданностью. Его позиция в 70-х и 80-х – размышлять, ставить вопросы, но не отвечать на них – вполне устраивала власть. В мировоззренческой каше Аннинский объявлял себя атеистом, но поучал: «Надо вовремя прочесть Евангелие. Во-время! Я очень поздно прочел… Это святой, сакральный текст. Эти тексты носят сакральный смысл, потому что они намолены». На Первом канале российского ТВ Аннинского представляли философом, критиком, писателем, мыслителем. Живой классик! На самом деле, он плутовал со зрителями: «Сначала был советским, потом антисоветским, а теперь синтетическим… Со Сталиным мы консолидировали страну и выиграли войну. Проза Ерофеева, если можно так выразиться, сперматоцентрична: всё есть сперма. Проза Сорокина, зацикленного на еде и определённых отправлениях, сводится к тому, что мир состоит из еды и дерьма. Проза Пелевина – наиболее из них талантливого – сводится к тому, что всё есть кокаин». Словцо «гнусно», «гнусность», думаю, приятно оживило бы страницы скучноватой биографии критика Аннинского с его деятельной и говорливой мыслью. Но что ему оставалось, коли решил: его место в России, только в России и при любых обстоятельствах. Его собрат по перу, и антипод по идеологии, эмигрант Борис Зайцев, думал иначе: «При всей моей глубокой любви к родине, должен сказать, что в данных условиях я не мог бы там быть свободным писателем и человеком. Поэтому при всей, во многих отношениях, горечи эмиграции, я никогда не жалел, что оставил Россию».

Наверное, с определением места в иерархии писателя, да и вообще литератора, после его смерти торопиться не следует. Надо дать поработать Времени. Время судит вернее не потому, что дети умнее отцов, а потому, что Времени судить легче: всякая мелочь исчезает, всякое постороннее отпадает. Гоголь перед смертью кинулся составлять духовное завещание: соотечественник, я вас любил…но умоляю, да не оскорбится никто из моих соотечественников, если услышит. что-нибудь похожее на поученье. Я писатель, а долг писателя. и так далее. Я, к примеру, соотечественников не люблю, но прислушавшись к совету классика, поучать их не собираюсь. А вот сбросить с пьедестала самонадеянно забравшихся на него, считаю обязанностью всякого, кто мыслит литературой, дышит ею и пишет о ней. И не обязательно забравшихся, а и заброшенных случайно историей. Скажем, без того, чтобы почитать что-то из «Улисса», я уже тридцать лет не иду спать. Но боже упаси меня назвать Джеймса Джойса классиком. Экспериментатор, обходящийся с читателем без церемоний, наплевавший на фабулу, форму, сюжет, пренебрегающий правилами, выставляющий тексты без единой точки, запятой, заглавной буквы, абзаца: как бы узнать нравлюсь ли я ему конечно вид у меня был довольно замученный когда я пудрилась и смотрелась в зеркальце но зеркало всегда даёт не то выражение и вдобавок он столько времени на мне орудовал со своими здоровенными бёдрами тяжёлый и грудь вся волосатая в такую жару и ещё ложись под них засунул бы лучше сзади жена Мастянского рассказывала он заставлял её по-собачьи и чтобы высовывала язык как можно сильней. Вот это назвать высокой литературой? Нет уж, увольте. А такого в «Улиссе» – десятки страниц.

В своих экспериментах Джойс игнорировал, что опытный Художник не подпускает Эпоху слишком близко к себе, держит её на расстоянии. Инстинкт подсказывает Художнику необходимость сознательно отдалиться от главных событий, чтобы справиться с нюансами. Инстинкт определяет отбор, строй и суть этих нюансов. Да и язык строит для изложения их. Скажем, стремление писать о том, что чувствует побеждённый, а не победитель, падший, а не герой. У Толстого князь Андрей вспоминает об измене Наташи: «я говорил, что можно простить, но я не говорил, что я могу простить»… И не так уж важно, что думает Художник о собственной судьбе. Важно, что он видит, когда вкладывает в уста своих героев мысли об Эпохе, в которой им довелось жить.

И критику, и художнику простителен любой абсурд вне Творчества, вот в чём дело. Да, Толстой говорил глупости, а писал умно. Наша графоманка на «Снобе», наоборот, строчит плохие романы, а говорит умно – об экономике, о политике, да почти обо всём. Кроме литературы. В воспоминаниях её об Аннинском нет и следа навигационного мышления. Судите сами: «В 2014-м неожиданно раздался звонок. У меня аж дыхание перехватило: мне звонит сам Анненский. Лев Александрович, без просьб, сам вызвался написать рецензию на мой роман. А через год – ещё на один, и ещё через год – снова. Вот в этот период мы много общались, и у меня сложилось впечатление, что Л.А. уже перерос литературу как таковую…». Рескрипту графоманки вторит и американский профессор: «СЛевой Аннинским мы были знакомы наверняка дольше всех рецензентов. Неоперившимися юнцами мы дружили домами. Точнее дружили наши жены. Лева был моложе меня, но умнее. Он учил, я внимал. Я не поспевал за его мыслью. Но… я чувствовал, что друзьями мы никогда не станем, в разведку я бы с ним не пошел. Когда я писал свою самиздатскую рукопись, приходилось мне каждый вечер решать, к кому из друзей отвезти на сохранение очередной её кусок. Мысль отвезти его Аннинским у меня НИКОГДА не возникала». Ну, и автор поста-некролога про Анненского изящно прикончил тему: «А мне бы такая мысль тоже не пришла, но не потому, что я боялся бы доноса, а потому, что я не стал бы подставлять такого общественно значимого человека, который у всех на виду, – а заодно с ним у всех на виду была бы и моя рукопись.». Грустно, когда в тени усопшего мы, испорченные веком, озабочены своими престижами. С ядовитого разноса коллег по клубу перейду к описанию омута, в который я окунулся, пытаясь усвоить сленг интернетной площадке. Русский язык хорош, если, размышляя, вдруг пробиваешься к смыслу. Но если до смысла не добираешься, нет ничего лучше выражать им же бессмыслицу, пошлость, банальность, расхожесть, сдабривая словоблудие глубокомыслием. Ещё эффективнее русский язык в устной речи, если произносить пустое со значением, не торопясь, с затяжными паузами, заполняя их словами паразитами. Выставлять же такое в интернете нелепо, бездарно и просто скучно. Это как слушать выступления наших невежественных вождей и политиков, как читать графоманские сочинения. По способности к пустому краснобайству русских иногда сравнивают с французами. Да, французы способны говорить ни о чем, создавая при этом впечатление существенности и даже глубокомыслия говоримого. Но сколько мелодики в этом их говорении, сколько грации в их мимике. В русском пустословии ничего подобного не отыскать…

Увидев в постах, заголовках и комментариях «Сноба» изъезженное вдоль и поперёк: воз и ныне там, горбатого могила исправит, меня это не парит…, я принялся высмеивать подобные изыски. За попытки убедить авторов выражать свои эмоции без прикрас (устала – а не упарилась; не волнует вместо – не парит), обходиться без мудрёного (алгоритм мышления, своеобразный маркер), избегать перебора в использовании компьютерного сленга (эсэмэснуть на ушко…), оппоненты обозвали меня ретроградом и литературным снобом.

Занятной оказалась и дискуссия с графоманами. Война разгорелась вокруг опуса автора с криминальным прошлым. Скрываясь от преследований на Западе, где прежде работала, она сбежала в… Москву. А когда отбилась от обвинений, принялась писать и издавать свои романы, став членом клуба «Сноб». Если бы она написала хороший роман, я бы наплевал на всё её прошлое и настоящее. И без оглядок восхищался, потому что в данном случае аморален и беспринципен. А тут промолчать мне было трудно.

Впрочем, вступать в перепалку с графоманом – это как убеждать хозяина, что нелепо обзывать наследником мокрого гостя, наследившего на ковре. Один пишет лучше, другой хуже, и всякого графомана в конце поджидает расплата. «Сноб» же обязан быть сдержанным не только публикуя сочинённое. Сдержанность нужна и в комментариях, и в диалогах, и при знакомстве со звёздами. Вспоминаю со стыдом мою встречу с Майей Плисецкой на музыкально-поэтическом концерте «Памяти Анны Ахматовой» в Ройял Фестивал Холл. Оказавшись в перерыве за кулисами, я, прежде всего, норовил отметиться фотографией с ней и Владимиром Ашкенази. У меня было 10–15 минут. Мне бы продумать вопросы. Я же суетился и выпалил: мол, помню, Майя, вас за сценой Большого, когда после финала «Спартака» вы за занавесом сказали кому-то: видел мой прыжок?! На что Майя резко оборвала меня: «Такого быть не могло, я никогда не хвасталась»…

Научил ли меня тот случай сдержанности? Нет. Я продолжал на «Снобе» в том же духе. Написал комментарий о пошлости в эссе ведущего Севы Новгородцева, с которым был немного знаком, когда сотрудничал на Русской службе Би-би-си. Затем ввязался в разговор и стал рассуждать о блатном флёре гениальной актрисы Людмилы Гурченко. Приведу мои аргументы в отношении актрисы: «Вчера из Лондона посмотрел похороны Гурченко по телевидению. Теперь мой компьютер позволяет это сделать. Эти её зрители – прямо страшно на них смотреть. Это ж моё поколение со стороны. Их провинциальность нестерпима. Дочь актрисы, в огромных чёрных очках, которая не виделась с мамой десяток лет и пришла на похороны… А ещё я понял драму Гурченко и с мужчинами, и в искусстве. При её гениальности, как актрисы, остался и даже культивировался ею самой блатной флёр. И не её лично, а страны, где она прожила, страны провинциальной и нищей. Нищей духом, свободолюбием, возможностью нормально жить и развиваться. А ведь умела гениально показывать. Огромная воля, энергия, честолюбие, маниакальное желание быть всегда на сцене, под камерой, при отсутствии потребности читать, писать и мыслить, при отсутствии глубокой интеллигентности, настоящей духовности… Вот и вылилось всё в трагическую старость. Она же не умеет сказать, у неё нормальных слов не хватает. А показывает всё гениально: жестом, взмахом, пластикой, мимикой, песней, танцем. Гениальная актриса, всё понимает, а сказать ей трудно. Показать же, это совсем не сказать продуманное. Вот и осталась Люсей! Очень провинциально».

Этот мой выпад парировал автор поста: «Мне кажется, вы чересчур пристрастны и к Людмиле Марковне Гурченко, и к её публике. Это все уже очень пожилые люди, душой оставшиеся в том советском времени, где она блистала, пела и играла. ”Я голос Ваш, жар Вашего дыханья“… Гурченко могла это сказать и про себя. Не согласен, что она не менялась. Менялась, мучилась, хотела услышать новое время, хотела найти в нём для себя достойную роль. Роли этой не было. Приходилось всё придумывать и даже режиссировать самой. Не всегда удачно. Но рассказывала она всегда зажигательно, интересно. Словом, вполне владела… Что касается моего с ней общения, то тон у нее, надо сказать, был самый корректный и вежливый. И даже доверительный. Вообще она до кончиков мизинцев была профессионалом: она знала, как надо общаться с журналистами, как их расположить, как обаять, как быть неотразимой. Поставьте цветы там, сядьте здесь, я хочу видеть ваше лицо»…

В этом диалоге вылез мой старый грех – категоричность. Да, блатной флёр актрисы мешал мне смотреть телепрограмму «Люся» Леонида Парфёнова. Но, как заметил однажды о моралистах своего времени Честертон, «пока нравственность была чёрно-белой, как шахматная доска, тот, кто стремился увеличить число белых клеток, знал хотя бы, что уменьшится число чёрных. Теперь он ничего не знает. Он не знает, что надо запрещать, что – разрешать… Если мы совмещаем бесконечные и безответственные домыслы со скоропалительными реформами, растёт не анархия, а тирания. Запретных вещей становится всё больше и процесс этот идёт уже сам собой. Воображение учёных и действия реформаторов вполне логично и почти законно делают нас рабами». Согласитесь, наблюдения Честертона нынче выглядят ещё более злободневными. Что без всякого шарлатанства я, кажется, доказываю моими эссе.

Драма моего снобизма

Подняться наверх