Читать книгу Англия страна скептиков - Эдуард Гурвич - Страница 5

Раздел 1. Глазами русского эмигранта
Предисловие

Оглавление

Эмигрантская судьба Владимира Набокова привлекла меня не только тем, что он был величайшим скептиком. Скептицизм его, конечно, русский. Но отчётливо он проявился впервые именно в Англии начала 20-х годов прошлого столетия, точнее, в Кембридже. Потому Набоков виртуально сразу стал частью моей английской жизни, и в гораздо большей степени, чем если бы присутствовал физически. Отставив в сторону пережитки снобизма московского литературного салона, скажу, что Набоков со своей судьбой уникального писателя-эмигранта по-настоящему начал впервые открываться мне в 1989-м, когда я приехал в Лондон.

Неофит, заглянув нынче в интернет, сразу наткнётся на глупость: «Оказавшись в Англии, Набоков приобрёл пару правильных ботинок под названием «оксфорды-броги». На самом деле всё было куда прозаичнее. В 1919 году семья Набоковых выбралась из советской России в Англию и поселилась в большом доме в Кенсингтоне, респектабельном районе Лондона. Чтобы прожить и найти деньги для учёбы детей, пришлось продать драгоценности матери, которые она привезла. В октябре того же года Владимир стал студентом-пансионером «Тринити-колледж» в Кембридже. Да, ему пришлось купить чёрную академическую мантию и квадратный головной убор с кисточкой.

Осваивался Владимир быстро ещё и потому, что детские годы прошли в Петербурге, в семье отца-англомана. Читать по-английски научился раньше, чем по-русски. Поначалу сошёлся с русскими, которые учились в Кембридже. Но дружеских отношений ни с ними, ни с англичанами-сверстниками установить не удалось из-за того, что Набоков радикально относился к большевикам и революции в России. Скепсис Владимира к тем, кто не поддерживал идею интервенции в Советскую Россию, обернулся отходом и прекращением всяких политических дискуссий.

…Прерву рассказ о его жизни в Кембридже, чтобы прямо тут заметить: в 1936 году Набоков ещё откровеннее выразил свой скепсис: «Я не только не верю в правоту какого-либо большинства, но и вообще склонен пересмотреть вопрос, должно ли стремиться к тому, чтобы решительно все были полусыты и полуграмотны». А вот ещё: «Знакомый N., родителей которого три года назад расстреляли, сам он подвергся позорным гонениям, но, вернувшись с государственного праздника, где слышал и видел Его, заявляет: «А всё-таки, знаете, в этом человеке есть какая-то мощь!» – мне хочется заехать N. в морду». И ещё: «Между мечтой о переустройстве мира и мечтой самому это осуществить – разница глубокая, роковая…». А ведь в эти самые 30-е годы, когда Набоков публикует такое, Страну Советов посещали европейские леваки, среди которых Бернард Шоу, Ромен Роллан, Андрэ Жид, Леон Фейхтвангер… Их в Кремле принимал Сталин; их кормили-поили на убой, устраивали в их честь приёмы; они поднимали или поддерживали тосты «За Сталина!» и, возвращаясь на Запад, оправдывались, ловчили…

Кембридж помог Набокову обрести ощущение времени, определив его, как «свободные, привольные дали времени и простор веков», и в этом смысле дал ему много. «Мимо моего окна, – вспоминал 20-летний Владимир, – шел к службам пятисотлетний переулочек, вдоль которого серела глухая стена. Вызывал восторг снег, как в русском городке. Трудно представить себе, что за два с половиной столетия до него в колледже учился Ньютон, что столетием раньше здесь по улицам Кембриджа гулял лорд Байрон…» Набоков внимательно всматривался в окружавший его английский мир и уверенно в нём обживался. Выглядел жизнерадостным, романтичным, уделяя время своим прежним увлечениям – футболу и теннису, но уже тогда был немного снобом, а скептицизмом превосходил сверстников-англичан, относившихся к тому же футболу сверх меры серьёзно. Похоже, он был обречён оставаться в безнадёжном одиночестве. В записях о трёхгодичном пребывании в Кембридже Набоков называет своего компаньона Михаила Калашникова «черносотенцем и дураком». Возмущается кембриджскими радикалами, которые читали роман Герберта Уэллса «Россия во мгле» и говорили, что большевикам надо дать шанс. Тогда он прекратил и с ними всякие дискуссии.

Кембридж, конечно, толкнул Набокова к активной литературной деятельности. Но и тут в интонациях будущего писателя слышится скепсис: «У меня не было ни малейшего интереса к истории Кембриджа или Англии, и я был уверен, что Кембридж никак не действует на мою душу; однако именно Кембридж снабжал меня и мое русское раздумье не только рамой, но и ритмом». На рыночной площади в лавке букиниста он купил Толковый Словарь Даля в 4-х томах. «Я приобрел его за полкроны, – вспоминал Набоков, – и читал его, по несколько страниц, ежевечерне, отмечая прелестные слова и выраженья… Страх забыть или засорить единственное, что успел я выцарапать, довольно, впрочем, сильными когтями, из России, стал прямо болезнью. Окруженный не то романтическими развалинами, не то донкихотскими нагромождениями томов (тут был и Мельников-Печерский, и старые русские журналы в мраморных переплетах), я мастерил и лакировал мертвые русские стихи, которые вырастали и отвердевали, как блестящие опухоли, вокруг какого-нибудь словесного образа… Но Боже мой, как я работал над своими ямбами, как пестовал их пеоны – и как я радуюсь теперь, что так мало из своих кембриджских стихов напечатал».

В лондонском периоде эмиграции Набокова меня поразила и очаровала не столько его верность русскому языку, русской литературе, сколько способность перерабатывать страх одиночества в стремление к уединению, без которого творчество невозможно. Ранние рассказы Набокова крутятся вокруг безысходности русских эмигрантов – драмы мужа, которого оставила жена, трагедии жены, покинутой мужем… Героя едва ли не самого раннего рассказа «Бахман», гениального музыканта, фамилия которого сложилась из двух композиторских – Бах и Шуман, – отличает именно стремление к уединению, отгороженность от других людей. Одиночество провозглашается как интимнейшая связь с самим собой. Пытливым биографам, исследующим жизнь Набокова, совсем не трудно проследить эту склонность в характере самого писателя, наряду с его скепсисом…

Вспомнилась моя поездка из Лондона в Монтрё, случившаяся, кажется, в период моего одиночества, оборачивавшегося депрессией. Я часами ходил вокруг гостиницы, где жили Набоковы. Один, без приятеля, который позвал меня и с которым приехал сюда, я поднимался на шестой этаж, бродил по коридору, увешанному фотографиями русского писателя, стоял около двери под номером 65 – увы, туда мне проникнуть не удалось – там жил какой-то гость из русских нуворишей. Я пробовал представить себе шестнадцать лет писательской жизни тут; жену Веру, ангела-хранителя Набокова; с ней он играл в шахматы на балконе. Спустившись вниз, потоптался у входа в ресторан, где Набоковы ждали и не дождались Солженицыных. Потом, выйдя на променад, оттуда разглядывал балкон Набоковых с видом на Женевское озеро и альпийские склоны. А потом шёл в свою гостиницу рядом – в набоковском отеле поселиться мне не удалось, – и из своего номера любовался теми же видами…

Я уже два года жил в Лондоне, когда советская империя в течение нескольких дней развалилась на глазах изумлённого мира. С восторгом глядел в сторону России начала 90-х. Мне было очень непросто понять, вжиться в английское общество – без языка, без работы, в возрасте 50 лет, с опытом журналиста в СССР, который поначалу не был востребован даже в стенах «Русской службы» Би-би-си. Начав преподавать русский язык, я внушал своим студентам одну мысль – всё, что видел в СССР, достойно осуждения и отрицания. И часто не встречал понимания. Потому, наверное, я брал в поддержку себе опыт эмигранта Владимира Набокова. Ведь к моменту отбытия моего из Страны Советов там только-только его начали печатать. Первое произведение Набокова в 1986 году было опубликовано в «Шахматном журнале СССР». Скорее всего, по недосмотру. Нелепые литературные байки Салона того времени, впрочем, хорошо известны…

Теперь же я читал всего Набокова – его лекции по русской и зарубежной литературе, воспоминания, романы – в библиотеке Славянского факультета Лондонского университета, просиживая там всё свободное время. Добавлю лишь, что мой любимый роман «Дар» появился в московских книжных магазинах уже после моего отбытия из «Той Страны». Из Лондона я наблюдал, как в 90-е российская критика с трудом осмысляла это имя – Набоков. Да и прежде ему доставалось. Бабель, писавший об экзотическом – бандитах, красноармейцах, а другим себя серьёзно так и не заявивший, – объявляет, что Набоков «талантлив, но писать ему не о чём». Эренбург, поместивший сей отзыв в своих мемуарах, ему не возражает. Кстати, сам Эренбург, как справедливо замечает в статье Д. Быков, «уцелел именно потому, что… в законченном виде демонстрировал (а может быть, и являл…) тип еврея… с его вечным внутренним хаосом, скепсисом, неуверенностью…», и что в нём присутствовал «внутренний ад вечного чужака, который и в Европе всем чужой». Нет более изощрённых антисемитов, чем сами евреи и полукровки. Это по ходу дела о Быкове, который вываливает про чужака своё, неразрешённое в рамках России (об этом речь ниже). Эренбург же больше циник, чем скептик. Именно потому предпочёл жить в сталинской Стране Советов. Драма такого же порядка, как и драма Бабеля, только без смертельного исхода в застенках Лубянки…

Советские критики навешивали на Набокова ярлыки сноба, обвиняли в космополитизме. Твардовский обозвал Набокова эпигоном, правда, в защиту Ивана Бунина. В 90-е имя писателя-эмигранта, уже публиковавшегося, снова муссируется. Журнал «Звезда» пробует развенчать Набокова. Его прозу не понимают и не принимают, видя в ней пустую словесную эквилибристику. Об этом пишут в первых монографиях… Но тут ничего нового. Ведь и эмигрантская пресса встретила Набокова враждебно. И ещё раньше, в 1916 году, Зинаида Гиппиус сказала отцу писателя: «Пожалуйста, передайте вашему сыну, он никогда писателем не будет». Сказала на заседании Литературного фонда. А вот Иван Бунин сразу разглядел в Набокове Мастера: «Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня…».

Обдумывая это предисловие, вечерами я перечитывал прозу Набокова. Почему-то в памяти долго держались две его фразы: «Паровоз, шибко-шибко работая локтями, бежал сосновым лесом…» и «Это было чистое синее озеро с необыкновенным выражением воды». Только две. Мастер! Подозреваю, Набокова не пощадила тогдашняя заграничная русская критика, в первую очередь, из-за его радикального скепсиса по отношению к России, ну, и из-за ревности. О нём отзывались как о «талантливом пустоплясе», «человеке весьма одарённом, но внутренне бесплодном». Резкие отзывы прозвучали у А. Куприна, Б. Зайцева. Георгий Адамович заявил, что Набоков – «ремесленник», что из-под его пера вылезает «искусственная, холодная и опустошённая проза». Французский философ Жан-Поль Сартр присоединился к такой критике, назвав Набокова писателем-поскрёбышем – за то, что тот, якобы, пользуется приёмами Достоевского, но при этом осмеивает их, превращая в набор обветшалых и неминуемых штампов. Георгий Иванов выступил с разнузданной статьёй, где назвал его «способным хлёстким пошляком-журналистом»…

Набоков хотел вызвать его на дуэль. Но потом прислушался к советам – отвечать надо литературой. Тема дуэли давно притягивала его. И Набоков пишет великолепный рассказ под названием «Подлец». Анализируя сюжет, литературоведы утверждают, что он был знаком с рассказами Мопассана «Дуэль» и «Трус», хотя, главный импульс – повесть «Дуэль» Чехова… Исследователи находят тут множество реминисценций, включая историю несостоявшейся дуэли… отца писателя с извинившимся перед ним издателем А. Сувориным, редактором журнала «Новое время». Автор «Подлеца», конечно, имел в виду и работы отца, В. Д. Набокова, выдающегося правоведа и опытного криминолога, полагавшего, что «дуэль, конечно, не является восстановлением чести», что это вовсе не метод разрешения конфликта.

Повторюсь, Набоков был величайший скептик. Источник таких взглядов – его горький скептицизм отлучённости России (именно так – России, а не его самого), который проник в литературу. Проза Набокова пронизана нарочитой холодностью и отстранённостью. Этот его литературный стиль, в буквальном смысле, инфицирован скептицизмом. Тут и языковая игра с читателем, и отсутствие морализаторства (рассказ «Звонок»). Тут и скептическое отношение к российским классикам, к модному тогда Джойсу, к марксизму, к фрейдизму, к религии, ко всякой потусторонности. Критики отмечают скептицизм и по отношению к общепринятым нормам автора «Лолиты». Роман же Набокова «Другие берега» – пример сочетания того, что не может сочетаться – острый скептицизм и лирика – тепло и любовь к своим героям, звуки, запахи, точные наблюдения. Стиль такой прозы, как я думаю, толкает читателя воспринимать Набокова, со скепсисом глядящего на себя со стороны. Очевидный скептицизм по отношению к классическому роману не мешает Мастеру высмеивать приёмы, которыми сам же пользуется… Много чего я узнал, нырнув в отечественное и зарубежное набоковедение: и про метароман, и про нарциссистский роман, и про монологический роман, и про латание дыр в собственной жизни… Впрочем, всему этому литературному трёпу подводит итог Набоков своим романом «Дар», где ясно прочитывается: пошлость – это не просто дрянь, а псевдозначительная, псевдопрекрасная, псевдоумная дрянь.

Своему стилю Набоков верен до конца. Хотя самому писателю – веры никакой. К примеру, Набоков признавался: «У меня нет музыкального слуха, это недостаток, о котором я горько сожалею». Не только это, но и многие другие заявления писателя обманчивы. Так он укрывался от читательской публики, уводя её, многократно запутывая следы от прототипов… Чему, кстати, я по мере сил следовал, когда писал свой «Роман Графомана», смысл которого видел и в той самой набоковской бесконечности, созданной Словом, которая оказывается реальнее, подлиннее человеческой жизни.

…Вернусь к своей эмиграции. Получив британский паспорт, я задумался – а что надо ещё, чтобы стать англичанином с его терпимостью? Именно тогда я осознал: истинный англичанин – прежде всего скептик. Чтобы оценить и принять этот скептицизм, надо жить в Англии. А ещё лучше родиться там. Как моя дочь. Я не устаю восхищаться её позитивным взглядом на вещи. Что бы ни произошло, она спокойно, со скепсисом принимает случившееся. И если видит пути поправить, делает это. Если нет – принимает как должное и идёт дальше. Её совсем не смущает то, что смущает меня. Если я чего-то не знаю, я тушуюсь. Она же легко признаётся, что чего-то не прочитала, о чём-то общеизвестном (с моей точки зрения) не слышала. Только в 29 лет она захотела начать писать и читать по-русски. До того она только говорила по-русски со мной.

Мы стали заниматься по Скайпу когда из-за пандемии объявили общенациональный карантин. И, спустя год, к своему 30-летию, она писала и читала. Мою поздравительную открытку я написал ей по-русски и послал с новой книгой «Драма моего снобизма». Она без словаря поняла всё, что я написал в открытке. Хотя надежд, что дочь будет читать когда-либо мои книги, у меня мало. И вслед за ней я не чувствую себя удручённым. Дочь удивительно не тщеславна. Но когда в «Дейли Телеграф» опубликовали её цветные фотографии еврейских женщин, которые ясно показали, что она не только профессионал, но и Художник, и я написал ей об этом, она впервые вдруг ответила совсем не как скептик: «О, я так счастлива, папа, что ты гордишься мною».

На её 30-летие многочисленные подруги из-за карантина не могли приехать. И посылали ей на Инстаграм фотографии прежних дней рождения, где она делала весёлые рожи – высовывала язык, вытаращивала глаза, корчила немыслимо смешные гримасы… Всё это подруги вывалили на Инстаграм в поздравлениях. Было очень смешно. Как ответила на это моя дочь? Замечательным портретом с тортом и свечами, а поверх "Thank you for all the fucked up birthday wishes. Love you all x". Переводить не буду. По крайней мере она дала мне урок – не только к дням рождения, но и ко всяким круглым датам следует относиться скептически…

Скепсис помогает англичанам стоически пережить невзгоды. Пандемия унесла более 100 тысяч жизней в Англии. Но в том-то и штука, что англичане несли бремя испытаний достойно – вакцинацию проводили, прежде всего, среди людей старше 80, а в какой-то момент, во время эпидемии остановили повторную вакцинацию, чтобы охватить больше населения… Я на своём опыте убедился, как даже лёгкая скептическая шутка помогала не впадать в панику, когда вдруг отказывала компьютерная сеть, и как, несмотря на это, всё было организовано – нас, пожилых людей, прибывающих в центр вакцинации, встречали с улыбкой, немыслимой заботой, заверениями, что всё будет сделано как надо, но и со строгим соблюдением очереди (хотя ждать надо было не так уж долго).

Да, в Англии понимали риск посещения родных и близких перед Рождеством-2020. Все сочувствовали запертым в своих домах престарелым родителям, бабушкам и дедушкам. Власти не стали запрещать такие посещения. С моей точки зрения, это разрешение не стоило стольких жизней. Цифра жертв коронавируса выросла, и пришлось пойти на третий национальный карантин. Но в массе своей англичане не роптали, а приняли и эту плату за риск как должное…

Так что скептицизм англичан не исчезает и в самые драматические моменты. Никакой истерики. Третий национальный карантин из-за коронавируса 31 января 2021 года прикончил паб в Оксфорде с 450-летней историей. The Lamb and Flag впервые открылся в 1566 году, затем в 1613 году переехал на одну из центральных улиц Оксфорда. Reuters называл его любимым местом студентов, ученых и писателей, в том числе автора «Властелина колец» Джона Толкина и его друга Клайва Льюиса, написавшего «Хроники Нарнии». Владельцем The Lamb and Flag являлся Колледж Святого Иоанна, входящий в структуру Оксфордского университета, и с 1997 года использовал прибыль от заведения на стипендии для студентов. Закрытие паба не затронет студенческие субсидии, заверили в колледже. Опять же, давайте подумаем: этот паб пережил за свою историю бесчисленное количество войн, тех же эпидемий, кризисов и… не устоял в последнюю пандемию. Немыслимо! Но истерики по случившемуся у англичан всё равно нет. На её месте скептицизм – мол, всему когда-нибудь приходит конец.

Англия страна скептиков

Подняться наверх