Читать книгу Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка - Виктор Мануйлов - Страница 15

Часть 13
Глава 15

Оглавление

Плошкин не выдержал пугающей неизвестности, которая как бы разлилась по склонам сопок, карауля его на каждом шагу, и спустился к болоту там, где оно заросло молодыми соснами, каким-то кустарником и голубикой, островками прошлогодней осоки. Это было самое узкое место, дальше болото снова расширялось, но примерно через полтора-два километра и заканчивалось, упираясь в каменную гряду, сквозь которую пробивается слабый ручеек. А как пересек гряду, поднялся на сопку, тут видна речка и дорога, проложенная между лагерем и рудниками.

Плошкин пробежал через болотину одним духом, продрался через густой молодой осинник уже на той стороне, поднялся по голому скату к тропе и, только убедившись, что по ней никто не ходил, может быть, с прошлого года, успокоился и двинулся к тому месту, откуда долетел до него чей-то вскрик.

Он шел очень осторожно, прячась в тени деревьев, а прежде чем пересечь какую-нибудь полянку, подолгу вглядывался в лежащие впереди заросли кустарников. Он ждал встречи с неизвестностью в полной уверенности, что встреча будет опасной, но он преодолеет эту опасность. Уверенность его ничем не подкреплялась, но она жила в нем, и если холодила душу тревога, так лишь о том, сумеет ли Пашка управиться с антеллигентами.

Что бывший профессор может взбунтоваться, а его поддержать пасмурный Ерофеев и тянущийся за остальными грузин, Плошкин почти не сомневался: положение было такое, что каждый попытается выбраться из него, не слишком заботясь об остальных, не думая о том, что все они так повязаны между собой, что порви одну веревочку – всем пропадать. И хотя на рыбалке Сидор Силыч договорился с парнями действовать заодно и не покидать друг друга ни при каких обстоятельствах, уверенности, что парни так и поступят в трудную минуту, не было. Еще было решено избавиться от антеллигентов, как от ненужной обузы и вредных для простого человека людей, от которых этому простому человеку происходят одни лишь напасти. Но избавиться не сразу, а лишь отойдя от заимки на два-три дневных перехода. Договориться вроде бы договорились, а как выйдет на самом деле, известно разве что богу. Следовательно, все зависело от самого Плошкина, от того, догонит он Пакуса, или нет, успеет предотвратить развал в своей бригаде, или не успеет.

Но он должен, черт возьми, успеть и суметь.

Заметив едва сочащийся ручеек, Плошкин решил напиться. Он опустился на колени перед впадинкой, полной прозрачной воды, и вдруг на влажной почве разглядел след и замер – это был след от солдатского сапога, правда, изношенного до крайности, но еще сохранившего в некоторых местах рисунок подошвы.

Плошкин потрогал пальцем землю: человек побывал здесь совсем недавно, он пил воду, встав на четвереньки. Вот и отпечатки его рук, и в этих отпечатках еще продолжает скапливаться мутноватая вода, будто пивший только-только оторвался от родничка и стоит где-то поблизости.

Плошкин, не поднимаясь с четверенек, оглянулся и прислушался: нет, никого не видно и не слышно. Тогда он припал лицом к роднику и жадно втянул в себя несколько глотков обжигающе холодной воды. И тут же рывком вскочил на ноги, вырвал из-за пояса топор, еще раз зверовато огляделся. Похоже, никто нападать на него не собирался, и Плошкин перевел дух.

И все же обнаружение свежих следов постороннего человека озадачило Сидора Силыча. Этот след и крики – они явно как-то связаны. Неужели все-таки охранники? Но изношенный сапог… – не может быть, чтобы солдаты лагерной охраны носили такие изношенные до крайности сапоги. Не слишком новые – да, но чтобы рванье… Наконец, по чьему следу он шел? Кто кружил здесь вокруг болота? Уж не за Пакусом ли охотился этот, в солдатских сапогах?

Пытаясь в своем открытии связать вместе разрозненные факты, Плошкин стал еще осторожнее. Скорее всего, не с Пакусом ему придется иметь дело, а с беглым зэком, в бега же пускаются люди прожженные, которым ни своя голова не дорога, ни, тем более, чужая.

* * *

Пакус совсем уж собрался идти, осталось натянуть телогрейку, да вспомнил про рыбу, украденную у него неизвестным, и, прислонив к пеньку винтовку, вернулся к убитому, перевернул его на спину и отступил в растерянности: руки, лицо и воротник гимнастерки мертвеца кишели вшами, покидавшими своего мертвого хозяина. Они почему-то особенно густо копошились вокруг открытых глаз, вовсе даже и не зеленых, а серовато-голубых, а зелеными они показались, видать, от солнца, которое светило тогда прямо в лицо этому человеку, и отражающейся в них зелени.

Преодолев отвращение, Пакус прикрыл глаза покойнику и вытащил у него из-за пазухи сверток с изрядно раскрошившейся рыбой, обследовал его, сбросил несколько вшей с тряпицы, аккуратно завязал ее и отложил в сторону. Потом, немного поколебавшись, обыскал мертвеца, предварительно засучив рукава рубахи: на голых руках вошь виднее.

В боковом кармане Пакус нашел бумажный сверток, перевязанный красной ленточкой, а в нем красноармейскую книжку и комсомольский билет на имя Савелия Платоновича Плужникова, двенадцатого года рождения, тощенькую пачечку писем из деревни Костюково Саратовской области и сто двадцать четыре рубля. В других карманах оказался кисет без табака, коробок с несколькими спичками, складной нож и почему-то винтовочный патрон.

В Пакусе заговорил бывший следователь ОГПУ, и он на основе найденного сделал вывод, что неизвестный зэк убил охранника, завладел его одеждой и оружием и пустился в бега. Или наоборот: пустился в бега, напал на красноармейца Плужникова… Что следовало за чем, значения в данном случае не имело.

Воинская часть, означенная в документах, ничего Пакусу не сказала о том, где эта часть находится, но что красноармеец Савелий Плужников был охранником в одном из лагерей, сомнения не вызывало.

Разумеется, на убийцу Плужникова уже объявлен розыск, приведены в действие все розыскные системы НКВД-ОГПУ, оповещены пограничники, железнодорожники, речники. А свершить правосудие или, точнее, возмездие, судьба определила заключенному Пакусу, – в этом усматривались и своя логика, и свой абсурд.

Оставив убитого лежать на том же месте, Пакус вернулся к разоренной лежанке, торопливо напялил на себя еще влажную телогрейку, будто боялся, что кто-то опять застанет его несобранным, неготовым к сопротивлению.

Солнце уже стояло высоко, щедро расточая свое тепло, и пропекало даже через телогрейку, свитер и рубахи. Но Лев Борисович, еще не отогревшийся с зимы, а более всего – от холода вечной мерзлоты в забое рудника, почти не чувствовал этого тепла. Его организм, начисто лишенный жира и только что начавший восстанавливаться, принимал тепло каждой клеточкой жадно и ненасытно, и одень Пакуса сейчас в бараний тулуп – ему и это не показалось бы лишним.

Что ж, надо бы идти. Хотя, конечно, спешить совершенно ни к чему. Провести день в одиночестве, в тишине и покое, осмыслить случившееся, успокоиться, подумать о будущем – когда-то еще возникнет такая возможность. Можно даже и переночевать: спички у него есть, имеется и оружие на случай непредвиденного, а уж утром… Но оставаться здесь, рядом с убитым, Пакусу не хотелось. И, немного поколебавшись, он подхватил винтовку, сунул в карман патроны и стал спускаться, все сильнее приволакивая ногу, к болоту: полакомиться ягодами, отвлечься, а там будет видно.

Битый час, поди, ползал он по кочкам, обирая водянистую дряблую клюкву, пригоршнями засовывая ее себе в рот. Не сразу его насторожили резкие крики каких-то неизвестных ему птиц, крики тревожные, суматошные.

До этого Пакус почти не слыхал звуков леса, они будто не существовали для его уха, а тут стал слышен слабый гул ветра в вершинах елей и пихт, откуда-то сверху вдруг прозвучал громкий призывный клекот, и он, задрав голову, проводил взглядом неровный косяк журавлей, плывущий высоко в небе.

Какие-то пичужки прыгали, попискивая, по болотным кочкам, перепархивали с одной мертвой сосенки на другую, что-то выискивая в трещинках и изломах. Лес и зверье, его населяющее, жили своей жизнью, им дела не было до человека, до его страданий и страхов.

Снова отвратительными жестяными голосами закричали птицы, уже вроде бы поближе. Хотя Пакус и не знал леса, но он много читал о всяких путешествиях. Из прочитанного запомнил, что сороки и некоторые другие птицы всегда кричат, если завидят человека или зверя, будто предупреждая лесных обитателей об опасности. Но из всех птиц Пакус более-менее твердо знал ворон, галок, сорок да воробьев. Ну, может, еще три-четыре вида, встречающиеся в городах. И знал, как они кричат. Крики, слышимые им сейчас, были ему не знакомы.

Странно, но сам он почему-то не возбудил у птиц такой тревоги, да и убитый им беглый зэк, видать, тоже. Так с чего это они так раскричались теперь?

Пакус в растерянности огляделся. Он понимал, что в болоте он виден со всех сторон, как на ладони, но зато уж никто и не подойдет к нему на близкое расстояние незамеченным. А с другой стороны, сам он никого не видит, этот кто-то скрывается в чаще деревьев, и если он вооружен, то ему ничего не стоит застрелить человека в болоте, даже не показываясь ему на глаза. Опять же, птицы кричат с той стороны, куда надо идти, чтобы попасть в лагерь, а если бы, скажем, за Пакусом погнался Плошкин, то он появился бы с другой стороны.

Не исключено, однако, что убитый зэк имел напарника…

Вслушиваясь в голоса тайги, Пакус почувствовал давно не испытываемое им волнение, вызываемое смертельной опасностью. Впрочем, это было даже не столько волнение, сколько самый настоящий страх, но тот страх, который дисциплинирует и заставляет собраться. Так было раньше, давным-давно, когда он участвовал в "красном терроре", боролся с контрой в Москве и Питере, на фронтах гражданской войны, когда проводил расследования антоновского, а затем кронштадтского мятежей.

Но на сей раз вместо мобилизации всего организма для отпора надвигающейся опасности, во рту у Пакуса пересохло, сердце бешено запрыгало в груди, в голове возник стонущий звук. Преодолевая слабость, он присел на корточки между кочками, стянул с плеча винтовку, сунул руку в карман за патронами…

И тут, едва пальцы нащупали уже согревшиеся возле тела патроны, что-то в груди его оборвалось, левую сторону ее пронизала острая боль, она отдалась в руку, прервала дыхание, в голове загудело, поплыли черные круги, ноги подломились. Хватая раскрытым ртом воздух, Пакус повалился между кочками на спину, вытянулся. Он попытался просунуть правую руку под рубаху, туда, где сердце, но рука ему не повиновалась.

Боль, между тем, не отпускала, она взвинчивалась при каждом вдохе, что-то там, внутри, при этом будто разлипалось и снова слипалось, и стало так страшно от своей беспомощности, так жутко, как если бы открылась дверь и вошла судьба для оглашения последнего приговора.

И Пакус вспомнил, что почти такой же сердечный приступ случился с ним во время ареста, когда только что допрашиваемый им Артемий Дудник, некогда беспредельно преданный ему человечек, выведенный им в люди и почему-то переметнувшийся на сторону врагов советской власти, превратился из допрашиваемого в следователя. Вспомнились подозрения, вызванные отдельными мелочами, что тут что-то не так, что все это пахнет провокацией, что слишком много за последний час нагромоздилось невероятных совпадений… – и вот результат: у этих подозрений имелись-таки под собой веские основания… Значит, уже тогда сердце его не выдержало, и лишь врач своими уколами вернул его, Пакуса, к жизни. Лучше бы не возвращал.

"Неужели в этом мире нет ничего прочного и окончательного?" – в который раз молнией вспыхнуло в мозгу Льва Борисовича.

С этой полной отчаяния мыслью гул и кипение крови в голове его достигли предела, от них заложило уши, свет померк, а сам Пакус, все уменьшаясь и уменьшаясь в размере, превратился наконец в точку и растворился в темноте.

Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка

Подняться наверх