Читать книгу Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка - Виктор Мануйлов - Страница 7

Часть 13
Глава 7

Оглавление

На пару минут в избушке установилась зловещая тишина. Все смотрели на Пакуса и всем без исключения казалось, что вот он тот враг, из-за которого произошли все их несчастья и мытарства. Они в заключении позабыли и про Великую Россию, и про многое такое, что волновало их на свободе. Запальчивые, злые слова профессора что-то пробудили в них, подняли удушливую волну из самой глубины души, откуда-то из живота, а может, и ниже. Они почувствовали, как их охватывает нерастраченная ненависть к этому лобастому человеку, который и большевик, и жид, и чека, и все остальное, и вот так сошлось по воле судьбы, что его будто специально выдали им на расправу, чтобы отомстить за всё и за всех.

Даже Димка Ерофеев – и тот смотрел на Пакуса с удивлением: они-то на рабфаке учили-учили про коммунистов-большевиков, про их честность, бескорыстие, принципиальность и преданность мировой революции, про их страдания за простой рабочий народ, а на самом деле – вон что: какие-то немецкие деньги, пломбированные вагоны, презрение и ненависть к Великой России. Да и Сонька Золотая Ножка – она ведь тоже большевичка, и воспоминание о своих муках, принятых от этой жидовки, болью отдалось в Димкином изуродованном естестве, и он, сунув руку в штаны, бережно обхватил его ладонью и даже дышать стал тихо, через рот.

Один Пакус, похоже, ничего не видел и не слышал. Он потер свой неестественно огромный лоб, тихо произнес:

– И охота вам, Варлам Александрович, повторять измышления монархистов о пломбированном вагоне и прочей дребедени? – И равнодушно пожал плечами. – Не смешно: кучка большевиков, да еще, к тому же, привезенных, по вашим словам, в запломбированном вагоне, смогла перевернуть Россию… Если бы не было на то объективных условий…

– Во-первых, это не измышления, а факты-с, факты-с! Да-с! – запальчиво воскликнул Каменский, брезгливо отодвигаясь от Пакуса. – И не монархические, как вы изволили выразиться, а факты, вскрытые именно нашей партией – партией конституционных демократов! Во-вторых, если говорить о так называемом революционном процессе, то это, знаете ли, как в химии: реакция может идти нормально, а может взрывообразно, но во втором случае необходим катализатор. Жиды со своей партией большевиков и явились таким катализатором, который привел к страшному, разрушительному взрыву…

Атмосфера ненависти вроде бы разрядилась после слов Каменского, люди почувствовали себя неуверенно: черт их разберет, этих интеллигентов, кто из них прав, а кто виноват! Вот если бригадир скажет…

Но Пакус снова заставил всех насторожиться.

Он презрительно передернул плечами, как бы отстраняя всех от себя и устанавливая некую дистанцию между собой и остальными. Конечно, он и сам хорошо знал, что Ленин вместе с группой видных партийцев вернулся в Россию действительно через враждебную Германию и не без содействия ее властей, и будто бы именно в запломбированном вагоне, к чему особенно почему-то цеплялись враги большевиков и советской власти. Но для него, для Пакуса, смысл этого вагона был совсем не тот, что этому вагону приписывали, следовательно, и самого вагона как бы не существовало. Этого вагона не будет до тех пор, пока люди не поймут, что дело не в том, каким образом эмигранты-ленинцы оказались в России в то сложнейшее военное и революционное время, а в той великой цели, которую они преследовали. А ради такой цели можно пойти на сделку и с заклятым врагом. И даже взять у него деньги. Но стоит ли рассказывать им обо всем этом?

– Партия большевиков не есть еврейская партия, – терпеливо, не повышая голоса, продолжал отбиваться Пакус. – Это партия рабочего класса России, всего ее трудового народа. Более того, большевики смогли придать стихийному движению масс правильное направление, указать массам действительный выход из тогдашнего невозможного положения…

– Действительный выход из тогдашнего положения указывали мы, партия конституционных демократов! – вскрикнул Каменский, перебивая Пакуса. – И выборы в Учредительное собрание подтвердили нашу правоту, показав, что за большевиками стоит ничтожное меньшинство. Если бы так называемые массы прислушались к нашему голосу и не позволили Ленину разогнать законно избранный орган, то вы бы, уважаемый, сидели бы сейчас в своем Бердичеве… или как там его? – сидели бы в теплой квартире, под боком у жены, а не в этой… а не в этом… – Каменский так разволновался, что замахал руками, закашлялся и затряс седой головой, не находя слов.

– Так ведь не прислушались же! А, Варлам Александрович? В этом все и дело, что не прислушались, – с саркастической усмешкой на лице торжествовал Пакус. – Вы вот спросите хоть у Ерофеева, почему рабочие пошли за большевиками, а не за вами, кадетами, не за черносотенцами, и даже не за эсерами и меньшевиками, – он вам ответит.

– Ерофеев? Много понимает этот ваш Ерофеев! – картинно вскинул вверх руки Каменский и тут же пренебрежительно отмахнулся: – Да он в те времена пешком под стол ходил, где уж ему понимать!

– Почему не понимаю? – обиделся Димка Ерофеев, приходя в себя от боли и постепенно освобождаясь от удушливой волны ненависти. – Очень даже хорошо понимаю…

– Уж не за это ли понимание жидовка отбила твою ялду? Уж не за это ли упекли в лагерь? Ась? – скорчил шутовскую рожу Варлам Александрович, заглядывая снизу вверх в лицо Ерофееву. – Вызубрить пару лозунгов – не значит иметь свою позицию. Впрочем, давай, пролетарий, выкладывай! Порадуй своего духовного наставничка. Тем более что вы с ним теперь как бы одной веры: он обрезанный, а ты отбитый. Два сапога – пара.

Димка Ерофеев скрипнул зубами: ему хотелось влепить этому профессору хорошего леща, но слишком жалок был старик Каменский, слишком дохл даже для Димкиных неокрепших кулаков. И он, отвернувшись от него, наморщил узкий лоб, пытаясь сосредоточиться и вспомнить все, что им когда-то говорили на собраниях и лекциях, что сам он вычитал из мудреных книжек о роли рабочего класса в мировой истории и мировой революции, что изучали они на внестудийных занятиях.

Увы, ничего не вспоминалось.

Конечно, Каменский ему не нравился, потому что был буржуем, но и Пакус не нравился тоже, хотя и стоял вроде за советскую власть, то есть за власть рабочего класса: в них обоих чувствовалась пренебрежительность и высокомерие по отношению к нему, рабочему человеку, и его рабочая сущность бунтовала в нем и требовала как-то себя проявить, защититься, показать, что рабочий человек и без них стоит немалого.

– Я, конечно, университетов не кончал, – начал Димка Ерофеев где-то слышанной фразой, стараясь говорить размеренно и веско. – Я только один курс рабфака, а на втором меня взяли… Но мы тоже… это… изучали Маркса с Энгельсом и товарищей Ленина и Сталина… насчет, так сказать, мировой революции и классовой борьбы. И у них там все очень хорошо и правильно написано, как рабочий класс вместе с остальным трудящимся народом… это… перекует сознание в построении коммунистического общества. У Энгельса прямо так и сказано, что и буржуазия тоже перекуется. Вот.

– Это где ж у Энгельса сказано такое? – сдерживая смех, воскликнул Каменский, подмигивая и кривляясь. – Я, правда, не от корки до корки, но кое-что читал, и что-то не помню, чтоб и буржуазия по Энгельсу встала когда-нибудь на точку зрения коммунизма.

– А это… я уж забыл, как называется, – стушевался Ерофеев, не слишком уверенный в своих познаниях. – Это у Энгельса книжка такая про рабочий класс Англии. Вот. Мы ее в кружке проходили…

Димка вспомнил, что книжку эту у него забрали при аресте вместе с другими его книжками и тетрадями, а в книжке были закладки, а на закладках Димкины же записи. Кстати, и про буржуазию, которая будто бы встанет на позицию пролетариата, потому что эта мысль Энгельса ужасно поразила не только одного Димку, но и всех остальных кружковцев. К тому же она, эта мысль Энгельса, перекликалась с утверждением Бухарина, что и кулак постепенно перекуется и тоже встанет на позицию… – тогда об этом много говорили и спорили.

– Там несколько не так, – вставил Пакус, но уточнять не стал. И поморщился, как от зубной боли.

– Как не так? – вдруг ни с того ни с сего вскипел Димка, которого задело именно это пренебрежение.

Несколько секунд он смотрел на Пакуса сузившимися злыми глазами, ожидая разъяснений, но Пакус снова уставился в ладонь и продолжил ковыряние мозоли.

Вдруг Димкины глаза блеснули какой-то мыслью, и он выпалил:

– А у Маркса, между прочим, сказано, что при социализме евреев не будет. Вот!

– Ох-ха-ха-ха-ха! – зашелся смехом Каменский, и все тоже засмеялись, почувствовав неожиданно облегчение, словно должны были совершить что-то страшное, запредельное, но, слава богу, не совершили.

Все смеялись, широко разевая рты, хотя никто не понял, что такого смешного сказал Димка Ерофеев и что так развеселило Каменского. Смеялся даже Пакус, но сдержанно, с достоинством человека, во всем соблюдающим меру.

– И куда ж они подеваются, евреи-то эти ваши, позвольте вас спросить, молодой человек? – насмеявшись и вытирая мокрые глаза ладонью, уставился на Ерофеева, будто на дурачка, бывший профессор. – Вы уж нас, будьте любезны, просветите на этот счет. Вот и товарищу Пакусу тоже, небось, интересно, кем он будет считаться, когда вы построите свой социалистический коммунизм.

– Это в самом начале у Маркса сказано, в первом томе то есть, про евреев-то, что капитализм как бы их рождает, а коммунизм… или социализм – не помню уж точно, что там происходит… – серьезно, не замечая насмешки, пояснил Ерофеев.

– Там несколько не так это трактуется, – снова вставил Пакус и поджал губы.

– Отчего же не так, любезнейший? – вскинулся Каменский. – Все сходится, все сходится! Все именно так! Да-с! К тому же, как говорится, устами младенца – в данном случае пролетария – глаголет истина, которую вы сами же и пожелали услышать, – частил Каменский, радостно потирая руки. – Вот был жид Пакус, теперь он, простите, уже и не жид, и не еврей, а зэк под определенным номером… Так постепенно и не станет ни тех и не других. И слава богу и товарищу Марксу! Между прочим, молодой человек, про нас, про русских, у Маркса ничего нетути? Ась? – снова уставился насмешливым взглядом в лицо Ерофееву бывший профессор. – Может, при коммунизме и русских не станет? Или, что вполне возможно, их рассеют по свету, чтобы всюду насаждать свой русско-жидовский коммунизм? Нуте-с?

– Мы не всего его прошли, в смысле – Маркса, только первые два тома, – нахмурился Ерофеев, разглядывая потолок и как бы давая этим понять, что он больше разговаривать не собирается.

– Да, вот вам пожалуйста, – с деланным сочувствием заговорил Каменский, знавший историю Ерофеева, поскольку писал за него прошение на пересмотр дела. – Захотели несколько сознательных пролетариев самостоятельно изучить так называемых основоположников, в смысле – Маркса унд Энгельса, а властей предержащие страшно испугались: вдруг им, пролетариям, придет в голову что-нибудь этакое действительно по Марксу, и… извольте-с, товарищи гегемоны, за решеточку-с, за решеточку-с!

Помолчал, посерьезнел.

– Между прочим, не вы первые, не вы и последние: все мировые идеи боялись и до сих пор боятся тщательного их изучения: и христианство, и магометанство, и буддизм, и… и иудаизм тоже, хотя это не мировая идея, а исключительно национальная. Или даже кастовая, языческая. Да-с. И практически все мировые идеи трактуются исключительно теми, кто на них паразитирует. Как справедливо заметил ваш новоявленный Моисей-Ленин, если идея овладела массами, то без крови не обойтись. К сожалению. Но такова природа человеческого общества: заклинания на него действуют, когда оно к тому предрасположено, а отрезвляет это общество им же пролитая кровь. Коммунистическая идея слишком молода и еще не напиталась кровью до такой степени, чтобы люди отшатнулись от нее в ужасе… Впрочем, нам не дано знать наперед, чем это кончится. Но кровь была и еще много будет крови. Да-с. Что касается жидов, так первый шаг в этом направлении сделан: были жидами, стали евреями. А ведь на Руси их жидами называли не одну сотню лет. И само слово жид не есть кличка, а обозначение нации. Если по-ученому – этноним, и произошел от немецкого Jude. Но господам жидам оно не нравится, потому что напоминает нам, русским, о том, как они грабили и обирали русский народ. Вот они и запретили жида, заменили его евреем, хотя в Библии этого слова нет, а есть иудей, израильтянин. И теперь за жида могут и к стенке поставить: оскорбление нации. Очень даже запросто. Они даже Пушкина отредактировали: было «Куда, жидовка молодая?», а стало «Куда, еврейка…» И в словаре Даля жид исчез, будто и не было. Случись в Германии революция, они и там юдэ заменят на что-нибудь другое. В Польше жид только так и обозначаются. И газета имеется «Жидовски новины». И еще много чего. Может, именно поэтому Троцкий гнал Тухачевского к Варшаве, чтобы все переименовать.

И Каменский поник плешивой головой, как поникает адвокат перед непроходимой тупостью своих оппонентов.

Пакус было дернулся что-то возразить, однако, заметив на себе ненавидящие взгляды, стушевался.

И снова на какое-то время в тесной прокопченной избушке воцарилось молчание. Первым очнулся Плошкин. Он оглядел всех тяжелым взглядом из-под густых бровей, прихлопнул по столу ладонью.

– Ну, будя! – произнес он, будто ставя точку. – Большевики, кадеты, жиды – всё одна сволочь! И на тех и на других я самолично насмотрелся, и те и другие народу без надобностев. Вы, которые кадеты, об народе не шибко-то печалились, а все больше о своих поместьях да капиталах. А про то рассуждение, что большевиков да жидов было мало, и они не могли… это самое… революцию изделать сами по себе, так я вам случай расскажу…

Плошкин качнул головой, усмехнулся, будто что-то увидев невидимое никому, заговорил потеплевшим голосом:

– Да-а. В деревне энто у нас приключилось. Еще при царе… Царствие ему небесное. Жила, стал быть, у нас там баба одна, Степанидой прозывалась. С мужиком, само собой. А детишков бог не давал. Баба, промежду прочим, ядреная, здоровенная. Мешок в пять пудов ей – тьфу! Во! Бывалоча, какой мужик, хоть и при силе, сунется к ей насчет полапать там али еще чего, так она так его турнет, мужика-то, что он, бывалоча, носом такую борозду в земле пропашет, что твоя соха. Да-а…

– И вот как-то напала на ее хворь. На Степаниду-то. Просквозило али еще чего. Жаром от ее так и шибает. Лежит – ни рукой, ни ногой. Вроде как помирать собралась. Мужик ейный, Мирон, спужался, в бричку да в город за фершалом. А баба-то, стал быть, в избе одна осталась. И жили у их по соседству на ту пору Колодины, крестьяне справные, а у их сын – карла. Чуток выше коленки, – показал Плошкин ладонью от пола.

– В возрасте, однако, – добавил Сидор Лукич, снова качнув удивленно головой, как будто и сам не верил, что была у него когда-то другая, не лагерная, жизнь. – Промежду прочим, братьев и сестер имел нормальных, а сам вот ростом не вышел: жила какая-то порченой оказалась. Да. И чегой-то он в избу к Степаниде-то и зайди на тот самый момент. По надобности по какой. Мало ли…

– Зашел, стал быть, глядит: Степанида растелешилась на постели-то, заголилась. А сама вроде как не в себе. Ну а он – даром что карла, а все ж таки мужик во всем своем естестве. И польстился, стал быть, на Степаниду-то, на хворую. Она ему: "Да что ж ты такое со мной вытворяешь, супостат энтакий?" И рукой-то его мац-мац, да силов, однако, нету никаких, чтоб, значит, карлу-то с себя спихнуть. А он что? А он пристроился промеж бабьих ляжек, делает свое дело и делает. Воспользовался, значица, таким ее положением… Вот как оно бывает-то! – заключил Плошкин и выжидательно оглядел притихшую компанию.

Первым не выдержал Пашка Дедыко: зашелся смехом, загоготал, засучил под столом ногами, затылком о стену стукнулся, скривился от боли, и еще пуще стало раздирать его смехом.

За ним расхохотались остальные.

И Плошкин тоже.

Когда насмеялись, Каменский, вытирая глаза, спросил:

– И что ж Степанида-то эта?

– А ничего, – усмехнулся Плошкин. – Родила потом девку.

– Девка-то хоть нормальная? – это уже Пакус, и не без тайного умысла.

Плошкин глянул на него, погасил улыбку, ответил неохотно:

– Нечего бога гневить: нормальная девка получилась.

– Вот видите? – назидательно произнес Пакус.

– Неча тут глядеть, – повысил голос Плошкин. – По-нашему, по-простому, по-крестьянски ежли, так больную бабу, какая та ни есть, и карла ссильничать может. Вот и Расею тожеть… А по-вашему, по-ученому, по-антеллигентски то есть, один сплошной туман и никакого понятия. А только если Расею ссильничать, то ничего путного она родить не сможет, а дите, какое родится, потом своих же родителей по миру пустит. Это завсегда так бывает.

Плошкин налег грудью на стол, грозно надвинулся на своих супротивников, собираясь сказать что-то еще, но тут его взгляд случайно наткнулся на серый неподвижный комочек возле печки.

Почувствовав взгляд Плошкина и уловив настороженное молчание, Гоглидзе съежился еще больше.

Плошкин усмехнулся, погасил злой блеск в пасмурных глазах, откинулся к стене, произнес:

– А мы вот послушаем, что нам скажет грузинец. Тоже должон иметь свое соображение на энтот счет. А, Георгий?

Гоглидзе, к которому по имени обратились, может, впервые с тех пор, как он попал за решетку, а мнения его и вообще никогда никто не спрашивал, зашевелился, опасливо оглядел здоровым глазом людей, сидящих за столом, понял, что они действительно ждут от него каких-то слов, медленно поднялся с пола, встал, вытянувшись тоненькой тростинкой, гордо вскинул крючконосое лицо, заросшее до глаз жесткой щетиной.

Из бельмастого глаза его текли слезы, но он не вытирал их; руки его, тонкие, с длинными пальцами, испачканными сажей, нервно теребили воротник не застегнутой телогрейки, и густой, черный с сединой волос на его груди казался шкурой какого-то животного, надетой на голое тело.

Все смотрели на него с любопытством и недоверием, будто этот человек не способен не только мыслить, но и говорить человеческим голосом.

А он заговорил, хотя и с сильным акцентом, но очень по-русски правильно:

– Я так думаю: лучше подохнуть в тайге! Да! Чем в лагере. Пусть мы никуда нэ придем, зато умрем свободными людьми. Я, Георгий Гоглидзе, пойду с Плошкиным. Я все сказал. – И, гордо оглядев всех, тихо опустился на пол.

– Вот так-то вот! – довольно потер руки Плошкин. – Вот энто по-нашему, хоть он и шашлычник, хоть его Сталин всех нас и понасаживал на вертела.

– Сталин – это нэ мой Сталин! – запальчиво воскликнул Гоглидзе, снова вскакивая на ноги и резко выбрасывая вперед руку. – Шота Руставели – это мой, царица Тамар – тоже моя, Георгий Саакадзе – тоже мой! Сталин – из грузинов. Да! Но он нэ грузин! Он – нэнормальный!

– А-аа, один черт! – отмахнулся Плошкин. – Что грузинцы, что жиды, что другие какие, – все русскому человеку колода на шее. Энто царям своего народу мало, так они других понахапали, а народу зачем другой народ? То-то и оно! Кажный народ должон жить на своей земле, середь своих сородичей и единоверцев, тогда не случится никакой смуты, – убежденно заключил Плошкин и, надвинувшись на стол широкой грудью, продолжил бригадирским рыком: – Ну, все! Помитинговали и будя! Теперь слушайте, что я скажу. В лагерь нам возврата нету. Никаких пересмотров делов и прощений нам не будет, потому как мы властям не подходим. Для них мы все одного поля ягоды: что кадет, что большевик, что русский, что грузинец или жид, что крестьянин или даже рабочий. Все мы одним аршином меряны, одной веревкой вязаны. Не для того властя нас от мира отрезали, чтоб сызнова к миру приколачивать. Нас всех тута, в рудниках, заживо похоронили и списали. Так что вертаться нам нет никаких смыслов. Ну а кто захочет уйтить, тому сверну голову самолично и без всяких рассуждениев. Здесь моя сила, моя власть, здесь я вам и партия, и Сталин, и прокурор. Так-то вот, господа-товарищи.

Откинулся к стене, усмехнулся, продолжил почти что весело:

– На всю подготовку к дороге кладу четыре дня. Ешьте, пейте, отсыпайтесь, но и про дела не забывайте. Будем плести туеса из бересты, солить икру и рыбу. Апосля пойдем. Такая вот моя диспозиция. А счас, значит, так: Пакус с Каменским и с Георгием топят каменку… Да чтоб тут, в избе, все вычистили до бела: не в хлеву, чай, живем!.. Вечером – баня! А мы втроем пойдем за рыбой и берестой… Хоть мы с вами как бы и на воле, а с бригадирства я себя не сымаю. Нынче я знаю, куды итить и что делать. По-моему и будет.

Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка

Подняться наверх