Читать книгу Жернова. 1918–1953. Книга седьмая. Держава - Виктор Мануйлов - Страница 25

Часть 24
Глава 24

Оглавление

За несколько дней в деревне я освоился настолько, что мама стала посылать меня к папе с обедом. Теперь папа ездил на лошади, на той самой, которая привезла нас в деревню, но не верхом, а в такой телеге с сидением, как на велосипеде, и сбоку от него крутилось большое колесо, махали железные крылья: так теперь папа косил траву. Один. Без мужиков. Но и в этом случае подходить к нему близко никак нельзя, потому что лошадь глупая, как вороны, и может скосить меня вместе с травой.

Я останавливался на краю луга и кричал:

– Папа, я пише-ооол!

Папа сворачивал ко мне, отпрягал лошадь, вынимал у нее изо рта железку, чтобы туда помещалась трава, связывал ей передние ноги грязной толстой веревкой, чтобы глупая лошадь не убежала к голодным волкам, которые ее съедят, и пускал лошадь пастись. Лошадь ела траву и махала длинным хвостом, отгоняя слепых кусачих мух. А мы с папой садились в тенечек, ели окрошку с черным хлебом деревянными ложками. В поле окрошка куда вкуснее, чем в избе. В поле я ел наравне с папой: он ложку – я ложку, он другую – я другую. Правда, моя ложка поменьше папиной, так я и сам поменьше папы. Поев, я забирал узелок и шел домой: папе после обеда положено работать, а мне – спать.

Однажды вот так же мама собрала меня и отправила к папе на работу. Это было совсем не так уж и далеко от дедушкиной деревни. Сперва надо пройти мимо двух изб, выйти к старому кладбищу и развалинам барского дома. Миновав кладбище, дорога идет через лесок, затем мимо старого сарая с просевшей от времени крышей и полусгнившими бревнами. В сарай мне заглядывать запрещено: не дай бог, обвалится. Но в этот раз, возвращаясь домой, я не утерпел и заглянул в широкий проем, полуприкрытый покосившейся дверью. На меня глянула пахучая чернота, потом из черноты что-то вылетело с писком и хлопаньем крыльев. Я испугался и отскочил от двери. Но любопытство пересилило.

Когда глаза привыкли к темноте, я разглядел пустое пространство, пронизанное пыльными лучами солнца. На полу топорщились какие-то кучи – то ли навоза, то ли сопревшего сена. Крыша висела на серых толстых палках и светилась дырками. Некоторые палки обломились и сами висели, уцепившись за крышу. В солнечных лучах вместе с пылинками мелькали какие-то птицы и сердито кричали друг на друга.

Я подумал: это оттого, что какие-то птицы мелькают правильно, а какие-то неправильно. Когда я что-то делаю неправильно, на меня тоже кричат: «Витюшка, ты куда это пошел… неправильно?»

Впрочем, ничего интересного в этом сарае не оказалось. Ни леших, ни упырей, ни других страшных жителей здешних лесов, о которых мне рассказывал дед Василий. И ничего на меня падать не собиралось. И я, выбравшись на белый свет, собрался совсем покинуть это место, но тут внимание мое привлекли несколько кустиков земляники, растущих на какой-то куче, из которой торчали два серых полусгнивших бревна. Конечно, я не мог пройти мимо.

Оставив узелок с кувшином на дороге, я полез на кучу и только протянул руку к соблазнительным, красным, ярким, сочным и, конечно, вкусным-превкусным земляничинкам, как куча подо мной вдруг осела и с шумом провалилась вместе со мной в эту… как ее? В общем, я тогда от страха и неожиданности совсем забыл, как это называется, куда проваливаются очень нехорошие люди, а вспомнил много позднее.

Меня не убило, не задавило, а всего засыпало мусором и пылью. Из-за этой пыли я даже кричать не мог, а только перхал, как овца, и кашлял. Наконец пыль осела, дышать стало легче, вверху показалась маленькая круглая дыра очень голубого цвета – у меня даже карандаша такого нету, чтобы нарисовать эту дыру. Дыра была так высоко – на самом небе, что до нее не достал бы даже сам папа. И только тогда я закричал и заплакал. Я кричал и плакал, звал маму и папу до тех пор, пока не устал и не охрип. Только после этого я сумел оглядеться и увидеть то, что не увидел сначала сквозь пыль, потом сквозь слезы.

Я сидел на дне глубокой ямы с отвесными стенами. Если лечь на дно этой ямы и вытянуть руки и ноги, то и тогда я не смог бы достать до другого ее края. Наверное, я очень провинился перед черным таким боженькой, который висит в углу избы дяди Миши и смотрит на всех суровыми, как у деда Василия, глазами, если он, этот боженька, бросил меня в преисподнюю. Дед так и говорит: «Будешь озорничать, Унаик-фуган, боженька или уши тебе отрежет, или бросит в преисподнюю. Будут тебя там черти жарить на сковородке и бить батогами».

Чертей в своей преисподней я не обнаружил, зато обнаружил большую угрюмую жабу и зеленую ящерку. Жаба сидела в маленькой пещерке и хлопала круглыми, выпуклыми глазами. И ящерка тоже иногда хлопала, однако на месте не сидела, а пыталась выбраться из преисподней. Она карабкалась по отвесной стене, но, забравшись иногда даже очень высоко, срывалась и падала вниз, исчезая в сенной трухе. Через некоторое время труха начинала шевелиться, показывалась зеленая головка, затем две лапки, туловище с черной полосой, еще лапка и хвост. Одной лапки почему-то не было. Наверное, боженька отрезал ей одну лапку после того, как отрезал ушки. И у жабы ушки тоже были отрезаны, но все лапки были на месте, однако она никуда не лезла, а только хлопала и хлопала глазами. Ящерка выбиралась из трухи и снова пыталась достичь голубой дыры. И снова падала.

Я наблюдал за ее тщетными попытками и начинал хныкать, когда ящерка срывалась, и затихал, когда она снова карабкалась к голубой дыре. Время от времени я трогал руками свои уши и даже дергал их – уши оставались на месте.

Вскоре дыра посинела и уменьшилась. Стала почти неразличимой жаба, затихла усталая трехногая ящерка. Я продолжал хныкать и скулить, иногда звал маму или папу. Меня клонило ко сну…

Вдруг сверху посыпалась труха, что-то закрыло дыру и спросило страшным голосом:

– Эй, есть там кто?

– Есть, – отозвался я снизу еле слышно от страха: а вдруг это тот самый черт, который поджаривает озорников на сковородке? Ведь мне не разрешали подходить к сараю и заглядывать в него…

– Витюшка, ты, что ль?

– Я-яяя, – проблеял я в ответ жалобным овечьим голосом.

Все-таки это был не черт, про которого рассказывал дедушка: откуда черту знать, как меня зовут? Да и голос был знакомый, человеческий, очень похожий на голос дяди Миши, самого главного здесь председателя колхоза.

Дядя Миша спустил вниз грабли и велел мне встать на грабельницу. Я встал, обхватив черенок обеими руками. Дядя Миша потянул грабли наверх и вытянул их вместе со мною.

– Как же ты умудримшись сюда попасть? – спросил дядя Миша, отряхивая мою матроску от сенной трухи и пыли.

– Земяника, – ответил я прерывающимся от перенесенных страданий голосом.

– Земляника, значит? Вон как? А я иду, глядь – узелок! Что за чудо? – думаю. А оно вон какое чудо. Мать-то, небось, обыскамшись? Ну, пойдем, давай руку, Унаик-Фуган.

– А ящейка?

– Какая еще ящерка?

– Зееная.

– В яме?

– Да. И жаба.

– Ну, брат, что ж поделаешь. Не лезть же мне в яму за ящеркой и жабой. Кто ж тогда меня вынимать оттуда будет? А?

Так и остались в яме ящерка и жаба. Жарят, наверное, их черти на своих сковородках.

Я потом спрашивал у деда, жарят или нет? Дед сказал, что божьи твари безгрешны. За что же их жарить-то? Грешны одни люди.

– А поосенок? – приставал я к деду.

Поросенка зарезали в тот же день, как мы приехали в деревню, он ужасно визжал, бедный. Потом его повесили за ноги и порезали на кусочки. А кусочки пожарили.

Мне было жалко поросенка, я убежал, нашел маму и плакал, уткнувшись лицом в ее колени.

– Поросенок-то? – переспросил дед Василий. – А что поросенок? Его господь для нашего пропитания сотворимши, потому его человек и жарит, и варит, и ест, чтоб с голоду не помереть. Челове-ек, а не черти! Так-то вот, Унаик-Фуган. – Покачал седой головой и проворчал: – Человек – он иногда похуже чертей бывамши…

Чертей я видел на картинках, когда мама читала мне сказки. Смешные такие, с хвостиком – как у коровы, копытами – как у козы, рожками – как у козьего детеныша, с лицом – похожим на дедушкино, и пятачком – как у поросенка, которого съели папа, дедушка, дедушкины дети и внуки. И я сам съел кусочек. Нет, даже два кусочка. Чтобы не помереть с голоду. Но человека, который был бы хуже чертей, я еще не видел.

– А какие они?

– Кто?

– Хуже чейтей…

Дед нахмурился, поглядел на меня маленькими светлыми глазками, погладил мою голову ладонью, такой жесткой, точно она сделана из дерева, вздохнул.

– Какие… Вот вырастешь, тогда и узнаешь.

В тот же день я нарисовал черта – маленького такого, но рога, но хвост, но копыта, но пятачок были такими большущими, что самого черта и видно за ними не было. Рисунок я принес деду. Показал.

– Это что? – спросил дед.

– Чойт, – ответил я, досадуя на непонятливость деда.

– Таких чертей не бывает.

– А хуже чейтей?

– Ишь ты, пострел, – удивился дед. Полез в буфет, достал оттуда горшок с медом, налил в блюдце. – Ешь! – И посоветовал: – Ты вон Тузика рисуй. Корову. А чертей не надо: грех. Боженька уши отрежет.

– Не отъежет, – возразил я и, не притронувшись к меду, пошел искать папу, чтобы узнать у него, на кого похожи те, кто хуже чертей.

Но папа опять косил сено для коровки. А дома был дядя Миша. У него я и спросил. Но дядя Миша, выслушав меня, ничего не понял и спросил:

– Витюшка, тебе сколько лет?

Я показал ему три пальца, потом еще пятерню и еще три пальца, и только после этого сказал:

– Тъи года и осемь есяцев. Вот скойко.

– А-я-яй! Такой большой, а так плохо говоришь. – И, повернувшись к маме: – Мань, что это он у тебя так говорит? Этак привыкнет и не отвыкнет.

– Да уж я и так, и этак, а он все свое.

– А ты учи его буквам. Начнет буквы читать и заговорит правильно.

С тех пор стала мама учить меня буквам. Найдет где-нибудь большую букву и говорит:

– Это эрррр. Скажи: эрррр.

– Э-гххххх, – говорю я.

– Зарычи: рррр-рыыы…

– Рррр-рыыыы!

– Ну вот, видишь? Умеешь ведь. Скажи эрррр.

– Э-гххххххх…

– Вот отшлепаю тебя, – сказал папа сердито, – сразу заговоришь правильно.

А мама сказала:

– Беда мне с тобой. И что из тебя получится? Один бог знает.

Спросить бы у бога. Но дядимишин бог такой сердитый и молчаливый, что спрашивать его боязно. Впрочем, я и так знаю, кем вырасту – военным.

А тут папа, так меня и не отшлепав, собрался и уехал в Ленинград, потому что ему пора на работу.

А мы с мамой и Людмилкой остались, потому что нам еще не пора.

И это все, что я могу рассказать о своем довоенном прошлом.

Жернова. 1918–1953. Книга седьмая. Держава

Подняться наверх