Читать книгу Взломанная вертикаль - Владимир Коркин (Миронюк) - Страница 4

Глава первая
Преодоление: почему Эол не сбросил со скалы
2. Баба Варя

Оглавление

Тряско в тягаче, не по накатанному зимнику бежит машина, чуть угарно. Укачивает. Смежил Виссарион веки. Да не до сна. Перебирает в памяти прожитое. Мысли, как палая листва на ветру, будто шуршат, никак не уснуть. Все пережитое в Сетарде с новой силой обрушилось на него. Вот он стоит на борту теплохода. И словно кто-то ловко наброшенным волосяным арканом – тынцзяном перехватил Виссариону горло, когда «Омик» плавно отвалил от дебаркадера. Глотнуть бы Стражину вдоволь воздуха, отважиться да махнуть через перила в светло-зеленую волну. Там ему и чёрт не брат: саженками, что есть духу, гнал бы он своё тело к манящему берегу Сеты. Но быстротечны коварные минуты, никак уже поздно. Вот-вот мелькнёт за кормой речной поворот, и сотрётся угорье с взбегающими по нему рублеными из сосняка и лиственницы избами, с неровными заплатками огородов, с негустыми тут пролесками, с редкими деревцами. Тайга намного южнее. Здесь лесотундра. Пропали из глаз последние домики, опоясанные сеновалами, поленницами дров. Наконец растворила даль и высокую маковку старинной церкви.

Толкает железное сердце гребные винты, милю за милей оставляет позади себя судно. Носятся над теплоходом и рекой неугомонные чайки, падают вниз, вспарывают клювами гребешки волн, снова взмывают к солнцу. О чём кричат они, что видят? Возвращаются птицы к далёкому берегу, к растаявшему в необозримом северном просторе Сетарду. Не может за ними последовать Стражин, не в его силах изменить курс «Омика». Да и к чему? Поздно. Разве время повернуть вспять? Решено твердо, он уезжает насовсем. У него будет похожая на прежнюю, но совсем иная жизнь журналиста уже областной газеты. Жизнь, лишённая прелести былого мальчишества, порой безрассудных поступков, отмеченных одним наитием, движением души. Тогда, на палубе теплохода, он остро осознал, что с ушедшим в прошлое деревянным провинциальным Сетардом, уже невозвратны годы молодые, золотая пора мужания, превращения птенца во взрослую птицу. Как ныло сердце Стражина. Не паутиной, волосяной петлёй на куропатку, железным капканом держит память пережитое.

Присетинский район. Там, за речными излучинами, остались закадычные друзья, приятели. Сколько тепла в их скромных жилищах, тепла неподкупных душ. Разве забыть Виссариону скитальцев геологов, с кем он не раз коротал время у походных костров, в балках-вагончиках. Здесь до хрипоты спорил Стражин с друзьями о будущей базе строительной индустрии района, читал в подслеповатое хмурое небо стихи Заболоцкого. «Содрогаясь от мук, пробежала над миром зарница…» Хорошо тогда думалось вслух о грядущем. Как все они были до непочтения молоды. Давно поглотила река остатки дневного тепла. Пора бы Стражину спуститься в салон, только мыслями он там, в Сетарде.

На юго-восточной окраине городка плотно вросло в облысевшую сопку неказистое бревенчатое здание редакции районной газеты «Знамя Севера». Собственно, комнаты районки занимают второй этаж – верхотуру. Если корреспонденты встречались в городе, и один из них говорил: «Я иду на верхотуру», так это означало – его путь лежит в редакцию. На первом этаже типография. Там, на верхотуре, прошла «отвальная», скромная напоследок угощаловка собратьям по перу. Когда журналистская братия разбрелась по домам, он присел за столик с пишущей машинкой «Олимпия». Лучшие годы жизни провела за клавишами видавшей виды пишмашки баба Варя. Она пришла сюда молодой женщиной, да и состарилась рядом с этой «громыхалкой». Кабинетом бабы Вари была холодная приёмная, в которой ютились еще бухгалтер Зоя Порфирьевна и корректор Зинка, по совместительству вторая машинистка. От них, по правую руку, кабинет редактора, по левую – замреда, заместителя шефа. Двери, ведущие к газетному начальству, всегда плотно закрыты: оно творит, разворачивая на газетных полосах перед коллективом свою тактику и стратегию в борьбе за лучезарное будущее, или вычитывает сигнальный экземпляр очередного номера. Если влезть на высокий чердак здания, то через его окно видны все воплощенные краснознаменные идеалы о всеобщем благе. Как на ладони грязный, зачуханный деревянный городок, построенный без царя в голове. Ему трудно, разве рыбой, пушниной и оленеводством можно без дотаций прокормить район, по территории не уступающий нескольким европейским государствам. Он обретёт новое дыхание только в завершающие двадцатый век два десятилетия, когда протянут сюда свои щупальца газовые и нефтяные спруты-гиганты. Без бинокля можно с верхотуры обозревать окрестности города. Вон там большое поле, холмики, заросшие кустарником и хилыми деревцами, где спят вечным сном ещё царские ссыльные, а рядом с ними зеки, не вынесшие непосильного труда, изуверских условий быта, издевательств репрессированные в тридцатых – сороковых годах века двадцатого. В прошлом – это работяги, колхозники, кубанские и донские казаки, белогвардейцы, служащие, учёные, писатели, священники, военачальники, партийные и советские деятели. Словом, все те, кто по разным причинам не вписался в структуру жизни в борьбе за мировое коммунистическое братство. Поодаль теснятся учебные заведения, клуб партпроса – партийного просвещения, улочки деревянных домов с щелястыми тротуарами. С высокого берега Чертухи, притоки Сеты, сбегает гравийка к судоремонтной базе.

Однако вернёмся в приёмную редакции. Сюда несут почту: газеты центральные и соседних районов, объявления, письма дорогих читателей, надеющихся через районку достучаться до дверей непробиваемых кабинетов местных чиновников. Сюда спешат поскорее сдать материалы на машинку корреспонденты, по-тогдашнему литературные сотрудники. Им позарез нужны строчки, а это гонорар, а гонорар – святое дело.

– Да не гомоните, ребятки, – урезонивает литрабов баба Варя. – Всем хочется попасть в номер, знаю. Отстучу в срок, не галдите. Тшшш-шша.

Отсюда, из приёмной, слышно, как в коридоре выясняют отношения ответственный секретарь редакции и негодующий верстальщик – метранпаж. Значит, надо капитально урезать чей-то набранный материал, а то и вовсе заменить его другим, плюс дополна правки в гранках. Кому охота допоздна гнуть спину в типографии! А в приемной, действительно, шумновато, что тут скажешь. Зато и весело. Вот кто-то заливается над очередным номером стенгазеты «Тяп-ляп», где что ни строчка, то нарочно не придумаешь. А какого-то должника, не уплатившего профсоюзные взносы, распекает Зоя Порфирьевна. Словом, сутолока. Потому ли что тут двери часто нараспашку, или оттого, что дом, помнящий прабабушек и прадедушек сетардцев, весь щелястый, сквозит в нём хорошо. Сколько в субботники газетчики ни конопатили стены, всё не впрок коню корм. В дюже ветреные зимы сухая штукатурка прогибалась. Но гляньте-ка в приветные погожие дни из окна приёмной: почитай под боком скользит Чертуха, бурливая, норовистая по весне и тихо шепчущая струями летом. В пору травостоя её заливные луга – чистый изумруд. За ними, на не круто крадущемся ввысь взлобке, начинается лес смешанный, с елью, осиной, березой, сосной на взгорьях. Дальше на юг, километров за триста отсюда, шумит крутобокая тайга. Настоящая! Берегись, новичок, не ровен час заплутаешь. А лес что, он матери иногда нежнее, отца роднее. Доброго леса не страшись: не подведет, не собьет с пути, не нагонит страху. Приходи сюда в любую пору, лучше посередке лета и осенью. Грибов-то косой коси. А ягод – голубики, черники, малины, красной смородины, брусники, морошки, клюквы на болотинах – пропасть, тьма. Правда, каждой ягоде свое времечко. Если ты охотник, ждут тебя озера дальние, где жирует дичь. Просторно. Устал с дороги? Пади на опушке леса в мох – лесную постель. Послушай, как поигрывает листвой ветерок, как в нежно-голубой небесной божьей выси разноголосо поют птицы, как по осени в стаи собираются дикие утки, гуси. Вдохни глубже целебный нектар воздуха, погладь слегка зеленую травинку, подремли, разгони мысли – сумрак, коли они тебя навестили, развей их скорее. Не скрывай горючих слёз, думая о вечной прелести Матушки Природы, о поре нашего расцвета и увядания, о многоликости Жизни.

Люб здешний северный край бабе Варе. Всё тут ей мило, приглядно. По нраву и работа машинистки в редакции газеты. Она первый читатель и критик, добрый советчик и старший друг. Особо нравилось баб Варе печатать очерки, зарисовки о людях.

– Ай, славно-то как, – скажет, бывало, – добротно как, просто и чисто.

В глазах её ласка мамина, а улыбка словно говорит: «Написал хорошо, а как похвалить лучше и не знаю даже». Доброе белобровое русское лицо, с морщинками – лучами, разбегающимися от припухших век к уголкам маленького рта. Но берегись неудачник, подсунувший под «Олимпию» наспех скроенный газетный материал. Баба Варя потемнеет лицом, отведет в сторону глаза, подергает концы пухового, дивной вязи платка и тихо молвит:

– Никак, устала нынче, пальцы не разогну. Зайди, дорогуша, часа через полтора, а? Сам покуда вычитай своё рукоделие.

Эти «дорогуша» и «рукоделие» повергали строчкогона в трепет. Брёл он, сгорая от стыда, в свою комнатушку и корпел над рукописью до чертиков в глазах, до звона в ушах, до сосущей боли в молодом пустом желудке, до самого последнего позднего рабочего часа, готовый стерпеть любую нахлобучку начальства, только не «дорогушу» старой машинистки. Правда, в своих кабинетиках – закутках лихие корры-газетчики потихоньку подшучивали над тем, как, подкашливая, покряхтывая, словно мамка-утка возле выводка, возится баба Варя с их «косолапыми» рукописями. Передразнивали незлобиво, как бочком усаживалась она за «Олимпию», обложенную со всех сторон страничками с едва разборчивыми почерками, как что-то подкручивала в ветхой пишмашке, чистила щеточкой и специальной тряпочкой железное нутро, смазывала его. А как забавно поправляла съехавшие к переносице очки, как переспрашивала, прикладывая к уху ладошку, ведь шумно, неразборчиво написанное слово, которое по её мнению курица-ряба лучше накарябает. Подшучивала, судачила о ней молодежь для красного словца, беззлобно, с оттенком добродушия. Такова натура молодости, ее психология: без юмора, шутки – и жизнь не в радость. Но уж кому молодые газетчики порой перемалывали косточки, так это корректорше Зинке. Ей всего двадцать с хвостиком, а квелая, будто прошлогодний капустный лист. С тяжким сердцем, нехотя плелись к ней ребята печатать материалы, – это когда бабу Варю донельзя загружало газетное начальство. Казалось, шли «на ковёр» к шефу. Но если тот лишь отчитает за ремесленничество, то эта, окаянная, и зевает-то при тебе, и гримасничает, давая понять, дескать, ты нуль без палочки. И невнимательная! Правок после её стукотени иногда не счесть, то знаки препинания пропустит, то абзацы перекрутит. Лень ей за копеечную надбавку корпеть над чужими строчками. Больше всего маяты с ней летом. Надо кому-то немедля переделать статью, и пытается горемыка перекраивать корреспонденцию прямо у машинки, на ходу, что называется. Завотделом ждет! В номер нужно ставить! Зинка сбрасывает пальцы с клавиш, и ну хныкать:

– Ну, чоо-оо с такой подкладкой лезешь, невежа. Перелицовывай давай в отделе. Мне на твоего зава ровным счётом, чхи. Расселся тут, стул расшатываешь.

Кто поупрямей, тот не шелохнётся, черкает себе ручкой по листу да бубнит ей правленое. А Зинка руки скрестит на груди тщедушной, глаза прикроет. Мать ты родная! Разморило на солнышке. Реснички-коротышки подрагивают под прядью буро-ржавых волос. Недолюбливал её и Виссарион. К тому же слыла она девонькой крученой, с которой ухо надо держать востро. Впрочем, мало ли какие сплетни народ, липнущий к редакции, распускает. Однако все предложения Зинки сбегать с ней в кино на вечерний сеанс, Стражин вежливо отметал. Лучше он погостит у бабы Вари. С той можно хоть поговорить обо всём на свете. Правда, приятельские отношения у них возникли не сразу. На первых порах доставалось от неё и Виссариону. И ему она говаривала:

– Устала что-то, пальцы отказывают. Что же ты, Василий (его в редакции, кроме редактора и его зама, все так звали), весь промышленный отдел всю неделю скукоту гонит и ты туда: через пару строк цифра на цифре, а к ним фамилии пришпилены. Может, еще посидишь, покумекаешь?

Пристыдит этак старая, а с души, будто камень сброшен. Правда, зачем в газету тащить, что ни попадя. Сгребал парень странички рукописи и отправлялся за кургузый письменный стол. Но что удивительно, никогда баба Варя не величала его «дорогушей». Благоволила она к нему, что ли, хотя ко всем ребятам относилась по-свойски, как-то по-домашнему, точно все они её дети, но каждый своего разумения. Парни принимали эту любовь с почтением, девушки с лукавинкой, чуть снисходительно, как и подобает тонко чувствующим, многое уже, якобы, повидавшим и испытавшим – это в свои-то двадцать с копеечкой, людям. Любили и берегли газетчики свою бабу Варю. Она же в последнее время что-то стала прихварывать. Потому старались поменьше огорчать её, не подсовывать «цифирных» рукописей, не ссориться при ней. Частенько бегали в ближайший магазин за снедью для неё, к зиме помогали в лесхозе раздобыть машину березовых дров, парни кололи их. Жалели бабку по-русски трогательно, нежно, не подавая при этом никакого вида, дескать, так в редакции заведено, и всё тут. Газетчики знали, сколь зло обошлась с ней в молодости судьба. Фашистские бомбы настигли эшелон, в котором её семья эвакуировалась в Сибирь. На глазах Вари повалились в траву сбитыми пшеничными снопами мать с отцом. А в студеную зиму третьего года войны Второй мировой, крепко простудившись на лесоразработках, сучкоруб Варя родила неживого ребенка. Да пропал на фронте без вести её суженый, любезный друг и муж Вася, с которым её сроднила Сибирь. Если по радио, случалось, передавали знаменитую песню «Двадцать второго июня», она просто замирала при словах «Дрогнет состав эшелона, поезд промчится стрелой. Я из вагона – ты мне с перрона грустно помашешь рукой» и смахивала невольно набегавшую слезу. Проклятая война! Конечно, время заглушило в сердце боль страшных потерь, но не вытравило из сознания всего ею горько пережитого, оплаканного. Не сумел ворох календарных листков прожитых послевоенных лет покрыть память непроницаемым покрывалом. Однако настала пора, когда другой человек полюбил Варю. Механик плавбазы, моряк-фронтовик закружил Варвару ухаживанием, обворожил чем-то. Стали они жить – поживать. Родила она, уже в добрых летах, сына Яшу. Боевой, общительный малец. Бывало, входит кто знакомый бабе Варе в приёмную, и если сынок рядом крутится, она непременно пошутит:

– Знакомьтесь, Трофимов Яков Михайлович, будущий изобретатель лисапеда.

Яков Михайлович величественно окинет вошедшего газетчика снизу доверху бабвариными незабудковыми глазами, мужественно пожмет протянутую ладонь, и пропоёт:

– Тааак-так, пууубиковатися приийшел? Давай, ни настолечко мешать не буду, – и выставит вперёд крохотный мизинчик.

Довольна баба Варя, радёхоньки все, кто в ту минуту находился рядом. Любил покалякать с мальчишкой Виссарион. Баловал его, то сунет незаметно в карман курточки конфетку или шоколадинку, то посмешит мальца короткой выдумкой-побасенкой. Как-то привязался молодой журналист к семье Трофимовых. Когда Яша перешагнул порог школы, даже помогал уроки делать. Словом, стал Стражин для них своим человеком. Нравилось Виссариону посудачить с бабой Варей о том, о сём утречком, пока редакция пуста и тиха. Разве только веник уборщицы шелестит по половицам, да звякает дужка ведра с водой, где в коридоре шваброй наводится чистота. Баба Варя за своей «Олимпией», чистит её, ковыряется в железной утробе тонкой длинной отверткой, или читает оставленную кем-то с вечера рукопись.

Утро в районке, а это была объединенная межрайонная газета, – самая развесёлая и вместе с тем напряженная пора. Сбегались сюда с разных концов городка молодые «старики» корреспонденты, и принимались лихорадочно листать блокноты, подтрунивать друг над дружкой, подпускать шпильки-колкости, подзуживать. Однако штат в полном сборе лишь зимой. Весна и лето – пора отпусков и экзаменационных сессий у студентов-заочников высших учебных заведений. Впрочем, и в стылые зимние месяцы нет в редакции то одного, то другого. Район огромный, плюс парочка соседних, не имеющих своей прессы. Потому кто-то из корров в пути, в командировке. Они спешат туда, где в буднях рождается завтра сурового края. Где только не встретишь газетчика: на буровой, на дальней стройке, в чуме оленевода, на рыбацком плашкоуте. Самый надёжный здесь транспорт авиация. Пилоты, «крылатые каюры» доставят хоть на край света, распогодилось бы. Самолеты, верные «Аннушки»-АН-2 и вертолеты всегда наготове. Очнулась после долгой спячки некогда нелюдимая сторона. Отдаёт теперь она в благодарность за свое пробуждение накопленное веками веков добро – нефть, газ, руды. И вот что случилось в редакции в одно погожее весеннее утро. Весна тут становится властительницей хозяйкой в конце мая, когда очистится Сета от ледяных островов-торосов, и на её иссиня – свинцовую гладь опустятся передохнуть первые перелётные утиные стаи. В ту пору северяне прячут на антресоли в прихожей и ещё куда-нибудь в самый темный угол прихожей унты, тёплые сапоги, меховые шубы-душегрейки, зимнее пальто, шапки-ушанки, меховые рукавицы, толстой вязки шарфы. Париться здесь всему этому до первых белых пушистых мух. Как же замечательно: давно переломилась напополам нескончаемая зимняя ночь, уступающая право дню сразу на несколько часов, потом приходит время и место нескончаемому дню, свету, не меркнущему много недель подряд. А тот день выдался на редкость лучистым, жарким для этих чисел июня, который летним только числится, поскольку зябкой погоды бывает сверх меры. Все журналисты набились в промышленный отдел. Громче всех голос местного Теркина, острослова и балагура Вальки Рантова, фотокорреспондента. У него гладко выбритый череп, неровные, изъеденные бензином зубы – вот первое, что бросалось в глаза. Он всё свободное время пропадает на реке: летом ловит рыбу, гоняет в известные ему места вдоль Сеты за грибами и ягодами; зимой на мотоцикле ездит на подлёдный лов. Его «губительно-гибельная» страсть, как сам громогласно извещает – это гонки на своей допотопной «Эмке» по улочкам Сетарда. Клаксон, древнего всплеска чуда техники, издает невообразимые звуки, пугая стариков и старух. Бабы крестятся, мужики вслед плюются. Кажется, сию минуту рассыплется железный динозаврик начала двадцатого века. Ан нет, рычит себе, да прёт своего владельца по его прихоти. В редакции Вальку отчего-то недолюбливали. Может, не нравилось ребятам, что он готов был любого, кроме начальства, поднять на смех. Сейчас Рантов острил в адрес очередных жертв «Тяп-ляпа».

– Ну, Таньша-маланьша, – подначивал он Таньку Басову, – тебе ноне после сих газетных изысков остаётся впрыгнуть в мою «Антилопу-гну» и сигануть в обнимку с ней с крутояра Сеты.

Таня отмахивается от него, мол, отстань зубоскал. Другие что-то между собой обсуждают, иные уткнулись в телефонную трубку. Словом, идет обычная утренняя раскачка перед оформлением командировочных удостоверений, поездками на разные предприятия и организации для сбора газетного материала. Впереди полный напряжения трудовой день: «выколачивание» по телефону срочной информации в номер, звонки авторов-внештатников и переговоры с разного рода чинами, подготовка и сдача статей в секретариат газеты. И непременно, чтобы написанная тобой корреспонденция давало чёткую и правдивую оценку каким-то событиям, фактам из жизни сразу нескольких районов. Понемногу гомон и суматоха утихли. Один Рантов сыпал веселыми «чэпэшками», припоминал о своих проказах во время прошлогоднего лодочного похода на островок Тихий. Туда редакционная гоп-компания ездила за красной смородиной и грибами. Рантов живо изобразил, как он высыпал со дна корзины бабы Вари ягоды, пока та умывалась в ручье, а на их место натолкал мох и траву.

– Представляете, братцы-кролики, – заливался он кривозубо смехом, – перебирает это Степановна вечерком у кострища дары природы и, по всему видать, довольнёшенька. Потом зырь, а низ корзины пророс травой-муравой да мхом. Вертит головой, ничего не поймёт, куда треть ягод ускакала. Умора! Охх-хха-ха! Не могу, умора!

Сдержался Стражин, не накостылял по шее Рантову. Только прочёл про себя молитву-оберег, как учила родная бабушка Аня. Не стал ввязываться в грубый скандал, а то и драку. Все ж тот старше лет на десять. Вальку он вообще недолюбливал. На то у него были причины. Год назад на имя Виссариона в редакцию поступило необычное письмо. Некая Александра сообщала, что читает все его статьи, с упоением. И она, когда Стражин приходит в цех деревообрабатывающего комбината брать у кого-то интервью, от волнения не знает, как ей быть, и убегает, куда глаза глядят. В конце послания девушка приглашала Стражина придти в субботу на свидание в городской парк. В конверте лежало фото. Со снимка открыто глядела миловидная девушка. На обороте надпись: «кого л-ю, тому дарю». И карандашом приписка: «Я буду на пятой скамейке от качелей, возле большой берёзы». Письмецо вывело Виссариона из душевного равновесия. Прямо гром среди ясного неба! Ну, как же! Первое объяснение в любви! Причем, самой девчонки. Это не просто пикантно, это захватывает, манит. Перечитав строки эпистолы, он невольно подметил погрешности стиля, шероховатость изложения, некую навязчивость, свойственную скорее натурам грубоватым, чем тонким. Но в целом послание написано искренне. Это и сбило поначалу с толку молодого газетчика. Сперва, опешив от неожиданности, ему подумалось, а вдруг и вправду в него влюбилась эта девушка. «Чем чёрт не шутит, – размышлял он. – Что я, образина какая! Нормальная внешность. В меня разве нельзя втюриться?!» На самом деле. Разве Виссарион, молодой пышущий здоровьем, порядочный человек, симпатяга, неплохой журналист, в душе эстет, не достоин любви? Почему бы и нет. Кто из нас в молодости не мечтает о любви возвышенной, чистой, прозрачной, как струи лесного родника. О такой любви, чтобы самый неприхотливый придорожный цветок, пусть и пыльный, казался самым чудесным в мире, чтобы мираж-мечта обрела горячую плоть и кровь, чтобы любовь была без оглядки. От облика той незнакомки веяло детской непосредственностью, лишь что-то неуловимо печальное читалось во взгляде, полурассеянном, полупристальном. Отчего-то в душу Стражина вкралось сомнение. Интуиция? Может быть. Уж очень профессионально для Сетарда сработан снимок. Такой портрет не по силам любителю, да и городскому фотоателье, не баловавшему горожан качеством фотографий. «Не приложил ли руку Рантов? – внезапная догадка осенила Виссариона. – Нет. Это же по-настоящему подло», – отбросил он эту мысль. Для подобного розыгрыша нужен повод, а Стражин его не давал, не тискал редакционных девчонок по углам, как некоторые. «Неужто письмо подмётное? – маялся Стражин. – Без помощи наших литрабынь Рантов и строчки на бумаге не выдавит из себя. Не дано это ему».

До субботы оставалось два дня. Виссарион извёлся: он то сомневался в искренности объяснений писавшей, то верил каждому слову, то подозревал в проделке Вальку. Стражину простительно подобное завихрение мыслей. За всеми его размышлениями была жажда молодого сердца познать настоящую большую любовь, и, вместе с тем, боязнь её прихода. А вдруг это ошибка! Велика и боязнь грязного вмешательства в его жизнь. Как журналист он всякого наслышался о некоторых «сударушках» и их повадках. Струны его души пока не окрепли, чтобы петь весеннюю песнь любви, им ещё предстояло повременить. Набраться мудрости? Впрочем, мудрость уготована людям старшего возраста. Собравшись с духом, он показал письмо и фото девушки бабе Варе, сказав, что сомневается в подлинности всего этого.

– Ой, каков паршивец! Это точно Саша. Через три дома от меня жила. После восьмилетки поступила в профтехучилище, старики её, люди простые, зарабатывали крохи, не могли дать ей образования. По просьбе её родителей Рантов и сделал фотку, на память о новой жизни. А тем летом поехала она с парнем кататься на моторной лодке. Видно не судьба: лодка опрокинулась, Саша ушла в волны, а паренёк выплыл. Вот как бывает, а такая была голубушка, – жалостливо закончила баба Варя повествование.

Посидела, повертела письмецо в руках, помолчала. Потом сердито выговорила:

– Какой Валька срамник. Уж годы бегут, скоро облысеет. Разве этак шутят. Чисто нехристь. Видать, в отца пошёл. Тот был в здешнем лагере надзирателем у зеков. Говорят, лютовал. За это люди после отсидки сполна ему выдали, хоть жив остался. А эту писульку Рантову помогли состряпать наши дивы. У, вертихвостки!

Тогда чудом ушёл Валька от взбучки: выпала ему срочная командировка на пески к рыбакам, делать фоторепортаж о будущем орденоносце. Убрался из города подальше от оплеухи, что готовил ему Виссарион, и от городского субботника. Весь Сетард вышел в порт помочь речникам разгрузить баржи с картошкой, капустой, морковью, луком, с продуктами разными. Зимовка долгая, а кушать всем охота. Всё это, и прошлогоднюю поездку на остров Тихий внезапно как-то остро, по-новому пережил, перечувствовал Стражин. Не мил показался ему тёплый денек. А Рантов продолжал смеяться, шутить злобновато над бабой Варей.

– Хам ты, Валька! – бросил ему в лицо Стражин, ощущая, как дубеет на скулах кожа. – Обидел старуху и радости полные штаны! Но супец её на природе чавкал, нахваливал.

Ребята притихли, потом отовсюду понеслось:

– Зубоскал несчастный! Филон! Фотощелкопёр!

– Тоже мне, старуха, – бурчал Рантов, пятясь к дверям, не ожидал, видать, получить такого дружного отпора, – ей полста едва стукнуло.

Кто знает, чем бы закончилась перепалка, да затрезвонил телефон, а в кабинет вплыла Зоя Порфирьевна. Осмотрелась, склонив по-птичьи голову на плечо, еле слышно прошептала:

– Ребята, вы знаете, что наша Варвара Степановна лечилась в Сочи?

Что за вопрос. К тому же недавно вся редакция читала открытку баб Варину, что её не берет никакая лихоманка, она быстро адаптировалась, ест свеженькие огурчики, помидорчики, цитрусовые, дышит целебным морским воздухом. Словом, молодеет душой и телом. Рантов, конечно, не преминул вставить:

– Х-ха, мы, Порфирьевна, полагали от вас услышать нечто более изысканное. Готов-де гонорар и пора ставить на стол самовар.

Никто не поддержал его шутки. Что-то такое неладное было написано на лице бухгалтерши, неумолимой в пополнении кассы взаимопомощи, вечно воинственной и беспощадной во взимании налогов, особенно на холостяков, в те годы именно так советская власть их допекала: нечего увиливать от ЗАГСа, плати! В сей раз она не казалась угрожающе-неприступной. Посреди комнаты стояла просто осиротевшая женщина, пожилая Зоя Порфирьевна. Страшная догадка, срывающая дыхание, леденящая кровь, пронзила газетчиков. Резкая саднящая боль перехлестнула грудь Виссариона, спазма стиснула горло. Почему-то заныли обмороженные в нынешнюю зиму пальцы на руках. И раздался голос Зои Порфирьевны, неузнаваемый и тихий, как шелест осенней листвы, опадающей на прихваченную первым заморозком землю.

– Она умерла. От рака.

– Нет-нет-нет! – бился по комнате звонкий, молодой и несчастный голос Таньки Басовой.

Только не было уже с ними любимой и обожаемой бабы Вари.

– Как же это? А врачи, хирурги что?! Как теперь Яша?

Яша, Яшка, милый мальчиш. Похороны близких – тяжкий камень. Разве для глаз мальчишки скорбная процедура предания родного человеческого тела земле? Яшу отговаривали, не пускали было на погост, но он не по годам серьёзно сказал:

– Всё равно поеду. Ведь это моя мамочка.

Милый мальчишка, он ещё не осознал в полной мере всю горечь утраты. Дорогой у гроба матери он будет всхлипывать, звать её домой. Когда начнут засыпать яму землей, страшно закричит, царапая комья сырой земли. Осиротел Яша, осиротели газетчики. А с фотографии, ввинченной в памятник, неотрывно смотрела на белый свет, не мигая, ещё молодая тридцатилетняя женщина с первыми морщинками у губ небольшого рта. Не любила фотографироваться баба Варя, так и осталась навечно молодой.

Второй раз в жизни плакал Виссарион столь безутешно, горько, не стыдясь никого. Великое горе постигло его накануне защиты дипломной работы. В тот день он поздно вернулся из библиотеки, проклиная стылый, ветреный февраль. В общежитии, как всегда, шумно. Включил электрочайник. Непривычно робкий стук в комнату. Виссариона обступили студенты-однокашники, староста группы Аня протянула ему телеграмму. От нестерпимой боли зашлось сердце, от коротких разящих слов померк в глазах свет: «УМЕР ПАПА ПОХОРОНЫ 12 МАМА».

В поезде Стражин долго крепился, сдерживая слёзы. Ночью не выдержал, плакал безутешно, уткнувшись лицом в подушку. Проснулся сосед, узнав, в чём дело, откупорил бутылку красного вина. Горькие слёзы мешались с терпким вином, а поезд мчал и мчал на юг. Раненым птенцом билась мысль: «Умер папа. Папка умер. Милая мама, как теперь ты?» Казалось, всё рухнуло, на кого теперь опереться, с кем поделиться сокровенными мыслями? Как жить?

По бульварам приморского города носился тёплый ветер, слизывая остатки снега. А в гостиной родного дома лежал в домовине в выходном синем костюме, осыпанный цветами, отец. Потом плыл впереди толпы и над ней гроб, а солнце неистовствовало. Протяжно и печально трубили тепловозы, провожая в последний путь старого машиниста. У кладбища набежали тучи, выплеснули на памятники и кресты пригоршни дождя. И опять небо – аквамарин. Мать Виссариона всё всхлипывала и жалостно причитала:

– Петечка, Петя! Голубь мой! Чому ж твое серденько не стучит? Чому спокинув нас, сокол мой?!

Трое суток не билось сердце старого машиниста паровоза, в прошлом круглого сироту, детдомовца, невинно репрессированного, отбывавшего срок заключения в тех местах, где начал трудовой путь его сын, журналист.

Взломанная вертикаль

Подняться наверх