Читать книгу Русский путь братьев Киреевских - А. Малышевский - Страница 10
Глава III. Москва. Университет. Первый творческий опыт
1
ОглавлениеВ Москве семья Елагиных-Киреевских поселилась на Большой Мещанской улице у Сухаревской башни в доме Померанцева; впоследствии у Дмитрия Борисовича Мертваго покупается большой дом в Хоромном тупике близ Красных ворот за церковью Трех святителей с обширным тенистым садом и с почти сельским простором. Это место Авдотья Петровна вспоминала всегда с особенною любовью. Здесь провела она около 20 лет своей жизни, здесь родились ее дети от второго брака: Николай, Андрей, Елизавета. Дом это при разделе имущества отойдет потом ее старшему сыну, И. В. Киреевскому.
Дом Елагиных-Киреевских у Красных ворот очень скоро становится центром литературной жизни Москвы, ее, как писал Н. М. Языков, «привольной республикой»[410], посещаемой многими общественными деятелями, учеными и литераторами. Как отмечал К. Д. Кавелин, непосредственно испытавший на себе всю обязательную прелесть и все благотворное влияние этой среды в золотые дни студенчества: «Блестящие московские салоны и кружки того времени служили выражением господствовавших в русской интеллигенции литературных направлений, научных и философских взглядов. Это известно всем и каждому. Менее известны, но не менее важны были значение и роль этих кружков и салонов в другом отношении – именно как школа для начинающих молодых людей: здесь они воспитывались и приготовлялись к последующей литературной и научной деятельности. Вводимые в замечательно образованные семейства юноши, только что сошедшие со студенческой скамейки, получали доступ в лучшее общество, где им было хорошо и свободно, благодаря удивительной доброте и радушию хозяев, простоте и непринужденности, царившей в доме и на вечерах. Здесь они встречались и знакомились со всем, что тогда было выдающегося в русской литературе и науке, прислушивались к спорам и мнениям, сами принимали в них участие и мало-помалу укреплялись в любви к литературным и научным занятиям»[411]. Таким образом, А. П. Елагина-Киреевская не просто отдает дань традиции, принимая живое и непосредственное участие в жизни литературных и ученых московских кружков, не просто заводит у себя литературно-общественный салон, следуя моде, а имеет целью окружить своих детей людьми, общение с которыми было бы и поучительно, и полезно. Более того, через свой салон Авдотья Петровна составила для Ивана и Петра ближний круг друзей, с которыми они так или иначе шли по жизни: В. П. Титов, Н. М. Рожалин, С. П. Шевырев, М. А. Максимович, А. И. Кошелев, Д. В. Веневитинов, а позднее Д. А. Валуев, А. Н. Попов, М. А. Стахович, еще позднее братья Бакунины (Павел, Алексей, Александр), Э. А. Дмитриев-Мамонов – все они были приняты в семействе Елагиных-Киреевских на дружеской ноге и встречали самую искреннюю ласку. Особым любимцем Авдотьи Петровны был вдохновенный Языков, появившийся в Москве в 1829 году; между Николаем Михайловичем Языковым и Петром Васильевичем Киреевским установятся самые теплые дружеские отношения, которые они пронесут через всю жизнь. О последнем нагляднее всего свидетельствуют посвящения поэта:
Щеки нежно пурпуро́вы
У прелестницы моей;
Золотисты и шелковы
Пряди легкие кудрей;
Взор приветливо сияет,
Разговорчивы уста;
В ней красуется, играет
Юной жизни полнота!
Но ее на ложе ночи,
Мой товарищ, не зови!
Не целуй в лазурны очи
Поцелуями любви:
В них огонь очарований
Носит дева-красота;
Упоительных лобзаний
Не впивай в свои уста:
Ими негу в сердце вдует,
Мглу на разум наведет,
Зацелует, околдует
И далеко унесет![412]
Где б ни был ты, мой Петр, ты должен знать, где я
Живу и движусь? Как поэзия моя,
Моя любезная, скучает иль играет,
Бездействует иль нет, молчит иль распевает?
Ты должен знать, каков теперешний мой день?
По-прежнему ль его одолевает лень,
И вял он, и сердит, влачащийся уныло?
Иль радостен и свеж, блистает бодрой силой,
Подобно жениху, идущему на брак?
Отпел я молодость и бросил кое-как
Потехи жизни той шутливой, беззаботной,
Удáлой, ветреной, хмельной и быстролетной.
Бог с ними! Лучшего теперь добился я:
Уединенного и мирного житья!
Передо мной моя наследная картина:
Вот горы, подле них широкая долина
И речка, сад, пруды, поля, дорога, лес,
И бледная лазурь отеческих небес!
Здесь благодатное убежище поэта
От пошлости градской и треволнений света,
Моя поэзия – хвала и слава ей!
Когда-то гордая свободою своей,
Когда-то резвая, гулявшая небрежно
И загулявшаясь едва не безнадежно,
Теперь она не та, теперь она тиха:
Не буйная мечта, не резкий звон стиха
И не заносчивость и удаль выраженья
Ей нравятся – о нет! пиры и песнопенья,
Какие некогда любила всей душой,
Теперь несносны ей, степенно-молодой,
И жизнь спокойную гульбе предпочитая,
Смиренно-мудрая и дельно-занятая,
Она готовится явить в ученый свет
Не сотни две стихов во славу юных лет,
Произведение таланта миговое —
Элегию, сонет, а что-нибудь большое!
И то сказать: ужель судьбой присуждено
Ей весь свой век хвалить и прославлять вино
И шалости любви нескромной? Два предмета,
Не спорю, милые, – да что в них? Солнце лета,
Лучами ранними гоня ночную тень,
Находит весело проснувшимся мой день;
Живу, со мною мир великий, чуждый скуки,
Неистощимые сокровища науки,
Запасы чистого привольного труда
И мыслей творческих, не тяжких никогда!
Как сладостно душе свободно-одинокой
Героя своего обдумывать! Глубоко,
Решительно в него влюбленная, она
Цветет, гордится им, им дышит, им полна;
Везде ему черты родные собирает;
Как нежно, пламенно, как искренно желает,
Да выйдет он, ее любимец, пред людей
В достоинстве своем и в красоте своей,
Таков, как должен быть он весь душой и телом,
И ростом, и лицом; тот самый словом, делом,
Осанкой, поступью, и с тем копьем в руке,
И в том же панцире, и в том же шишаке!
Короток мой обед; нехитрых сельских брашен
Здоровой прелестью мой скромный стол украшен
И не качается от пьяного вина;
Не долог, не спесив мой отдых, тень одна,
И тень стигийская бывалой крепкой лени,
Я просыпаюся для тех же упражнений
Иль, предан легкому раздумью и мечтам,
Гуляю наобум по долам и горам.
Но где же ты, мой Петр, скажи? Ужели снова
Оставил тишину родительского крова
И снова на чужих, далеких берегах
Один, у мыслящей Германии в гостях,
Сидишь, препогружен своей послушной думой
Во глубь премудрости туманной и угрюмой?
Или спешишь в Карлсбад – здоровье освежать
Бездельем, воздухом, движеньем? Иль опять,
Своенародности подвижник просвещенный,
С ученым фонарем истории, смиренно
Ты древлерусские обходишь города,
Деятелен, и мил, и одинак всегда?
О! дозовусь ли я тебя, мой несравненный,
В мои края и в мой приют благословенный?
Со мною ждут тебя свобода и покой —
Две добродетели судьбы моей простой,
Уединение, ленивки пуховые,
Халат, рабочий стол и книги выписные.
Ты здесь найдешь пруды, болота и леса,
Ружье и умного охотничьего пса.
Здесь благодатное убежище поэта
От пошлости градской и треволнений света:
Мы будем чувствовать и мыслить, и мечтать,
Былые, светлые надежды пробуждать,
И, обновленные еще живей и краше,
Они воспламенят воображенье наше,
И снова будет мир пленительный готов
Для розысков твоих и для моих стихов![413]
Ты крепкий, праведный стоятель
За Русь и славу праотцов,
Почтенный старец-собиратель
Старинных песен и стихов!
Да будет тих и беспечален
И полон счастливых забот,
И благодатно достохвален,
И мил тебе твой новый год!
В твоем спасительном приюте
Да процветет ученый труд,
И недоступен всякой смуте
Да будет он; да не войдут
К тебе ни раб царя Додона,
Ни добросовестный шпион,
Ни проповедник Вавилона[414],
Ни вредоносный ихневмон[415],
Ни горделивый и ничтожный
И пошло-чопорный папист[416],
Ни чужемыслитель безбожный
И ни поганый коммунист[417];
И да созреет безопасно
Твой чистый труд, и принесет
Он плод здоровый и прекрасный,
И будет сладок это плод
Всему Востоку, всем крещеным;
А немцам, нашим господам,
Богопротивным и мудреным,
И всем иным твоим врагам
Будь он противен; будь им тошно
С него, мути он душу им!
А ты, наш Петр, ты неоплошно
Трудись и будь неутомим![418]
Свое трогательное отношение к А. П. Елагиной-Киреевской Н. М. Языков также выразил стихами.
А. П. Елагиной
(при поднесении ей своего портрета)
Таков я был в минувши лета
В той знаменитой стороне,
Где развивалися во мне
Две добродетели поэта:
Хмель и свобода. Слава им!
Их чудотворной благодати,
Их вдохновеньям удалым
Обязан я житьем лихим
Среди товарищей и братий,
И неподкупностью трудов,
И независимостью лени,
И чистым буйством помышлений,
И молодечеством стихов.
Как шум и звон пирушки вольной,
Как про любовь счастливый сон,
Волшебный шум, волшебный звон,
Сон упоительно-раздольный, —
Моя беспечная весна
Промчалась. Чувствую и знаю,
Не целомудренна она
Была – и радостно встречаю
Мои другие времена!
Но святы мне лета былые!
Доселе блещут силой их
Мои восторги веселые,
Звучит заносчивый мой стих…
И вот на память и храненье,
В виду России и Москвы —
Я вам дарю изображенье
Моей студентской головы![419]
А. П. Елагиной
Я знаю, в дни мои былые,
В дни жизни радостной и песен удалых
Вам нравились мои восторги молодые
И мой разгульный, звонкий стих;
И знаю я, что вы и ныне,
Когда та жизнь моя давно уже прошла, —
О ней же у меня осталось лишь в помине, Как хороша она была
И, приголубленная вами
И принятая в ваш благословенный круг,
Полна залетными, веселыми мечтами,
Любя студентский свой досуг, —
И ныне вы, как той порою,
Добры, приветливы и ласковы ко мне,
Так я и думаю, надеюсь всей душою,
Так и уверен я вполне,
Что вы и ныне доброхотно
Принос мой примете, и сердцу моему
То будет сладостно, отрадно и вольготно.
И потому, и потому
Вам подношу и посвящаю
Я новую свою поэзию[420], цветы
Суровой, сумрачной годины; в них, я знаю,
Нет достодолжной красоты:
Ни бодрой, юношеской силы,
Ни блеска свежести пленительной; но мне
Они и дороги, и несказанно милы;
Но в чужедальной стороне
Волшебно ими оживлялось
Мне одиночество туманное мое;
Но, ими скрашено, сноснее мне казалось
Мое печальное житье.[421]
В доме Елагиных-Киреевских молодежь прекрасно проводила время: устраивались чтения, сочинялись и разыгрывались драматические представления, предпринимались загородные прогулки. Экспедиция в Троице-Сергиеву лавру была описана Н. М. Языковым в виде шуточного посвящения к ее светлости главнокомандующей отделением народного продовольствия по части чайных обстоятельств М. В. Киреевской:
В те дни, как путь богоугодный
От места, где теперь стоим,
Мы совершали пешеходно
К местам и славным и святым;
В те дни, как сладостного мая
Любезно-свежая пора,
Тиха от утра до утра,
Сияла нам, благословляя
Наш подвиг веры и добра;
И в те часы, как дождь холодный
Ненастье нам предвозвестил
И труд наш мило-пешеходный
Ездою тряской заменил;
Там, где рука императрицы,
Которой имя в род и род
Сей белокаменной столицы
Как драгоценность перейдет,
Своею властию державной
Соорудила православно
Живым струям водопровод[422];
Потом в селе, на бреге Учи,
Там, где в досадном холодке,
При входе в избу на доске,
В шинели, в белом колпаке,
Лежал дрожащий и дремучий
Историк нашего пути[423], —
Его жестоко утомили
Часы хожденья и усилий
И скучный страх вперед идти;
Потом в избе деревни Талиц,
Где дует хлад со всех сторон,
Где в ночь усталый постоялец
Дрожать и жаться принужден;
Потом в местах, где казни плаха
Смиряла пламенных стрельцов,
Где не нашли б мы и следов
Их достопамятного праха;
Там, где полудня в знойный час
Уныл и жаждущий подушки
На улице один из нас
Лежал – под ним лежали стружки!
Потом в виду святых ворот,
Бойниц, соборов, колоколен,
Там, где недаром богомолен
Христолюбивый наш народ;
Обратно, в день дождя и скуки,
Когда мы съехалися в дом
Жены, которой белы руки
Играли будушим царем, —
Всегда и всюду благосклонно
Вы чаем угощали нас,
Вы прогоняли омрак сонный
От наших дум, от наших глаз.
Итак, да знаменье оставим
На память будущим векам
И свой великий долг исправим
Святой признательностью к вам.
Мы все с поклоном вам подносим
И купно молим вас и просим
Принять с улыбкою наш дар,
Лишь с виду малый и убогий,
Как принимают наши боги
Кадил благоговейный пар.
Постельничий и походный виршеписец Н. Языков[424].
Свой отчет об этом пешем многолюдном хождении представил и А. О. Армфельд, уснувший во время одного из привалов, да так, что его вынуждены были будить с помощью бросания орехов:
Н. М. Языков сотворчествовал с княгинею русского стиха К. К. Павловой, удостоенной внимания со стороны самого Гёте, тогда еще девицею Яниш. На приезд в Москву по пути в Сибирь знаменитого естествоиспытателя и путешественника Александра Гумбольдта пародировались строки из «Бахчисарайского фонтана» А. С. Пушкина:
Но тот блаженный, Каролина,
Кто, бриллианты возлюбя,
Искать их ехал из Берлина
И здесь в Москве нашел тебя[427].
В салоне А. П. Елагиной-Киреевской с радостью принимали А. С. Пушкина и первого поэта Польши Адама Мицкевича, ставшего близким другом хозяйки. 30 ноября 1827 года Авдотья Петровна обращается к В. А. Жуковскому: «Господин Мицкевич отдаст вам мой фонарь[428], бесценный друг. Вам не мудрено покажется, что первый поэт Польши хочет покороче узнать Жуковского, а мне весело, что он отвезет вам весть о родине с воспоминанием об вашей сестре. Вы непременно полюбите это привлекательное создание; хоть его гидра воспоминаний ближе к земному существу растерзанного сердца, нежели ваша небесная сладость прошедшего, но вас непременно соединит то, что у вас есть общего: возвышенная простота души поэтической»[429].
П. Я. Чаадаев частенько являлся на воскресные елагинские вечера. Е. А. Баратынский был в доме у Елагиных-Киреевских домашним человеком. Здесь же проводил время в задушевных беседах М. П. Погодин. Молодой А. С. Хомяков читал у них свои первые произведения.
Хлебосольная и просвещенная Москва полюбила дом Елагиных-Киреевских в Хоромном тупике у Красных ворот. Он привлекал своей открытостью, приветливостью, но особо, если можно так выразиться, интеллектуальным напряжением. Московское образованное общество, талантливейшие представители ученых и литературных кругов того времени, даровитые юноши, товарищи и сверстники молодых братьев Киреевских – все они стремились под доброжелательный и благословенный кров, создаваемый матерью Ивана и Петра Авдотьей Петровной. Она всем своим присутствием привносила в литературные вечера атмосферу искренности и любви, была интереснейшим, остроумным и приятным собеседником. Ее боготворили Н. В. Гоголь, Ю. Ф. Самарин, А. И. Герцен, Н. П. Огарев, Н. М. Сатин, Аксаковы, Сергей Тимофеевич, Константин Сергеевич и Иван Сергеевич. Последний, в ответ на присланное ему в подарок изваянное изображение Спасителя в терновом венце, выразил свои искренние чувства в стихотворении:
Душевных тайн не прозревая,
Ее не ведая путей,
Не раз один хвала людская
Взмутила глубь души моей.
Больней хулы, больней упрека
Звучит, увы! мне с давних пор
Обидной колкостью намека
Хвалебный каждый приговор.
Мне ведом мир, никем незримый,
Души и сердца моего,
Весь этот труд и подвиг мнимый,
Весь этот дрязг неуловимый
Со всеми тайнами его!..
С каким же страхом и волненьем
Я дар заветный увидал,
И пред святым изображеньем,
Как перед грозным обличеньем,
С главой поникшею стоял!
Но я с болезненной тоскою,
С сознаньем немощей земных,
Я не гонюсь за чистотою
Всех тайных помыслов моих.
Стыжусь бодрить примером Бога
Себя, бродящего во мгле!..
Пусть приведет меня дорога
Хоть до ничтожного итога
Случайной пользы на земле![430]
А. П. Елагина-Киреевская отличалась необыкновенной способностью оживлять общество своей неподдельной заинтересованностью и вниманием ко всему живому и даровитому, ко всякому благородному начинанию и высокому порыву. «Не было собеседницы более интересной, остроумной и приятной, – вспоминал К. Д. Кавелин. – В разговоре с Авдотьей Петровной можно было проводить часы, не замечая, как идет время. Живость, веселость, добродушие, при огромной начитанности, тонкой наблюдательности, при ее личном знакомстве с массою интереснейших личностей и событий, прошедших перед нею в течение долгой жизни, и ко всему этому удивительная память – все это придавало ее беседе невыразимую прелесть. Все, кто знал и посещал ее, испытывали на себе ее доброту и внимательность. Авдотья Петровна спешила на помощь всякому, часто даже вовсе не знакомому, кто только в ней нуждался»[431].
Литературные, художественные, религиозно-нравственные интересы преобладали у А. П. Елагиной-Киреевской над всеми прочими; политические и общественные вопросы отражались в ее уме и сердце своей гуманитарной и художественно-эстетической стороной. Она была основательно знакома с европейской литературой, но особенно почитала французских классиков, таких как Жан Расин, Жан Жак Руссо, Бернарден де Сен-Пьер, Жан Батист Массильон, Франсуа Салиньяк Фенелон. В круг личных друзей Авдотьи Петровны входили известнейший немецкий поэт-романтик, переводчик на немецкий язык Шекспира и Сервантеса, замечательный чтец Людвиг Тик и самый популярный в русском просвещенном обществе из немецких философов Фридрих Шеллинг. Вряд ли в истории русской литературы найдется еще такой человек, который, не будучи писателем, внес столько в ее развитие. Достаточно вспомнить ее влияние на творчество В. А. Жуковского, для которого она была первым слушателем многих его еще рукописных произведений и по замечаниям которой поэтом проводилась их последующая доработка. Авдотья Петровна много и успешно переводила с иностранных языков. Это и роман французского писателя Жан Пьера Флориана «Дон Кихот», и повесть «Der graue Bruder»[432] немецкого писателя Фрайта Вебера (Вехтера Людвига Леонхарда), анонимно напечатанная в первом номере «Европейца» за 1832 год под названием «Чернец», и мемуары немецкого философа и естествоиспытателя Генриха Стеффенса, вышедшие в 1845 году в «Москвитянине». Многие ее переводы напечатаны в «Библиотеке для воспитания», издававшейся Д. А. Валуевым. Здесь же в 1843 году появилась, как обычно без подписи, статья Авдотьи Петровны о Троянской войне. Ее рукописное наследие представлено Жан-Полем Рихтером («Левана, или О воспитании»), Франсуа Боншозом («Жизнь Гуса»), сказками «Принцесса Брамбилла» Гофмана и «Тысяча и одна ночь», а также богословскими сочинениями швейцарского протестантского теолога А. Р. Вине и проповедью ревельского священника Гунна.
А. П. Елагина-Киреевская прожила долгую 88-летнюю жизнь, вобравшую в себя все сколь-нибудь значимые события первых семидесяти семи лет XIX века, дарившего ей радость общения с людьми, составившими впоследствии цвет отечественной культуры. Полноту и цельность умственной и нравственной личности Авдотьи Петровны не сломили семейные горести и несчастья, следовавшие одни за другими: печальный их ряд открылся смертью любимой подруги М. А. Мойер, Марьи Андреевны Протасовой. 28 марта 1823 года Авдотья Петровна получила ошеломившее всех известие от В. А. Жуковского. «Кому могу уступить святое право, милый друг, милая сестра, и теперь вдвое против прежнего говорить с Вами о последних минутах нашего земного ангела, теперь небесного, вечно без изменения нашего, – писал Василий Андреевич из Дерпта. – С тех пор, как я здесь, Вы почти беспрестанно в моей памяти. С ее святым переселением в неизменяемость, прошедшее как будто ожило и пристало к сердцу с новою силою. Она с нами на все то время, пока здесь еще пробудем. Не вижу глазами ее, но знаю, что она с нами и более наша, наша спокойная, радостная, товарищ души, прекрасный, удаленный от всякого страдания. Дуняша, друг, дай же мне руку во имя Маши, которая для нас все существует; не будем говорить: ее нет! C’est un blasphème![433] Слезы льются, когда мы вместе и не видим ее между нами, но эти слезы по себе. Прошу Вас ее именем помнить об нас. Это должность, это завещание! Вы были ее лучший друг, – пусть ее смерть будет для нас таинством, где два будут во имя мое, с ними буду и я. Вот все! Исполним это. Подумайте, что это говорю вам я, и дайте мне руку с прежнею любовью. Я теперь с ними. Эти дни кажутся веком. 10 числа я с ними простился, без всякого предчувствия, с какою-то непонятною беспечностию. Я привел к ним Сашу[434] и пробыл с ними две недели, неделю лишнюю против данного мне срока; должно было уехать, но, Боже мой! Я мог бы остаться еще десять дней – эти дни были последние здешние дни для Маши! Боюсь останавливаться на этой мысли: бывают предчувствия, чтобы мутить душу, для чего же здесь не было никакого милосердного предчувствия? Было поздно, когда я выехал из Дерпта, долго ждал лошадей; всех клонил сон; я сказал им, чтобы разошлись, что я засну сам. Маша пошла наверх с мужем[435]. Сашу я проводил до ее дома, услышал еще голос ее, когда готов был опять войти в двери, услышал в темноте: прости! Возвратясь, проводил Машу до ее горницы, она взяла с меня слово разбудить их в минуту отъезда, и я заснул. Через полчаса все готово к отъезду; встаю, подхожу к лестнице, думаю, идти ли, хотел даже не идти, но пошел, – она спала, но мой приход ее разбудил, – хотела встать, но я ее удержал. Мы простились, она просила, чтобы я ее перекрестил, и спрятала лицо в подушку – и это было последнее на этом свете. И через десять дней я опять на той же дороге, на которой мы вместе с Сашею ехали на свидание – радостное, и с чем же я ехал! Ее могила, наш алтарь веры, недалеко от дороги, и ее первую посетил я!
Я смотрел на небо другими глазами; это было милое, утешительное, Машино небо. Ее могила для нас будет местом молитвы. Горе об ней там, где мы, но на этом месте одна только мысль о ее чистой, ангельской жизни, о том, что она была для нас живая, и о том, что она ныне есть для нас небесная. Последние дни ее были веселы и счастливы. Но не пережить родин своих было ей назначено, и ничто не должно было ее спасти. Положение младенца было таково, что она не могла родить счастливо; но она не страдала, и муки родин не сильные и не продолжительные. В субботу 17 марта она почувствовала приближение родительной минуты: поутру были легкие муки, к обеду все успокоилось – она провела все после обеда с Сашею, была весела необыкновенно; к вечеру сделались муки чаще, но и прежде, и после их была потеря крови, и в ней-то причина смерти. Ребенок родился мертвый – мальчик. В минуту родин она потеряла память – пришла через несколько времени в себя, но силы истощились, и через полчаса все кончилось! Они все сидели подле нее: смотрели на ангельское, спящее, помолодевшее лицо, и никто не смел четыре часа признаться, что она скончалась. Боже мой! А меня не было! В эти минуты была вся жизнь, а я должен был ее не иметь! Я должен был не видеть ее лица, ясного, милого, веселого, уверяющего в бессмертии, ободряющего на всю жизнь. Саша говорит, что она не могла на нее наглядеться.
Она казалась точно такою, какова была в 17 лет. В голубом платье, подле нее младенец, миловидный, точно заснувший. Горе было для всех, здесь все ее потеряли. Знакомый и незнакомый прислал цветы, чтобы украсить стол, на котором лежали наши два ангела, и живший, и неживший! Она казалась спящею на цветах. Все проводили ее, не было никого, кто бы об ней не вздохнул. Ангел мой, Дуняша, подумайте, что обо всем этом пишу к Вам я, и поберегите свою жизнь. Друг милый, примем вместе Машину смерть, как уверение Божие, что жизнь – святыня. Уверяю вас, что это теперь для меня понятно – мысль о товариществе с существом небесным не есть теперь для меня одно действие воображения, нет! Это <неразб.> я как будто вижу глазами этого товарища и уверен, что мысль эта будет час от часу живее, яснее и одобрительнее! Самое прошедшее сделалось более моим; промежуток последних лет как будто бы не существует, а прежнее яснее, ближе. Время ничего не сделает… Разве только одно: наш милый товарищ будет час от часу ощутительнее своим присутствием, я в этом уверен. Мысль об ней полная ободрения до будущего, полная благодарности за прошедшее, словом – религия! Саша, вы и я, будем жить друг для друга во имя Маши, которая говорит нам: “Незрима я, но в мире мы одном”.
Я не сказал почти ничего о Саше: Бог дал ей сил, и ее здоровье не потерпело. Можно сказать, что у нее на руках ее спаситель: она кормит своего малютку[436]. Пока он пьет ее молоко, до тех нор чувство горя сливается с сладостию материнского чувства. Она плачет, но он тут: милый, живой, веселый и спокойный ребенок.
Маменьке[437] помогают слезы, не бойтесь за нее. Другой спаситель – Машина дочь[438], наше общее наследство. Она не имеет никакого понятия ни о чем – весела, бегает, смеется, но слезы, которые она видела, ей как будто сказали тайну: точно так же она привязалась (и вдруг, без всякой поспешности) к Саше, как к Маше. О матери не говорит ни слова, но ласкается с необыкновенною нежностью к Саше, по получасу лежит у нее на руках, целует ее и что-то есть грустное в этих поцелуях. Милая, Машина дочь теперь и Ваша. И для нее Вам должно беречь себя. Матери не увидит она, но от кого, как не от нас, дойдет до нее предание об этом ангеле»[439].
В 1829 году не стало А. А. Воейковой, Александры Андреевны Протасовой, а в 1844 году ее дочери, одной из любимых племянниц Авдотьи Петровны, Екатерины Александровны Воейковой; позднее, в том же году, 27 декабря, умер 21 года от роду Андрей Алексеевич Елагин; в декабре следующего, 1845-го, года скончался племянник Н. М. Языкова Д. А. Валуев, ставший не по родству, но по близости членом семьи Елагиных-Киреевских; в 1846 году, 21 марта, Авдотья Петровна вторично овдовела, лишившись А. А. Елагина; год спустя – новые утраты: 12 февраля 1848 года скончалась Екатерина Афанасьевна Протасова, а вслед за нею (4 июля) дочь Авдотьи Петровны, Елизавета Алексеевна Елагина. В 1852 году умер, не успев возвратиться на родину, В. А. Жуковский. 1856 год стал еще одним черным годом для А. П. Елагиной, унесшим двух ее первенцев: вначале 11 июня умирает Иван Васильевич Киреевский, а вслед за ним 25 октября Петр Васильевич Киреевский; через два года не стало И. Ф. Мойера, а три года спустя (5 сентября 1859 года) скончалась дочь Авдотьи Петровны, Марья Васильевна Киреевская. 11 февраля 1876 года скоропостижно скончался Николай Алексеевич Елагин; за три года до этого он был избран предводителем дворянства Белёвского уезда и окружил Авдотью Петровну всевозможными удобствами, построив в Уткине, поблизости от ее родного Петрищева, прекрасный дом, разбив обширный сад, заведя превосходную библиотеку и достойную картинную галерею.
А. П. Елагина-Киреевская в последние годы своей жизни сравнивала себя с Рахилью, плачущися чад своих и не хотяше утешитися, яко не суть[440]. И все же, сохраняя живой, ясный и веселый ум, усердно занималась чтением, переводами, живописью, рукоделием и обожаемыми ею цветами. Родным и близким она дарила то нарисованный акварелью цветок, то связанный кошелек, а то вдруг, по поводу какого-нибудь разговора, отправлялась в свою комнату и выносила оттуда сделанный ею перевод того или иного места из прочитанной книги. Незадолго до кончины Авдотьи Петровны Общество любителей словесности при Московском университете предложило ей почетное членство, и Елагина-Киреевская, несмотря на свой почтенный возраст, с благодарностью приняла предложение и сочла своим долгом побывать на заседании Общества.
Земная лампада жизни одной из просвещеннейших женщин первой половины XIX века тихо, почти без страданий погасла 1 июня 1877 года в Дерпте, в семействе своего последнего сына Василия Андреевича Елагина. Накануне Авдотья Петровна сделала все приготовления к поездке к себе в Уткино, где она собиралась провести лето, но силы внезапно изменили ей…
410
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 59.
411
Там же. С. 32–33.
412
Там же. С. 142.
413
Там же. С. 144–145.
414
То есть западник, возможно, Т. Н. Грановский.
415
Млекопитающее рода мангустов.
416
Возможно, П. Я. Чаадаев.
417
Возможно, А. И. Герцен.
418
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 147–148.
419
Там же. С. 143.
420
Имеется в виду новая книга стихотворений Н. М. Языкова, изданная в 1844 году.
421
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 146–147.
422
Водопровод в Мытищах, снабжавший водой Москву, был построен по приказу Екатерины II в XVIII в.
423
Имеется в виду М. П. Погодин.
424
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 140–142.
425
Александр Петрович Петерсон.
426
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 60.
427
Там же. С. 61.
428
А. П. Елагина-Киреевская запечатала письмо сургучной печатью, на которой был выгравирован фонарь, символизирующий фонарь Диогена. Чаще ее печать на письмах изображала лиру.
429
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 136.
430
Там же. С. 139.
431
Там же. С. 39.
432
Серый брат (нем.).
433
Это святотатство! (фр.)
434
Александра Андреевна Воейкова (урожденная Протасова) жила с мужем (А. Ф. Воейков оставил к этому времени должность профессора Дерптского университета) в Санкт-Петербурге.
435
Иван Филиппович Мойер.
436
В 1822 году у Александры Андреевны и Александра Федоровича Воейковых родился сын Андрей Александрович Воейков.
437
Екатерина Афанасьевна Протасова.
438
Екатерина Ивановна Мойер.
439
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 129–132.
440
Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет (Иер. 31, 15).