Читать книгу Русский путь братьев Киреевских - А. Малышевский - Страница 7
Глава II. Долбино. Детство
2
ОглавлениеОсень 1814 года была для Жуковского полна не только педагогических планов, но и творческих замыслов. Василий Андреевич переводит «Балладу, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди» английского поэта Оберта Саути и его же «Варвика». Из-под его пера выходят переводы баллад французского поэта Франсуа-Огюстена Монкрифа «Алина и Альсим», «Альвина и Эдвин», а также авторские тексты: «Ахилл», «Эолова арфа», три послания к князю Петру Андреевичу Вяземскому и еще множество, по собственной оценке поэта, «всякого рода мелкой дряни, и годной, и негодной»[207].
В поэзию В. А. Жуковского словно возвращается радость бытия, строчки наполняются светом чувств, мысль приобретает особую возвышенность. О последнем свидетельствуют и так называемые Долбинские стихотворения поэта, и, в частности, «Ноябрь»:
Ноябрь, зимы посол, подчас лихой старик
И очень страшный в гневе,
Но милостивый к нам, напудрил свой парик
И вас уже встречать готовится в Белёве;
Уж в Долбине давно,
В двойное мы смотря окно
На обнаженную природу,
Молились, чтоб седой Борей
Прислал к нам поскорей
Сестру свою метель и беглую бы воду
В оковы льдяные сковал;
Борей услышал наш молебен: уж крошится
На землю мелкий снег с небес,
Ощипанный белеет лес,
Прозрачная река уж боле не струится,
И, растопорщивши оглобли, сани ждут,
Когда их запрягут.
Иному будет жаль дней ясных,
А я жду не дождусь холодных и ненастных.
Милей мне светлого природы мрачный вид!
Пусть вьюга на поле кипит
И снег в нас шапками бросает,
Пускай нас за носы хватает
Мороз, зимы сердитой кум,
Сквозь страшный вихрей шум
Мне голос сладостный взывает:
«Увидишь скоро их! сей час недалеко!
И будет на душе легко!»
Ах! то знакомый глас надежды неизменной!..
Как часто вьюгою несчастья окруженный,
С дороги сбившися, пришлец земной,
Пути не видя пред собой
(Передний путь во мгле, покрыт обратный мглой),
Робеет, света ждет, дождется ли – не знает
И в нетерпенье унывает…
И вдруг… надежды глас!.. душа ободрена!
Стал веселее мрак ужасный,
И уж незримая дорога не страшна!..
Он верит, что она проложена
Вождем всезнающим и к куще безопасной,
И с милым ангелом-надеждой он идет
И, не дойдя еще, уж счастлив ожиданьем
Того, что в пристани обетованной ждет!
Так для меня своим волшебным обещаньем
Надежда и зиме красу весны дает!
О! жизнь моя верна, и цель моя прекрасна,
И неизвестность мне нимало не ужасна,
Когда все милое со мной!..
Но вот и утро встало!
О, радость! на земле из снега одеяло!
Друзья, домой![208]
Какое значение для литературных занятий имело пребывание В. А. Жуковского у А. П. Киреевской, свидетельствует его письмо из Черни, написанное в конце октября или начале ноября 1814 года: «Послушайте, милая, первое или пятое – разницы немного, а оставшись на семейном празднике друзей, я сделаю друзьям удовольствие, это одно из важных дел нашей жизни, и так прежде пятого не буду в Долбино. Но чтобы пятого ждала меня подстава в Пальне. Смотря по погоде, сани или дрожки. Я здоров и весел. Довольно ли с вас? Вы будьте здоровы и веселы. Этого и очень довольно для меня. Благодарствуйте за присылку и за письмо. В петербургском пакете письмо от моего Тургенева[209] и письмо от нашего Батюшкова[210], предлинное и премилое, которое будете вы читать. За “Послание…”[211] благодарствую, хотя оно и останется, ибо здесь переписал его Губарев[212], и этот список нынче скачет к Тургеневу. Там будет оно уже переписано государственным образом и подложено под стопы монаршие. Прозаическое письмо посылаю вам. Прошу оное не потерять. “Послание…” было здесь читано в общем собрании и произвело свой эффект или действие. Так же и Эолова арфа[213], на которую Плещеев[214] пусть грозится прекрасной музыкой, понеже она вступила в закраины его сердца назидательною трогательностию. “Старушки”[215] треть уже положена на нотные завывания и очень преизрядно воспевает ужасные свои дьявольности. “Певец” начат, но здесь не Долбино, не мирный уголок, где есть бюро и над бюро милый ангел[216]. О вас бы говорить теперь не следовало; вы в своем письме просите, чтобы я любил вас по-прежнему. Такого рода просьбу позволю вам повторить мне только в желтом доме, там она будет и простительна, и понятна. Но в долбинском, подле ваших детей, подле той шифоньеры, где лежат Машины[217] волосы, глядя на четверолиственник, вырезанный на вашей печати, одним словом, в полном уме и сердце просить таких аккуратностей – можно ли? В последний раз прощаю и говорю: здравствуй, милая сестра!
<…> На дворе снег, а мороза все нет. Бывала ли когда-нибудь глупее зима?
Не забудьте, что, приехавши, нам надобно приняться за план. Набросайте свои идеи, мы их склеим с моими и выйдет фарш дружбы на счастие жизни, известный голод, который удовлетворим хотя общими планами.
А propos. Едва ли не грянет на вас новая туча. Губарев, мой переписчик, вдруг взбеленился ехать в Москву. Отпускать с ним своих творений не хочу. Даю ему переписывать одни баллады. Как быть с остальным? Неужели вам? А совесть!..»[218].
Только в Долбине В. А. Жуковский мог написать упоминаемое в письме к А. П. Киреевской Послание к императору, мысль о котором подарил другу А. И. Тургенев. «Ты ждешь от меня плана моего послания к государю, – писал 1 декабря 1814 года из Долбино Жуковский Тургеневу, – а я посылаю тебе его совсем написанное. Первое условие: прочитать вместе с Батюшковым, с Блудовым, с Уваровым, и, если он состоит на лицо, с Дашковым[219]. Что найдете необходимым поправить – поправляйте; на меня в этом случае уже не надейтесь. Лучше написать новое, нежели поправлять. Пока пишу, до тех пор мараю, сколько душе угодно, и могу марать; написал – всему конец! Если вздумается поправить, то для одной только порчи. Сюжет мой так велик, что мне надобно держать себя в узде, чтобы не слишком расплодиться и излишним богатством отдельных частей не ухлопать целого. Не знаю, удалось ли. Мне нравится, другим нравится; но надобно, чтобы вам, священный мой ареопаг, против которого нет апелляций, понравилось! Если скажете: хорошо! То мое место в храме бессмертия свято. Скажите же ради Бога: хорошо! Но только не для того, чтобы меня по губам помазать, а положив руку на сердце, как друзья, как мои заботливые квартирьеры на походе к славе. Судьбу этого Послания передаю в руце твои, Тургенев. Ты должен его переписать и доставить к государыне императрице[220] и, если возможно, скорее. <…> Признаюсь, я боюсь, чтобы не вздумалось меня за это Послание подарить чем-нибудь. Старайся, чтобы этого не было. Пошлины с любви и с выражения любви к нашему славному царю сбирать не должно. Я многое писал с восхищением, и за это счастливое чувство нечем наградить. Я так этого боюсь, что даже намекнул об этом и в своем посвящении, но прилично ли? Суди сам и сделай, как посудишь. Издание поручаю тебе. Надобно, чтобы формат был такой, чтобы не нужно было ломать строк: ломаные строки гадки и слишком пестры. Прошу, чтобы этого никак не было. Если можно, уговорить бы друга Михаила Дмитриевича[221] позаботиться о корректуре: никто не может иметь такой точности, как он. Попроси его об этом от меня. Не худо бы было и виньетку; об этом лучше всего попросить Свиньина[222]: для старого товарища он не поленится черкнуть раза три своей волшебною кистью. Вот, кажется, все, что касается до Послания»[223].
Императору Александру
Когда летящие отвсюду шумны клики,
В один сливаясь глас, тебя зовут: великий!
Что скажет лирою незнаемый певец?
Дерзнет ли свой листок он в тот вплести венец,
Который для тебя вселенная сплетает?..
О русский царь, прости! невольно увлекает
Могущая рука меня к мольбе в тот храм,
Где благодарностью возженный фимиам
Стеклися в дар принесть тебе народы мира —
И, радости полна, сама играет лира.
Кто славных дел твоих постигнет красоту?
С благоговением смотрю на высоту,
Которой ты достиг по тернам испытанья,
Когда, исполнены любви и упованья,
Мы шумною толпой тот окружали храм,
Где, верным быть царем клянясь творцу и нам,
Ты клал на страшный крест державную десницу
И плечи юные склонял под багряницу, —
Скажи, в сей важный час, где мысль твоя была?
Скажи, когда венец рука твоя брала,
Что мыслил ты, вблизи послышав клики славы,
А в отдалении внимая, как державы
Ниспровергала, враг земных народов, брань,
Как троны падали под хищникову длань?[224]
Ужель при слухе сем душой не возмутился?
Нет! выше бурь земных ты ею возносился,
Очами твердыми сей ужас проницал,
И в сердце промысла судьбу свою читал.
Смиренно приступив к сосуду примиренья,
В себе весь свой народ ты в руку провиденья,
С спокойной на него надеждой положил —
И соприсутственный тебя благословил!
Когда ж священный храм при громах растворился —
О, сколь пленителен ты нам тогда явился,
С младым, всех благостей исполненным лицом,
Под прародительским сияющий венцом,
Нам обреченный вождь ко счастию и славе!
Казалось, к пламенной в руке твоей державе
Тогда весь твой народ сердцами полетел;
Казалось, в ней обет души твоей горел,
С которым ты за нас перед алтарь явился —
О царь, благодарим: обет сей совершился…
И призванный тобой тебе не изменил.
Так! и на бедствия земные положил
Он светозарную печать благотворенья;
Ниспосылаемый им ангел разрушенья
Взрывает, как бразды, земные племена,
В них жизни свежие бросает семена —
И, обновленные, пышнее расцветают;
Как бури в зной поля, беды их возрождают;
Давно ль одряхший мир мы зрели в мертвом сне?[225]
Там, в прорицающей паденье тишине,
Стояли царствия, как зданья обветшалы;
К дремоте преклоня главы свои усталы,
Цари сей грозный сон считали за покой;
И, невнимательны, с беспечной слепотой,
В любви к отечеству, ко славе, к вере хладны,
Лишь к наслаждениям одной минуты жадны;
Под наклонившихся престолов царских тень,
Как в неприступную для бурь и бедствий сень,
Народы ликовать стекалися толпами…
И первый Лилий трон[226] у галлов над главами
Вспылал, разверзнувшись как гибельный волкан.
С его дымящихся развалин великан,
Питомец ужасов, безвластия и брани[227],
Воздвигся, положил на скипетр тяжки длани,
И взорами на мир ужасно засверкал —
И пред страшилищем весь мир затрепетал.
Сказав: «нет промысла!» гигантскою стопою
Шагнул с престола он и следом за звездою
Помчался по земле во блеске и громах;
И промысл, утаясь, послал к нему свой страх;
Он тенью грозною везде летел с ним рядом;
И, раздробляющий полки и грады взглядом,
Огромною рукой ту бездну покрывал,
К которой гордого путем успеха мчал.
Непобедимости мечтою ослепленный,
Он мыслил: «Мой престол престолом будь вселенны!
Порфиры всех царей земных я раздеру
И все их скипетры в одной руке сберу;
Народов бедствия – ступени мне ко счастью;
Всё, всё в развалины! на них воссяду с властью,
И буду царствовать, и мне соцарствуй, страх;
Исчезни всё опять, когда я буду прах,
Что из развалин брань и власть соорудила —
Бессмертною моя останется могила».
И, к человечеству презреньем ополчен,
На первый свой народ он двинул рабства плен,
Чтобы смелей сковать чужим народам длани, —
И стала Галлия сокровищницей брани;
Там все, и сам Христов алтарь, взывало: брань!
Всё, раболепствуя мечтам тирана, дань
К его ужасному престолу приносило:
Оратай, на бразды склоняя взор унылый,
Грабителям свой плуг последний отдавал;
Убогий рубище им в жертву раздирал;
И мздой свою постель страданье выкупало;
И беспощадною косою подсекало
Самовластительство прекрасный цвет людей:
Чудовище, склонясь на колыбель детей,
Считало годы их кровавыми перстами;
Сыны в дому отцов минутными гостями
Являлись, чтобы там оставить скорби след —
И юность их была как на могиле цвет.
Все поколение, для жатвы бранной зрея
И созидать себе грядущего не смея,
Невольно подвигов пленилося мечтой
И бросилось на брань с отважной слепотой…
И вслед ему всяк час за ратью рать летела;
Стенящая земля в пожарах пламенела,
И, хитростью подрыт, изменой потрясен,
Добитый громами, за троном падал трон.
По ним свободы враг отважною стопою
За всемогуществом шагал от боя к бою;
От рейнских твердынь до Немана валов,
От Сциллы древния до Бельта берегов[228]
Одна ужасная простерлася могила;
Все смолкло… мрачная, с кровавым взором, сила
На груде падших царств воссела, страж царей;
Пред сим страшилищем и доблесть прежних дней,
И к просвещенью жар, и помышленья славы,
И непорочные семей смиренных нравы —
Погибло все, окрест один лишь стук оков
Смущал угрюмое молчание гробов,
Да ратей изредка шумели переходы,
Спешащих истребить еще приют свободы,
Унылость на сердца народов налегла —
Лишь Вера в тишине звезды своей ждала,
С святым терпением тяжелый крест лобзала
И взоры на восток с надеждой обращала…
И грозно возблистал спасенья страшный год![229]
За сей могилою народов цвел народ —
О царь наш, твой народ, – могущий и смиренный,
Не крепостью твердынь громовых огражденный,
Но верностью к царю и в славе тишиной.
Как юноша-атлет, всегда готовый в бой,
Смотрел на брани он с беспечностию силы…
Так, юные поджав, но опытные крылы,
На поднебесную глядит с гнезда орел…
И злобой на него губитель закипел.
В несметну рать столпя рабов ожесточенных
И на полях, стопой врага не оскверненных,
Уж в мыслях сгромоздив престол всемирный свой,
Он кинулся на Русь свирепою войной…
О провидение! твоя Россия встала,
Твой ангел полетел, и брань твоя вспылала!
Кто, кто изобразит бессмертный оный час,
Когда, в молчании народном, царский глас
Послышался как весть надежды и спасенья?
О глас царя! о честь народа! пламень мщенья
Ударил молнией по вздрогнувшим сердцам;
Все бранью вспыхнуло, все кинулось к мечам,
И грозно в бой пошла с насилием свобода!
Тогда явилось все величие народа,
Спасающего трон и святость алтарей,
И тихий гроб отцов, и колыбель детей,
И старцев седины, и младость дев цветущих,
И славу прежних лет, и славу лет грядущих.
Все в пепел перед ним! разлей пожары, месть!
Стеною рать! что шаг, то бой! что бой, то честь!
Пред ним развалины и пепельны пустыни;
Кругом пустынь полки и грозные твердыни,
Везде ревущие погибельной грозой, —
И старец-вождь средь них с невидимой судьбой!..
Холмы Бородина, дымитесь жертвой славы!..
Уже растерзанный, едва стопы кровавы
Таща по гибельным отмстителей следам,
Грядет, грядет слепец, Москва, к твоим стенам!
О радость!.. он вступил!.. зажгись, костер свободы!
Пылает!.. цепи в прах! воскресните, народы!
Ваш стыд и плен Москва, обрушась, погребла,
И в пепле мщения свобода ожила,
И при сверкании кремлевского пожара,
С развалин вставшая, призрак ужасный, кара
Пошла по трепетным губителя полкам
И, ужас пригвоздив к надменным знаменам,
Над ними жалобно завыла: горе! горе!
И глад, при клике сем, с отчаяньем во взоре,
Свирепый, бросился на ратных и вождей…
Тогда помчались вспять; и грудами костей
И брошенными в прах потухшими громами[230]
Означили свой след пред русскими полками;
И Неман льдистый мост для бегства их сковал…
Сколь нам величествен ты, царь, тогда предстал,
Сжимающий вождю, в виду полков, десницу,
И старца на свою ведущий колесницу,
Чтоб вкупе с ним лететь с отмщеньем вслед врагам.
О незабвенный час! За Неман знаменам
Уж отверзаешь путь властительной рукою…
Когда же двинулись дружины пред тобою,
Когда раздался стук помчавшихся громад
И грозно брег покрыл коней и ратных ряд,
Приосеняемых парящими орлами…
Сие величие окинувши очами,
Что ощутил, наш царь, тогда в душе своей?
Перед тобою мир под бременем цепей
Лежал, растерзанный, еще взывать не смея;
И человечество, из-под стопы злодея
К тебе подъемля взор, молило им: гряди!
И, судия царей, потомство впереди
Вещало, сквозь века явив свой лик священный:
«Дерзай! и нареку тебя: Благословенный»[231].
И в грозный между тем полки слиянный строй,
На все готовые, с покорной тишиной
На твой смотрели взор и ждали мановенья.
А ты?.. Ты от небес молил благословенья…
И ангел их, гремя, на щит твой низлетел,
И гибелью врагам твой щит запламенел,
И руку ты простер… и двинулися рати.
Как к возвестителю небесной благодати,
Во сретенье тебе народы потекли,
И вайями твой путь смиренный облекли.
Приветственной толпой подвиглись веси, грады;
К тебе желания, к тебе сердца и взгляды;
Тебе несет дары от нивы селянин;
Зря бодрого тебя впреди твоих дружин,
К мечу от костыля безногий воин рвется,
Младая старику во грудь надежда льется:
«Свободен, мнит, сойду в свободный гроб отцов!»
И смотрит, не страшась, на зреющих сынов.
И ты средь плесков сих – не гордый победитель,
Но воли промысла смиренный совершитель —
Шел тихий, благостью великость украшал;
Блеск утешительный окрест тебя сиял,
И лик твой ясен был, как ясный лик надежды.
И вождь наш смертию окованные вежды[232]
Подъял с усилием, чтобы на славный путь,
В который ты вступал уже не с ним, взглянуть
И, угасая, дать царю благословенье.
Сколь сладостно его с землею разлученье!
Когда, в последний час, он рать тебе вручал
И ослабевшею рукою прижимал
К немеющей груди царя и друга руку —
О! в сей великий час забыл он смерти муку;
Пред ним был тайный свет грядущего открыт;
Он весело приник сединами на щит,
И смерть его крылом надежды осенила.
И чуждый вождь – увы! – судьба его щадила,
Чтоб первой жертвой он на битве правды пал[233] —
Наш царь, узнав тебя, на смерть он не роптал;
Ты руку падшему, как брат, простер средь боя;
И сердцу верному венчанного героя,
Смягчившего слезой его с концом борьбу,
Он смело завещал отечества судьбу…
И лишь горе взлетел орел наш двоеглавый,
Лишь крикнул голосом давно молчавшей славы,
Как всколебалися тевтонов племена!
К ним Герман[234] с норда нес свободы знамена —
И всё помчалось в строй под знамена свободы;
В одну слиялись грудь воскресшие народы,
И всех царей рука, наш царь, в руке твоей
На жизнь, на смерть, на брань, на честь грядущих дней.
О славный Кульмский бой![235] о доблесть славянина!
Вотще на них рвались все рати исполина,
Вотще за громом гром на строй их налетал —
Все опрокинуто, и русский устоял.
И строем роковым отмстителей дружины
Уж приближаются к святилищу Судьбины;
Уж видят тот рубеж, ту цель,[236] к которой вел
Их неиспытанный по темной бездне зол,
В пылающей грозе носясь над их главою
И тяжкой опыта их бременя рукою;
Се место, где себя во правде он явит;
Се то судилище, где миг один решит:
Не быть иль быть царям; восстать иль пасть вселенной.
И все в собрании… о час, векам священный!..
Народы всех племен, и всех племен цари,
Под сению знамен святые алтари,
Несметный ряд полков, вожди перед полками,
И громы впереди с подъятыми крылами,
И на холме, в броне, на грозный щит склонен,
Союза мстителей младой Агамемнон[237],
И тени всех веков внимательной толпою
Над светозарною вождя царей главою…
И в ожидании священном все молчит…
И тихо мгла еще на небе том лежит,
Отколь с грядущим днем изыдет вседержитель…
И загорелся день… Бог грянул… пал губитель!
Бегут – во прах и гром, и шлем, и меч, и щит,
Впреди, в тылу, с боков и рядом страх бежит
И жадною рукой погибель их хватает;
И небо тихое торжественно сияет
Над преклоненною отмстителей главой;
Победная хвала летит из строя в строй,
И Рейн всплескал, послышав ликованья…
О старец вод! о ты, с минуты мирозданья
Не зревший на брегу еще лица славян, —
Ликуй и отражай в волнах славянский стан!
И погрузился крест при громах в древни воды;
И Рейн обновлен, потек в брегах свободы,
И заиграл на них веселья звонкий рог;
И быстро ворвались полки в тот страшный лог,
Где, кроясь, хищник царств ковал им цепи плена.
Вотще, вотще воздвиг он черные знамена —
Лишь весть погибели он с ними водрузил;
Гром русский берега Секваны[238] огласил —
И над Парижем стал орел Москвы и мщенья!..
Тогда, внезапного исполнен изумленья,
Узрел величие невиданное свет:
О Русская земля! спасителем грядет
Твой царь к низринувшим царей твоих столицу;
Он распростер на них пощады багряницу;
И мирно, славу скрыв, без блеска, без громов,
По стогнам радостным ряды его полков
Идут – и тишина вослед им прилетает…
Хвала! хвала, наш царь! стыдливо отклоняет
Рука твоя побед торжественный венец!
Ты предстоишь благий семьи врагов отец
И первый их с землей и с небом примиритель.
О незабвенный день![239] смотрите – победитель,
С обезоруженным от ужаса челом,
Коленопреклонен, на страшном месте том,
Где царский мученик под острием секиры,
В виду разорванной отцов своих порфиры,
Молил всевышнего за бедный свой народ,
Где на дымящийся убийством эшафот
Злодейство бледную Свободу возводило
И Бога поразить своей хулою мнило, —
На страшном месте том смиренный вождь царей
Пред миротворною святыней алтарей
Велит своим полкам склонить знамена мщенья
И жертву небесам приносит очищенья,
Простерлись все во прах; все вкупе слезы льют;
И се!.. подъемлется спасения сосуд…
И звучно грянуло: воскреснул Искупитель![240]
И побежденному лобзанье победитель,
Как брат по божеству, в виду небес дает…
Свершилось!.. освящен испытанный народ,
И гордо по зыбям потек от Альбиона
Спасительный корабль, несущий кровь Бурбона[241];
Питомец бедствия на трон отцов грядет,
И старцу братскую десницу подает
Победоносный друг в залог любви и мира,
И Людовикова наброшена порфира
На преступления минувших страшных лет!..
Свершилось… русский царь! отечество и свет
Уже рекли свой суд делам неизреченным,
И свой дадут ответ потомки современным!..
Богатый чувством благ, содеянных тобой,
И с неприступною для почестей душой,
Сияние сокрыв, ты в путь летишь желанный —
Отчизна сына ждет! об ней средь бури бранной,
Об ней среди торжеств и плесков ты скорбел,
И ты, невидимый, чрез земли полетел,
Где во спасение твои промчались громы.
Уж всюду запевал свободы глас знакомый:
На оживающих под плугами полях,
На виноградником украшенных холмах,
На градских торжищах, кипящих от народа,
На самом прахе сел… везде, везде свобода,
Везде обилие, надежда и покой…
И все сие, наш царь, дано земле тобой.
Но что ж ты ощутил, когда твой взор веселый
Завидел вдалеке отечески пределы
И ветер, веющий из-под родных небес,
Ко слуху твоему глас родины принес?
Что ощутил, когда святого Петрограда
Вдали перед тобой возникнула громада?
Когда пред матерью колено преклонил;
Когда, свершивший все, ко храму приступил,
Где освященный меч приял на совершенье,
Где, истребителя начавший истребленье,
Предтеча в славе твой, герой спасенья[242] спит?..
Россия, он грядет; уже алтарь горит;
Уже его принять отверзлись двери храма,
Уж благодарное куренье фимиама
С сердцами за него взлетело к небесам!
И се!.. приникнувший к престола ступеням
Во прах пред Божеством свою бросает славу!..
О, Вечный! осени смиренного державу;
Его душа чиста: в ней благость лишь одна,
Лишь пламенем к добру она воспалена…
Отважною вступить дерзаю, царь, мечтою
В чертог священный твой, где ты один с собою,
Один, в тот мирный час, когда лежит покой
Над скромных жребием беспечною главой,
Когда лишь бодрствуют цари и Провиденье.
О царь! в сей важный час – когда Нева в теченье
Объемлет пред тобой тот усыпленный храм,[243]
Где свой бессмертный след, свой прах оставил нам
Твой праотец, наш Петр, царей земных учитель, —
Я зрю тебя, племен несметных повелитель,
Сей окруженного всемирной тишиной,
Над полвселенною парящего душой,
Где все твое, где ты над всех судьбою властен,
Где ты один всех благ, один всех бед причастен,
Уполномоченный от неба судия —
О, сколь божественна в сей час душа твоя!
Сей полный взор любви, сей взор воспламененный —
За нас он возведен к Правителю Вселенной;
За нас ты предстоишь как жертва перед ним;
Отечество, внимай: «Творец, все блага им!
Не за величие, не за венец ужасный —
За власть благотворить, удел царей прекрасный,
Склоняю, царь земли, колена пред тобой,
Бесстрашный под твоей незримою рукой,
Твоих намерений над ними совершитель!..
Покойся, мой народ, не дремлет твой хранитель;
Так, мой народ! Творец, он весь в душе моей,
На удивление народов и царей,
Его могуществом и счастием прославлю,
И трон свой алтарем любви ему поставлю;
Как небо, над моей простертое главой,
Где звезд бесчисленных ненарушимый строй,
Так стройно будь мое владычество земное.
Правленье Божества – зерцало мне святое:
Все здесь для блага будь, как все для блага там!
А ты, дарующий и трон и власть царям,
Ты, на совете их седящий благодатью,
Ознаменуй твоей дела мои печатью:
Да имя чистое в наследие векам
С примером благости и славы передам,
Отец моей семьи и друг твоей вселенны!..»
Вонми ж и ты своей семье, Благословенный!
Оставь на время твой великолепный трон —
Хвалой неверною трон царский окружен, —
Сокрой свой царский блеск, втеснись без украшенья,
Один, в толпу, и там внимай благословенья.
В чертоге, в хижине, везде один язык:
На праздниках семей украшенный твой лик —
Ликующих родных родной благотворитель —
Стоит на пиршеском столе веселья зритель,
И чаша первая и первый гимн тебе;
Цветущий юноша благодарит судьбе,
Что в твой прекрасный век он к жизни приступает,
И славой для него грядущее пылает;
Старик свой взор на гроб боится устремить
И смерть поспешную он молит погодить,
Чтоб жизни лучший цвет расцвел перед могилой;
И воин, в тишине, своею гордый силой,
Пенатам посвятив изрубленный свой щит,
Друзьям о битвах тех с весельем говорит,
В которых зрел тебя, всегда в кипящей сече,
Всегда под свистом стрел, везде побед предтечей;
На лиру с гордостью подъемлет взор певец…
О дивный век, когда певец царя – не льстец,
Когда хвала – восторг, глас лиры – глас народа,
Когда все сладкое для сердца: честь, свобода,
Великость, слава, мир, отечество, алтарь —
Все, все слилось в одно святое слово: царь.
И кто не закипит восторгом песнопенья,
Когда и нищета под кровлею забвенья
Последний бедный лепт за лик твой отдает,
И он, как друга тень, отрадный свет лиет
Немым присутствием в обители страданья!
Пусть облечет во власть святой обряд венчанья,
Пусть верности обет, отечество и честь
Велят нам за царя на жертву жизнь принесть —
От подданных царю коленопреклоненье;
Но дань свободная, дань сердца – уваженье,
Не власти, не венцу, но человеку дань.
О, царь! не скипетром блистающая длань,
Не прахом праотцов дарованная сила
Тебе любовь твоих народов покорила,
Но трона красота – великая душа.
Бессмертные дела смиренно соверша,
Воззри на твой народ, простертый пред тобою,
Благослови его державною рукою;
Тобою предводим, со славой перешед
Указанный творцом путь опыта и бед,
Преобразованный, исполнен жизни новой,
По манию царя на все, на все готовый —
Доверенность, любовь и благодарность он
С надеждой перед твой приносит царский трон.
Предстатель за царей народ у провиденья.
О! наши к небесам дойдут благословенья:
Поверь народу, царь, им будешь счастлив ты.
Поставивший тебя в сем блеске красоты
Перед ужасною погибели пучиной,
Победоносного над грозною судьбиной —
Ужель на краткий миг он нам тебя явил?
О нет! он наших зол печатью утвердил
Завет: хранить в тебе все блага, нам священны —
И не обманет нас от века неизменный.
Прими ж, в виду небес, свободный наш обет:
За благость царскую, краснейшую побед,
За то величие, в каком явил ты миру
Столь древле славную отцов твоих порфиру,
За веру в страшный час к народу твоему,
За имя, данное на все века ему, —
Здесь, окружая твой престол, Благословенный,
Подъемлем руку все к руке твоей священной;
Как пред ужасною святыней алтаря
Обет наш перед ней: всё в жертву за царя.
(14–16 октября 1814 года)
Бескорыстность Послания к императору, о которой говорит Жуковский, касалась большей частью материальной стороны, так как упование на монаршую милость в мыслях Василия Андреевича все же присутствовало. «Знаешь ли, – обращается он к А. И. Тургеневу, – что в голове моей бродит новая химера? Что-то похожее на надежду. Вот что я здесь слышал. Государыня Мария Федоровна знает обо всем но, кажется, знает не так, как должно. Она думает, что М.[244] моя сестра. Если она бы знала настоящее положение вещей, то, вероятно, так же, как и я, и ты, считала бы возможным все. Это одна только тень надежды. Подумай сам и сообщи мне свои мысли; тогда поговорим обо всем пространнее. Ты занимаешь такое место[245], которое дает тебе доступ к утесам священных наших законодателей церкви. Эти две силы, Трон и Синод, могли бы победить предрассудок. Подумай и напиши ко мне. А я тебе доставлю все нужные подробности. Чтобы заставить тебя действовать, не нужно, кажется, представлять твоему воображению то счастие, каким бы твой товарищ наслаждался в жизни. Другого нет! А в этом счастии все – поэзия, слава, жизнь. На Воейкова[246] полагаться нечего: он не имеет характера. Я очень хорошо могу жить с ним вместе, но ждать от него нечего. Это между нами»[247].
Послание к императору стало поворотным в судьбе поэта. Поэзия, слава, жизнь – все это стало приобретать конкретные очертания монаршей милости, правда, не те, о которых мечтал В. А. Жуковский в своей «новой химере». В конце 1814 года Василий Андреевич обращается из Черни или Болхова к А. П. Киреевской со словами: «Слава для меня имя теперь святое. Хочу писать к царю – предмет высокий, и я чувствую, что теперь моя душа ближе ко всему высокому. В ней живее все прекрасные мысли о Провидении, о добре, о настоящей славе. Кому я всем этим обязан? Право, не знаю, что славнее в моем сердце: любовь или благодарность? Не беспокойтесь обо мне, не представляйте себе моего состояния низким унынием? Жизнь и без счастия кажется мне теперь чем-то священным и величественным. Я могу теперь ее ценить, и, как пророк, знаю свое будущее. А Провидение, которое во всем для меня видимо и слышно, – какое величие дает оно и свету, и жизни»[248].
А. И. Тургенев сам прочел вслух вдовствующей императрице Марии Федоровне Послание к Александру I. Это событие произошло 30 декабря 1814 года. Александр Иванович читал с большим чувством и с глазами, полными слез (поэтический язык Жуковского живо выражал минувшие, но еще животрепещущие события). Во время чтения императрица следила по приготовленной специально для нее рукописи и несколько раз прерывала Тургенева, выражая свое удовольствие. Великая княжна Анна Павловна и великие князья Николай Павлович и Михаил Павлович с чувством произнесли: «Прекрасно, превосходно, c’est sublime[249]». Свой восторг не могли сдержать С. С. Уваров и Ю. А. Нелединский-Мелецкий, как и многие другие высокопоставленные лица.
Государыня приказала немедленно сделать великолепное издание Послания к императору в пользу В. А. Жуковского и пожелала, чтобы он непременно сам приехал в Петербург и был представлен ей и чтобы все его новые стихи были доставлены ей поскорее. В адрес Жуковского был направлен от Марии Федоровны очень милостивый рескрипт.
«За твои хлопоты о моем Послании не нужно, мне кажется, тебя благодарить, – пишет В. А. Жуковский из Москвы в Петербург 1 февраля 1815 года А. И. Тургеневу. – Чувствую по себе, как тебе это весело. И ничто меня так не радует, как то, что ты был чтецом моего Послания. Слава – доброе дело, а слава из рук друга есть сокровище. Эта слава есть счастие, и в ней, право, самолюбие мало участвует. Она напоминает о любви, о товариществе и приобретается лучшими наслаждениями, то есть уединенным трудом, который успокаивает и возвышает душу. Такая слава есть награда всего доброго. А я себе часто говорю (не знаю только, буду ли в состоянии исполнить): живи, как пишешь! То есть и в том, и в другом одна цель и одно совершенство. Чтобы человек моральный не был несходен с человеком с талантом. Самые замечаемые мною события и замечаемые другими ошибки в том, что я написал, только пробуждают во мне надежду написать что-нибудь лучшее, а нимало не отымают у меня бодрости. Думая о тех немногих людях, которые на меня смотрят, которые меня любят и мною радуются, я сам радуюсь, что имею талант, и мысль об них ободряет меня. Если вы не даете мне счастия вашего дружбою, то часто, часто заставляете забывать тяжелое горе, тем более тяжелое, что оно скрытное и нередко бывает самое унизительное. Мне часто бывает нужна помощь извне и от руки милой, чтобы о себе вспомнить и не совсем упасть духом»[250].
Согласно письму, В. А. Жуковский в январе 1815 года прибыл в Москву, где остановился по обыкновению в доме Н. М. Карамзина. Через Москву в Дерпт проезжала Екатерина Афанасьевна Протасова с молодыми Воейковыми, Александром Федоровичем и Александрой Андреевной, и Марьей Андреевной, и Жуковский, с помощью друзей, едва выпросил у «тетушки» согласие сопровождать их с тем, чтобы помочь устроиться на новом месте жительства. Василий Андреевич был вновь несчастлив, и несчастлив самым убийственным образом. То, что давало тень надежды, казалось ему самому химерою сумасшедшего. «Мне кажется, – обращается поэт к другу своему А. И. Тургеневу, – что государыня, которая уже что-то обо мне знает, могла бы дать нам счастие. Но вероятно ли, чтобы могла она заняться моею судьбою? А здесь нужна осторожность. Матери[251] самой уже известно, что государыня знает обо мне. Она сочтет за особенное для себя достоинство отказать и государю и на его требование, если бы и он вступился. Но и мне как желать принужденного согласия? Я знаю характер Маши. Она была бы несчастлива. Что ж за польза из одной бездны перевести ее в другую и еще быть самому причиною ее страдания? Надобно действовать на мнение матери: опровержение предрассудка, приходящее с трона, было бы весьма убедительно. Если бы подкрепить его мнением какого-нибудь из наших святителей и архипастырей и прочее, и прочее, тогда бы нечего было говорить, и совесть бы замолчала. Вот в чем дело. Я ей брат, то есть брат матери; но закон не дал мне этого имени. Закон письменный противится бракам между родными; но родства в натуре нет. Та же религия представляет этому пример: Авраам женат был на родной сестре, а он предок Мессии, следовательно, его брак по натуре не есть преступление. Натура и Бог не противятся этому браку; противится ему один закон человеческий; но чтобы закон человеческий ему противился, надобно, чтобы закон его и определил. Закон не назвал меня ее братом, следовательно, подхожу под один закон натуры; а он против меня. Лютеранская же религия и римско-католическая разрешают браки и между родными, наименованными самым законом общественным. Вот тебе канва моих мыслей об этом предмете. Если бы могли это растолковать матери с трона, если бы это было подтверждено каким-нибудь голосом, идущим из-под рясы, тогда бы она могла и сама согласиться, тем более, что она не имеет никаких ясных и определенных понятий, а действует по какому-то жестокому побуждению фанатизма. Вообрази, брат, как бы я был счастлив; подумай о всей будущей жизни моей. Подумай, что для меня уже теперь ничто не переменится, и что я не могу думать об отдельном своем счастии, которого для меня быть не может, и сделай все, что можешь. <…> Если можно, представь мое положение государыне в настоящем его виде. Может быть, дерптская жизнь моя будет лучше, нежели, как я себе ее представляю. Но если она будет такова, какою мне видится в иные минуты, то и я, и Маша пропадем. Прощай тогда и талант, и слава! Хорошо, когда бы можно было сказать, без неблагодарности: прощай и жизнь! Так и быть! Поверяю судьбу свою дружбе»[252].
И в том же духе письмо В. А. Жуковского А. И. Тургеневу от 4 февраля 1815 года: «Вчера еще получил от тебя письмо и читал здесь письмо Офросимова[253], который пишет к Юшковым о двухтысячном жалованье, о месте, для меня приготовленном, и прочее. Брат, не забывай ради Бога, что мне ни место, ни жалованье не могут быть нужны. Мне место знаешь где, и все возможное счастие там же. Я желал бы, чтобы ты об этом помнил и с этим соображал все то, что вздумаешь для меня сделать. На прошедшей почте я писал к тебе, и довольно много, но не знаю, объяснил ли хорошо свои мысли. Здесь прибавлю только одно: если государыня и захочет что-нибудь для меня сделать, то все будет бесполезно, если употребить только одно средство власти. Может быть, и послушаются приказания; но к чему это послужит? Только к разрушению семейного покоя. Если бы могло быть написано к матери[254] такое письмо, в котором бы более убеждали, а не приказывали; если бы, например, было в этом письме сказано, что обстоятельства и связи мои известны, что, по мнению сведущих, нет никакого противоречия для заключения брака, что государыня вступается за это по этому убеждению, тогда верно бы все концы в воду. Я знаю, что мать сама устала противоречить и рада будет на чем-нибудь опереться. Может быть, я покажусь тебе смешон и странен со своими надеждами и выдумками. Но ты не требуй от меня благоразумия: я рад привязаться к тени. Только ты употреби все способы, без рассеяния и вошедши хорошенько в мое положение, уверившись раз навсегда, что мне этого счастия ничто никогда заменить не может. А ты, кажется, более думаешь о моих чинах и кармане. Правда, карман не лишнее: на нем основана свобода. Об этом поговорим, когда увидимся»[255].
Как бы то ни было, петербургские друзья В. А. Жуковского: А. И. Тургенев, С. С. Уваров, Д. Н. Блудов, Ю. А. Нелединский-Мелецкий – продолжали усердно хлопотать о нем и настойчиво требовали его приезда в Петербург, видя в этом переезде лучший исход для его личной жизни.
Василий Андреевич боялся петербургской жизни, боялся рассеянности, боялся своей бедности и нерасчетливости и все же в мае 1815 года покинул Дерпт. «Вот я в Петербурге, – писал Жуковский 24 мая А. П. Киреевской, – с совершенным, беззаботным невниманием к будущему. Не хочу об нем думать. Для меня в жизни есть только прошедшее и одна настоящая минута, которою пользоваться для добра, если можно – зажигать свой фонарь, не заботясь о тех, которые удастся зажечь после. Так нечувствительно дойдешь до той границы, на которой все неизвестное исчезнет. Оглянешься назад и увидишь светлую дорогу. Но что же вам сказать о моей петербургской жизни? Она была бы весьма интересна не для меня! Много обольстительного для самолюбия, но мое самолюбие разочаровано – не скажу, опытом, но тою привязанностию, которая ничему другому не дает места. Здесь имеют обо мне, как бы сказать, большое мнение. И по сию пору я таскался с обыкновенною ленью своею по знатностям и величиям. Тому уж с неделю, как был я представлен императрице и великим князьям… К этому прибавьте огромный петербургский свет…»[256].
В целом, Петербург произвел на В. А. Жуковского удручающее впечатление (убийственное и крепко осушающее душу), хотя литературной работой своей он мог быть доволен: и переводил, и сочинял, и читал. «Хочется кончить начатого “Певца”[257]; потом сделаю издание Муравьева[258] сочинений; между тем готов план журнала, который надобно будет выдавать с будущего года; после Муравьева издание своих сочинений – все это, то есть учредить издание журнала, напечатать свои сочинения, выдать Муравьева, – надобно здесь! Потом (ибо я не забыл о том, что писал к вам об опекунстве[259], хотя теперь кажется мне, что берусь за невозможное) думаю перетащиться к вам – на родину, в семью, но об этом решительно скажу в конце нынешнего года, которого остаток необходимо надобно провести в Петербурге»[260].
Чувствуя душевное состояние В. А. Жуковского, А. П. Киреевская пишет 10 июля 1815 года из Долбино: «Ванюша[261] заплакал от радости, получа ваш милый портрет[262], да, признаюсь, поплакала над ним и я. Сначала от радости, а потом и не от радости. Когда же эта милая рожица будет выражать счастие! С тех пор как я его получила, мне очень грустно, и от этого сходства, от задумчивого этого взгляда, и от доброй, выражающей всю прелестную душу вашу, но несносно горестной улыбки, и от вашего письма. Милый друг! Когда ж глупые мысли перестанут гнездиться в душе вашей? Я очень вижу, каким манером завел их туда Владимир[263] со всеми своими дурацкими предсказаниями; как все окружающее вас усиливает их то надеждами, то обманами, и как вы, по свойственной вам общей рассудительности, принимаете все за предчувствие и за пророчества. Помните, как вы писали Послание к царю? Как уверены были, что не удастся его кончить? Помните ли Эльвину и Эдвина[264]? Каким она вас страхом поразила? Вас как изобретателя, а меня за вами. Как мы не смели сообщить друг другу своей боязни и как долго уже спустя посмеялись над тем страхом, который из доброй воли насочинили себе сами? Помните ли Валленштейна[265]? Помните Шиллерову историю о 30-летней войне[266] и как суд неба, произнесенный над Густавом Адольфом[267], поразил вас? Милый друг! Сколько раз мы делали себе химеры счастья и несчастья; сколько раз плакали и радовались над мечтами вашего воображения, а счастье, и несчастье, и будущее со своими мечтами приходили, совсем не спрашиваясь с вашими ожиданиями, и заменяли их новыми горестями и новыми бреднями. Вам много еще осталось в жизни, Владимир не один должен оставить след этой милой жизни…»[268].
Мысль о возращении в Долбино, на родину, не оставляет В. А. Жуковского. Он еще раз пишет об этом А. П. Киреевской 30 июля – 2 августа 1815 года, но уже из Дерпта, куда прибыл на крестины дочери Александры Андреевны и Александра Федоровича Воейковых Екатерины Александровны[269]: «…Весело думать об вашем уголке, как о настоящей родине, где все: и родство, и дружба, и воспоминание о прошлом, и настоящее – утешение. О будущем говорить нечего. Давно у нас, кажется, решено, что о будущем думать не надобно, что надежда дело излишнее. <…> Здесь приняли меня ласково и ласка продолжается. Но, признаюсь, сам не понимаю своего положения и даже не умею его описать. Я приехал с тем, чтобы, окрестивши, опять уехать в Петербург, из Петербурга на родину. Вспомните, что я обещал, и что заставило меня сделать обещание, и что я надеялся получить за него. Обещание это помнят; побудительной причины никто, кроме меня и Маши, здесь не знают, а ласкою думают все сделать. Но при этой ласке положение то же, одни только формы переменились. Я не могу быть ни доволен, ни счастлив и, со всем тем, по-видимому, не имею права ничего более требовать. С самого моего приезда я веду жизнь занятую, то есть сижу в своей горнице за работою, а к ним являюсь только на минуту поутру, за обедом да за чаем. Из этого заключают, что все кончилось, что петербургская жизнь меня совсем переменила, и платят мне ласкою, думая, что мне уже более ничто не нужно и что с их стороны все уже сделано. И, в самом деле, как объяснить то, что мне нужно? Я знаю и чувствую, что для меня ничего не сделано, но где слова, чтобы это выразить, и какими документами это доказать, – а вы знаете, что здесь все должно быть доказано документами. Я приехал сюда с твердым намерением ничего не требовать, а довольствоваться собственным, – из этого заключают, что я всем доволен. Но можно ли быть довольным? С Машею мы розно по-старому, по-старому нет между нами ничего общего! Непринужденной, родственной связи между нею и мною нет, а я только для этого мог бы всем жертвовать! Я сказал, что хочу быть братом и, право, мог бы им быть во всей силе этого слова, чувствую это и теперь так, как чувствовал тогда; но я в то же время сказал, для чего и на каких условиях хочу быть им: это для чего забыто, а помнят только слово брат, которое все мое у меня отнимает, а мне от них не дает ничего, кроме одной формы. Здесь остаться иначе не могу, как исполнив в точности свое обещание, но как же его исполнить! При тех обстоятельствах, каковы теперь, я не могу, да и не хочу исполнять его! Вот одно, что поддерживает мое намерение здесь не оставаться. Но причины, для которой не останусь, не поймет никто, – припишут капризу и даже неблагодарности. Впрочем, до этого дела нет! Мне нужна доверенность одного человека – и я ее имею. Невозможно и требовать, чтобы они могли понять меня. Для этого надобно бы было позабыть о себе и войти в мое положение. Такого усилия над собою тетушка сделать не может. А Воейков – но его я совершенно вычеркнул из всех моих расчетов. Будучи товарищем и родным Маши, я мог бы и его любить, как Сашина[270] мужа, теперь же он для меня не существует. Но он все единственно родня Маши, а я здесь только живу, имею общую дружбу – не надобно быть несправедливым: тетушка со мною ласкова очень, но вот и все тут, все остальное не принадлежит до меня! Одним словом, я имею весь вид родства, между тем, обещанное должен исполнять не для виду. Жаловаться не на что, но есть ли чем быть довольным? Здесь оставаться – быть братом, не для формы, а в самом деле, потому что так обещано. Но вопрос: будешь ли им? На это вам самим легко отвечать. Одному быть братом нельзя! Но буду ли иметь то, что брат иметь должен? Буду иметь одну ласку и только! До прочего же не касайся. Итак, останется сидеть в своей горнице, работать, а с ними не иметь ничего общего, несмотря на ласку – такое положение тяжело и едва ли еще не тяжелей прежнего, ибо оно, по-видимому, у меня отнимает всякое право чего-нибудь требовать. Здесь всякий день записывают то, что делается, и я пишу в числе прочих. Вот что написала тетушка в одном месте: “Добрый мой, несравненно драгоценный мой Жуковский опять дает мне надежду на прежнюю дружбу, опять вселяется в мое сердце спокойствие и уверенность на ангельские связи на земле” и прочее. Слово ангельские связи написано, но где же эти ангельские связи на деле? Я знаю, что она имеет ко мне дружбу, но действие этой дружбы совершенно ничтожно, и она не дает счастия. Опять дает надежду! Как будто я отымал ее! Неужели дружба приходит и уходит, как лихорадка! Чтобы дать кому-нибудь счастие, надобно войти в его положение, а не располагать им по-своему! Этого-то здесь и недостает. С моей стороны требуют Бог знает какого усилия, а с своей не хотят сделать ни малейшего, забыв, что одно без другого невозможно. Так! Я дал обещание быть братом – чувство, которое заставило меня его дать, слишком было прекрасно, чтобы от него отказаться! Но пусть же буду им вполне! Половинным счастием (которое не есть счастие), тем, что есть теперь, я довольствоваться не могу, да и не должен, потому что невольно нарушишь обещанное. Все нечувствительно сделается по-старому. Из всего, что здесь написано, вы легко можете заметить, что у меня в душе какой-то хаос. Постарайтесь его немного рассеять и бросьте несколько света в этот мрак. Вам легко судить о моем положении и объяснить его для меня. Здесь бывают для меня обольстительные минуты, но я им не верю. Остаться здесь значит не получить того счастия, которое было бы возможно, и в то же время отказаться от собственного чувства, следовательно, все отдать за ничто. Уехать – по крайней мере сберечь для себя что-нибудь драгоценное. Будучи с вами, я буду гораздо менее розно с Машею, нежели здесь, и буду иметь право на все свои чувства. Меня с вами все соединяет и ничто не рознит. Простите до будущей почты. Теперь ничего вам порядочно сказать не умею. Величайший беспорядок в голове и все в разброде.
<…> Если дадут мне то, чего мне единственно хочется – независимость (а моя независимость в том, чтобы иметь только самое нужное, но верно), то я соберусь, вероятно, весною к вам. У меня в голове прожект: съездить нынешним годом в Киев и оттуда, если можно будет, в Крым. Этот вояж нужен будет для моей поэмы[271]. Подумайте и вы, друзья, об этом. Что если бы мы вместе в Киев? А в Дерпте? Нет, я чувствую сам и ясно, что в Дерпте быть не должно! Того не будет, чего мне хочется! А так жить, как жил прежде, как живешь теперь, нельзя! Убьешь Машу, тетушку и себя. Не надобно и от тетушки требовать многого, не надобно и к ней быть несправедливым – нельзя же переселить в нее образа своих мыслей! Следовательно, нельзя и надеяться, чтобы принуждение когда-нибудь миновалось! А при нем никак ни за что ручаться не должно. Живучи здесь, надобно исполнить обещанное свято, иначе разрушишь и свое, и их спокойствие! А как исполнить, когда никто не поддержит. Но чтобы решиться одинаково со мною чувствовать, надобно войти в мое положение – это ей невозможно! Невозможность этого давно доказана опытом. Итак, покориться судьбе своей, да быть, если можно, твердым, не унывать, довольствоваться тем, что есть; вы, друзья, мне в этом будете добрые помощники. Лишь бы только выхлопотать себе независимость – я бы перелетел к вам, на родину, к родным. Там наш кружок будет очень мал, но мы будем жить, если не с счастием, то с дружбою, и станем вместе тянуть свой крест. Мне кажется, что у вас пооживет для меня многое, что в короткое время петербургской жизни моей успело завянуть…»[272].
В. А. Жуковский выехал из Дерпта в Петербург 24 августа 1815 года, твердо решив не появляться там больше. «Там, – сообщал он А. П. Киреевской, – быть невозможно – как ни тяжело розно, как ни порывается к ним душа, как ни украшает отдаление все то, что так печально вблизи, но быть там нельзя! В этом я теперь уверен! Самое бедственное, самое низкое существование, убийственное для Маши и для меня! Быть рабом и, что еще хуже, сносить молча рабство Маши – такая жизнь хуже смерти! Но вот что диво! На половине дороги от Дерпта мой шептун[273] шепнул мне, что все еще может перемениться, и я принялся писать к Екатерине Афанасьевне письмо, воображая, что меня зовут назад, что на все соглашаются, что мы все становимся дружны, что между нами, с уничтожением всех препятствий, поселяется искренность, согласие, покой – одним словом, воображение загуляло и только на последней странице остановилось. Я перечитал свое письмо, нашел в нем все то же, что говорено было и писано двадцать раз, и все, что казалось так возможным за минуту, вдруг сделалось невозможностью. И я решил спрятать это письмо за нумером в архив разрушенных химер и въехал в Петербург с самым грустным, холодным настоящим и с самым пустым будущим в своем чемодане. Но теперь опять что-то загомозилось для меня в будущем – что-то похожее на надежду. Вот в чем дело. Я приезжаю к Павлу Ивановичу[274]. Он по одному письму Екатерины Афанасьевны стал меня допрашивать обо мне и Маше; я в этот раз ничего ему не сказал ясно, но лицо мое и несколько слез сказали за меня яснее. Между тем Александр Павлович[275] все сказал своей матери, которая – подивитесь – говорит, что она не находит ничего непозволенного, что между нами нет родства! Важная победа! Хотя Павел Иванович и не согласен еще с нею, но он верно согласится. Я уже два раза с ними говорил – один раз с нею одной, другой раз с нею и с ним вместе. Марья Николаевна[276] почти обещала писать, между тем, узнавши от них решительное их мнение, и если согласятся написать письмо к Екатерине Афанасьевне, я напишу и к Елене Ивановне[277], чтобы она, с своей стороны, написала. Это единственное нам остается средство; если оно не поможет, то поджать руки и ждать с терпением The great teacher[278]»[279].
4 сентября 1815 года В. А. Жуковский был вновь представлен императрице Марии Федоровне. Свое посещение дворца Василий Андреевич описал А. П. Киреевской как всегда просто и искренне: «Я имел здесь и приятные минуты, и где же? Там, где никак не воображал иметь их. Во дворце царицы! Дня через два по приезде моем сюда Нелединский уведомил меня, что надобно с ним вместе ехать в Павловск. Я отправился туда один 4 числа поутру и пробыл там 3 дня, обедал и ужинал у царицы и возвратился с сердечною к ней привязанностью, с самым приятным воспоминанием ласки необыкновенной. В эти три дня не было ни одной минуты для меня неловкой: простота ее в обхождении так велика, что я нисколько не думал, где я и с кем я; одним словом, было весело, потому что сердце было довольно. В первый день было чтение моих баллад в ее кабинете, в приватном ее обществе, состоявшем из великих князей, двух или трех дам, Нелединского[280], Вилламова[281] и меня. Читал Нелединский: сперва Эолову арфу[282], потом Людмилу[283], потом – опять Эолову арфу, которая особенно понравилась, потом Варвика[284], потом Ивика[285]. На следующем чтении, которое происходило уже в большем кругу, читал я сам Певца, потом Нелединский – Старушку и Светлану[286] и, наконец, Послание к царю. Эти минуты были для меня приятны, но не самые приятные – здесь вмешивается беспокойное самолюбие автора. Но то, что было для меня особенно приятно, есть чувство благодарности за самое трогательное внимание, за добродушную ласку, которая некоторым образом уничтожила расстояние между мною и государыней. Эта благодарность навсегда останется в душе моей. Очень весело принести ее из того круга, в который других заманивает суетное честолюбие, не дающее никаких чистых наслаждений. У меня его нет. Добрый сторож бережет от него душу. И тем лучше! Можно без всякого беспокойства предаваться простому, чистому чувству. Я не был ослеплен ни на минуту, но зато часто был тронут»[287].
Как видно из письма, руководителем В. А. Жуковского в этом его посещении императрицы Марии Федоровны был Ю. А. Нелединский-Мелецкий, о котором он сообщает А. П. Киреевской буквально следующее: «У меня был и проводник прелестный. Нелединский редкое явление в нынешнем свете. Он взял меня на руки, как самый нежный родной, и ни на минуту не забыл обо мне – ни на минуту его внимание не покидало меня. Где бы я ни был, он всюду следовал за мною глазами: все сам за меня придумывал, предупреждал меня во всем и входил со мною в самые мелкие подробности»[288].
И как всегда важное, не оставившее Жуковского даже в приемном зале императрицы, обстоятельство: «В первый день моего пребывания в Павловске, пошедши представляться государыне, мы должны были несколько времени дожидаться ее, потому что она писала письмо к государю. Мы уселись с Нелединским в зале, и, не знаю как, дошел разговор до того, что он у меня спросил о моих обстоятельствах, то есть о родстве, какое у меня с Екатериной Афанасьевной. Я сказал, в чем оно состоит. Он принялся чертить кружки и линейки, и по рисунку вышло, что между мною и Машей родства нет. Но тем это и кончилось. Я не рассказывал ничего, да и не нужно. Дело состоит в том, чтобы тетушка сама согласилась; не будет этого, не будет семейного покоя. А как же без него искать чего-нибудь? И государыня знает обо мне – но я к этому способу не прибегну. Никакой другой власти не должно требовать, кроме власти убеждения. Если сердце тетушки молчит, то чем его говорить заставить? Голос родных будет действительнее, но и на него плоха надежда. Сердце ее молчит крепко. Что ей надобно, то ей и мило, хотя бы оно было и отвратительно – я этому видел примеры. Для меня и, надобно признаться, для Маши она глаз не имеет. Иначе как бы смотреть с таким равнодушием на наши потери, как бы не употребить всего усилия, чтобы хотя не страдать за них – все в ее власти, все ей легко. И, несмотря на это, все у нас взято»[289].
В. А. Жуковский вызвал к себе большое расположение императрицы Марии Федоровны, и она пригласила поэта к себе на должность придворного чтеца, за которой последовали, помимо дружеского внимания, слава и почести большого петербургского света. Материальные условия были для нуждающегося поэта очень выгодны. Что же до литературных занятий, то они не очень шли в то время. Творчество нуждается во вдохновении… Очевидно, в этом кроется желание Василия Андреевича вернуться к себе в деревню. «Вот уже я две недели с лишком в Петербурге, а еще не принимался ни за что. И не знаю, когда примусь. К новой моей надежде я совсем не привязываюсь, я смотрю на нее, как на волка в овечьей коже, и не подхожу к ней близко. Если ничто не сбудется, то выползу к вам, на ваш берег, к друзьям и к уединению. Здесь, во всяком случае, мне должно пробыть, по крайней мере, до конца февраля, чтобы кончить издание своих стихов и еще кое-какие работы, а скоро ли примусь за них, не знаю. Здесь не Долбино. Да и перспективы прежней уже нет. Думаю, что голова и душа не прежде, как у вас, придет в некоторый порядок – у вас только буду иметь свободу оглядеться после моего пожара, выбрать место, где бы поставить то, что от него уцелело, и вместе с вами держать наготове заливную трубу. Здесь беспрестанно кидает меня из одной противности в другую: из мертвого холода в убийственный огонь, из равнодушия в досаду. <…> Знаете ли, что мне приходит в голову? Купить у вас десятины три земли, и построить на них домики, и жить доходом с денег… Кажется, это бы можно. Что мне нужно? Свобода, работа и маленький достаток. Право, я не почитаю этого химерою. Клок земли подле Мишенского или подле Долбина, но клок собственный. Чтобы было довольно для сада и огорода. На содержание себя деньги, которых немного нужно и которые легко бы было вырабатывать, – и при всем этом забвение о будущем и жить для настоящего. Если раз залезу в этот угол, то уже из него будет трудно меня вытащить»[290]. Это из письма к А. П. Киреевской от 16 сентября 1815 года, которая 23 ноября того же года обратилась к милому другу и милому брату со словами поддержки и участия: «Бесценное письмо ваше оживило меня, хотя в нем нет ничего оживительного: те же желания не того, что у вас есть, та же непривязанность к настоящему, та же пустота, скука, которые до вашей милой души не должны бы сметь дотронуться, но этот почерк, этот голос дружбы, который слышен и в скуке, и в пустоте, и в шуме, – и возможность счастья невольно воскресла! Авось! Милый Жуковский! Ведь это слово не ветреной надежды, а спокойного доверия! Доверенности к доброму промыслу, к сердцу друзей, к святыне недосягаемой! Бросьте все, милый брат! Приезжайте сюда, ваше место здесь свято! Готовить нечего, оно всегда первое! Ваши рощи, ваша милая поэзия, ваша прелестная свобода, тишина, вдохновение и верные сердца ваших друзей – здесь все цело, все живет, все вечно! Что это за состояние, для которого вам надобно служить? Что это значит: чем жить? Это и глупо, и обидно! Забыли вы, что я хотела все свое продать, бросить, чтобы с вами в 14 году ехать в Швейцарию? Разве вы не знаете, что у вас, слава Богу, есть чем жить, и больше, нежели для житья надобно, что и тогда бы было, когда б я сама для жизни своими руками работала, и тогда бы вы могли жить со всеми прихотьми, каких бы вам угодно было! А когда бы вы здесь были с нами, я была бы вашим богатством богата; милый, милый друг, неужели мне сказывать вам, что такое для меня любить вас?..»[291].
Однако петербургская жизнь В. А. Жуковского продолжала идти своим чередом среди обязанностей придворного чтеца императрицы, очень дружески к нему относившейся, среди посещений большого петербургского света, проявлявшего к избраннику двора всяческое почтение, в кругу своих друзей, беззаветно любящих его, и живых литературных стремлений. И его Долбино, и его Мишенское – все это становилось лишь плодом романтических иллюзий поэта. «Прощание», написанное Жуковским 6 января 1815 года при оставлении имения своей доброй сестры А. П. Киреевской, оказалось пророческим:
Друзья, в сей день был мой возврат,
Но он для нас и день разлуки;
На дружбу верную дадим друг другу руки:
Кто брат любовию, тот и в разлуке брат.
О, нет! не может быть для дружбы расстоянья!
Вдали, как и вблизи, я буду вам родной,
А благодарные об вас воспоминанья
Возьму на самый край земной.
Вас, добрая сестра, на жизнь друг верный мой,
Всего, что здесь мое, со мною разделитель,
Вас брат ваш, долбинский минутный житель,
Благодарит растроганной душой
За те немногие мгновенья,
Которые при вас, в тиши уединенья,
Спокойно музам он и дружбе посвятил.
Что б рок ни присудил,
Но с долбинской моей семьей
Разлука самая меня не разлучит:
Она лишь дружеский союз наш утвердит.
Мой ангел, Ванечка[292], с невинной красотою,
С улыбкой милой на устах,
С слезами на глазах,
Боясь со мной разлуки,
Ко мне бросающийся в руки,
И Машенька[293], и мой угрюмый Петушок[294],
Мои друзья бесценны…
Могу ль когда забыть их ласки незабвенны?
О, будь же, долбинский мой милый уголок,
Спокоен, тих, храним святыми небесами.
Будь радость ясная ваш верный семьянин,
И чтоб из вас в сей жизни ни один
Не познакомился с бедами.
А если уж нельзя здесь горе не узнать,
Будь неизменная надежда вам подруга,
Чтоб вы при ней могли и горе забывать…
Что б ни было, не забывайте друга…
207
Сочинения В. А. Жуковского в двух томах. Т. 1. С. 453.
208
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 76–77.
209
Александр Иванович Тургенев.
210
Константин Николаевич Батюшков.
211
«Императору Александру». Посвящая это произведение Императрице Марии Федоровне, В. А. Жуковский писал: «Послание Государю Императору, Вашему Величеству подписываемое, есть выражение не одних чувств поэта, но вместе и всего, что чувствует теперь народ русский – язык свободный и простой, дань благодарности, дань бескорыстного удивления… и не лесть приводит теперь стихотворца к престолу, не бедная надежда заслужить награду, но славное имя русского, но честь – быть одним из тех счастливцев, которые клялись в верности великому человеку, за которого жизнь отдать есть наслаждение… Как стихотворец, я сказал вслух и весьма слабым языком то, что каждый из моих соотечественников чувствует в тайне души своей, – дерзкое, но счастливое право поэзии!»
212
Товарищ Жуковского по Благородному пансиону.
213
Речь идет о балладе В. А. Жуковского.
214
Александр Алексеевич Плещеев.
215
«Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем и кто сидел впереди».
216
Речь идет о портрете Марьи Андреевны Протасовой.
217
Марья Андреевна Протасова.
218
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 101–102.
219
Дмитрий Васильевич Дашков.
220
Вдовствующая императрица Мария Федоровна.
221
Михаил Дмитриевич Костогоров, товарищ Жуковского по Благородному пансиону.
222
Возможно, речь идет о Павле Петровиче Свиньине.
223
Сочинения В. А. Жуковского в двух томах. Т. 1. С. 452–453.
224
Имеется в виду война Наполеона I против Австрии в 1800–1801 гг., положившая начало его завоеваниям Западной Европы.
225
Подразумевается предреволюционное состояние Европы до 1789 г.
226
Трон французской королевской династии Бурбонов (на гербе Бурбонов были изображены лилии), низвергнутый французской буржуазной революцией 1789 г.
227
Наполеон Бонапарт.
228
Сцилла – Сицилия; здесь в значении – Италия. Бельт – Балтийское море.
229
1812 год.
230
Замолкнувшими пушками.
231
Титул «Благословенный» был предложен императору Александру I Государственным советом, Сенатом и Святейшим Синодом 30 июля 1814 года. Государь отклонил это предложение. Жуковский этот титул приписывает оценке, сделанной потомством, называя его «судьею царей».
232
Кутузов, умерший в самом начале европейского похода, 16 апреля 1813 г.
233
Французский генерал Моро, прибывший из Америки, чтобы бороться с Наполеоном на стороне союзников, и убитый в сражении под Дрезденом в августе 1813 г.
234
Подразумевается Пруссия, которая первой примкнула к антинаполеоновской коалиции 1813 г.
235
Сражение при Кульме (в Чехии), где русскими была одержана победа над французскими войсками, произошло 17–18 августа 1813 г.
236
Речь идет о сражении под Лейпцигом (16–19 октября 1813), получившем название «битвы народов», где войска союзников одержали решительную победу над французами.
237
Александр I.
238
Древнеримское название реки Сены.
239
После занятия Парижа был отслужен молебен в присутствии русской армии на площади Согласия, там, где в 1793 г. казнили Людовика XVI.
240
Торжественный молебен российской армии был отслужен в день Светлого Воскресения.
241
Речь идет о возвращении из Англии Людовика XVIII, возведенного на французский престол союзниками.
242
М. И. Кутузов.
243
Собор в Петропавловской крепости на Неве.
244
Марья Андреевна Протасова.
245
А. И. Тургенев, занимая должность директора департамента духовных дел иностранных исповеданий, находился под начальством «друга царева» князя Александра Николаевича Голицына, который одновременно был обер-прокурором Святейшего Синода и главноуправляющим духовными делами иностранных исповеданий.
246
Александр Федорович Воейков.
247
Сочинения В. А. Жуковского в двух томах. Т. 1. С. 454.
248
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 103.
249
Возвышенно (фр.).
250
Сочинения В. А. Жуковского в двух томах. Т. 1. С. 454–455.
251
Екатерина Афанасьевна Протасова.
252
Сочинения В. А. Жуковского в двух томах. Т. 1. С. 456–457.
253
Александр Михайлович Офросимов, муж племянницы В. А. Жуковского, Марьи Петровны, дочери Варвары Афанасьевны Юшковой.
254
Екатерина Афанасьевна Протасова.
255
Сочинения В. А. Жуковского в двух томах. Т. 1. С. 457.
256
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 109.
257
Речь идет о сочинении 1812 года «Певец в стане русских воинов».
258
По просьбе Екатерины Федоровны Муравьевой (вдовы известного общественного деятеля и писателя, товарища министра народного просвещения и попечителя Московского университета Михаила Никитича Муравьева), Жуковский занимался изданием сочинений ее покойного супруга.
259
В. А. Жуковского не оставляет мысль о принятии опеки над имуществом детей А. П. Киреевской.
260
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 110.
261
Иван Васильевич Киреевский.
262
Речь идет о портрете В. А. Жуковского, выполненном по заказу С. С. Уварова О. А. Кипренским.
263
Речь идет о замысле В. А. Жуковского написать «Владимира».
264
Речь идет о балладе В. А. Жуковского «Эльвина и Эдвин».
265
Речь идет о трилогии Фридриха Шиллера «Валленштейн», завершенной в 1799 году. Главный герой трилогии Альбрехт Валленштейн, лицо историческое, с 1625 года – генералиссимус, главнокомандующий армией Австрийской империи, боровшийся во время тридцатилетней войны (1618–1648) с коалицией протестантских государств, во главе которой стояла Швеция. По обвинению в сношениях с неприятелем он был отстранен от командования и убит своими офицерами.
266
Речь идет об обширном труде Фридриха Шиллера «История Тридцатилетней войны», над которым поэт работал в 1791–1793 гг.
267
Речь идет о битве при Лютцине 16 ноября 1632 года, одной из крупнейших битв Тридцатилетней войны между шведскими войсками под командованием Густава II Адольфа и габсбургскими подразделениями во главе с Альбрехтом Валленштейном. В 1632 году войска католической лиги под командованием Валленштейна вступили в район Саксонии. Следом за ними выступили войска Густава Адольфа. Вблизи Наумбурга Густав выстроил свои подразделения и ожидал противника. После получения информации о том, что Валленштейн выслал свои подразделения во главе с Паппенгеймом в направлении Галле и Лютцена, 15 ноября Густав направил свои войска в том же направлении. Валленштейн быстро сориентировался в ситуации, собрал свои подразделения и приказал Паппенгейму вернуться. Заняв позицию на север от дороги на Лейпциг, он выстроил войска фронтом на юг. Центр позиции заняли четыре колонны пехоты, а кавалерия была расположена на холмах – правое крыло в окрестностях Лютцена во главе с Генрихом фон Голком, а левое под командованием Матиаса Галаса. Утром 16 ноября шведы начали движение из местности Риппах в направлении имперских войск. Шведская армия состояла из двух частей, в состав каждой входила пехота и кавалерия. Оценив ситуацию, Густав приказал армии сместиться влево, и ее правое крыло попало под огонь имперской артиллерии, которая обстреливала шведские колонны на марше. Только около полудня силы Густава добрались до линии противника и начали битву. Густав решил нанести главный удар силами правого крыла своей армии, которым он командовал лично. Целью короля было выбить противника из Лютцена. Здесь разгорелись важнейшие бои, в которых имперские войска постепенно отступали перед шведами. Во время битвы кавалерия Паппенгейма нанесла по шведам удар, но они смогли отбить атаку, а Паппенгейм был смертельно ранен. Подкрепления имперская армия получила также от Октавио Пикколомини, который во главе двух полков вступил в битву. Вступление в бой новых сил было совершенно неожиданно для Густава, и во время одного из боев король был смертельно ранен. После его смерти битва продолжалась. Разозленные смертью полководца шведы продолжали отчаянно биться под командованием князя Бернарда Веймарского. Под вечер Бернарду удалось вынудить имперские войска отступить. На поле боя сражалась пехота под командованием раненного Валенштейна. Забрав тело убитого Паппенгейма, имперские войска начали отступление в направлении Лейпцига, оставив на поле боя всю артиллерию и до 3000 убитых. Шведы в битве при Лютцине потеряли около 1500 убитыми и ранеными, включая короля Густава Адольфа.
268
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 110–111.
269
На рождение Екатерины Александровны Воейковой
Здравствуй, новый гость земной,
К счастью в мир тебя встречаем,
И в восторге над тобой Небеса благословляем.
За минуту все в слезах;
Мать растерзана страданьем;
Близ нее безмолвный страх
С безнадежным ожиданьем.
Вдруг все тихо – все для нас
Полно жизни и надежды;
Твой раздался первый глас,
И твои раскрылись вежды!..
Там грядет с востока к нам
Утро, гость небес прекрасный, И спокойным небесам
День пророчествует ясный.
Ободримся! в добрый час
Новый жизни посетитель!
Небеса его – для нас!
А над нами наш хранитель!
(26 июня 1815 года)
270
Александра Андреевна Воейкова (урожденная Протасова).
271
Речь идет о замысле В. А. Жуковского написать «Владимира».
272
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 111–116.
273
Шутливое прозвище А. П. Киреевской.
274
Речь идет о родном дяде Марьи Андреевны Протасовой Павле Ивановиче Протасове.
275
Речь идет о сыне Павла Ивановича Протасова Александре Павловиче Протасове.
276
Речь идет о супруге Павла Ивановича Протасова Марье Николаевне Протасовой.
277
Речь идет о дочери барона Ивана Петровича и баронессы Марии Алексеевны Черкасовых Елене Ивановне Черкасовой.
278
Великого учителя (времени) (фр.).
279
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 119–120.
280
Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий.
281
Григорий Иванович Вилламов.
282
Речь идет об одноименной балладе В. А. Жуковского, написанной в 1814 году.
283
Речь идет об одноименной балладе В. А. Жуковского, написанной 14 апреля 1808 года.
284
Речь идет об одноименной балладе В. А. Жуковского, написанной в 1814 году.
285
Речь идет об авторском переводе В. А. Жуковским баллады Ф. Шиллера «Ивиковы журавли» (1813 год).
286
Речь идет об одноименной балладе В. А. Жуковского, посвященной поэтом своей племяннице Александре Андреевне Протасовой (1811 год).
287
Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 121.
288
Там же. С. 121–122.
289
Там же. С. 122.
290
Там же. С. 123.
291
Там же. С. 123–124.
292
Иван Васильевич Киреевский.
293
Марья Васильевна Киреевская.
294
Петр Васильевич Киреевский.