Читать книгу Умница Ева - Александр Александрович Ермолаев - Страница 2
Глава 2
ОглавлениеЗакольцована воспоминанием
Наша встреча с тобою в купе.
Ведь не помню я, что было ранее, –
Будто прежде ты снилась мне.
То ли звук приближенья томительный
(Где сначала был страх убедительный?),
То ли беды объятий во сне.
Ты как-то сказала, что поэт из меня – так себе («Собственный стих в твоей душе так и не прорезался», – элегантно заметила ты), – пусть это было несколько обидно слышать, но за правду я тебе всегда был благодарен, – тем более что прозу мою ты оценивала достаточно высоко, а это – если учитывать приоритетность моих творческих извращений – было для меня важнее. Ты – мой самый честный, самый первый критик.
Итак.
Время действия: полдень.
Место действия: душный поезд.
Чувство действия: романтическая приподнятость, смущение.
Молодой уставший мужчина двадцати восьми лет с рюкзаком на спине (это я) пробирается по узкому солнечному коридору в поисках «забронированной комнаты». Вот она, подумал я, увидев заветные цифры на дверце купе; я постучал и сразу вошел внутрь.
(Пара абзацев предыстории…) Я возвращался из столицы в свой родной город, в котором не был уже пять лет; после того, как я окончил там университет, внутренняя сила потянула меня в центр страны. Я закончил филологический факультет и мечтал стать большим писателем. Щелчок пальцев (!): мечты сбылись. Ну, почти. Я покинул свой городок с готовой рукописью, над которой я бессонно просиживал студенческие годы; меня ничего не держало, как и «сейчас» (договоримся, что это слово действует лишь внутри «часового пояса» отдельной главы), когда я совершаю обратный побег: любовью я не обзавелся, – пара коротких безнадежных романов будто оголили мою несостоятельность в этом серьезном вопросе, на который моя юность тогда едва ли была готова ответить подобающей благодарностью; родители, с которыми я жил, были рады от меня избавиться, – произношу это с шутливой интонацией, ведь они меня очень любили (и сейчас любят, – здесь уже можно смело втыкать это слово во все временные расслоения) и хотели, чтобы я достойно вступил во взрослую жизнь; друзья (?) – были, пусть и немного, но вряд ли это когда-либо так сильно кого-то удерживало. Мой роман понравился издателю, – и его опубликовали. А потом второй; и третий. Я был счастлив! счастье будило меня по утрам и согревало мой сон ночами, я был заряжен как никогда (тогда, еще до встречи с тобой, Ева, мне казалось, что заряд большей силы я едва ли смогу еще когда-нибудь поймать, – я ошибался). Я приобрел некоторую известность и некоторых поклонниц; с одной из них, – довольно миловидной журналисткой, с которой я познакомился, когда она брала у меня интервью, – у меня даже случился шестимесячный роман, наполненный возбужденными литературными спорами и унылой ночной лаской (надеюсь, она не очень обидится, если прочтет это, – что, как я уже говорил, зависит только от тебя). Параллельно я подрабатывал: сначала преподавал в школе русский язык и литературу, а потом сосредоточился на частных уроках. И в какой-то момент мне это все надоело, точнее – меня потянула домой какая-то необъяснимая сила, я стал чувствовать, что этот самый заряд растрачивается и растрачивает меня, но не до прежнего состояния, а до состояния более отчаянного; он опустошил меня и, видимо, перепрыгнул на кого-то другого; добавлю только, что я не был безалаберным распорядителем своей жизни: я не шлялся по глупым вечеринкам, не сжигал себя алкоголем, – моя судьба принимала удобную форму, из которой получается известный результат, как из формы для домашнего печенья. Волна этой усталости и надвигающаяся депрессия заставили меня узреть единственный маяк в поле моей близорукости: дом. Я решил вернуться. (Ты это все, Ева, конечно, и так знаешь, но я хочу, чтобы история выглядела как полноценный роман, а не как сентиментальный коллаж; однако я не буду сердиться на тебе оттуда, если ты пропустишь пару страниц знакомого вступления.)
Я написал письмо своему бывшему декану, Илье Борисовичу Скороходову, который следил за моими успехами с искренней радостью, – я попросился на работу в родной университет, – и на плановом совещании он спокойно отстоял мою кандидатуру. Я снова собирался преподавать, и со студентом этот процесс казался мне более приятным и глубоким, нежели со школьником, для которого запредельная концентрация возможна только тогда, когда он, сидя за компьютером, безжалостно наводит снайперский прицел за плоскостью эскапизма. Родители нашли для меня квартиру (жить я хотел один), ежемесячная плата была приличной, местонахождение – рядом с работой – удобным.
Я собирался переезжать в начале августа, но Илья Борисович вежливо поторопил меня. Он, вместе с коллегами, отправился в столицу на научную конференцию, которая была прибита к середине лета, к двадцатым числам июля; Скороходов предложил поехать назад вместе, – я согласился. Он помог и с багажом (настолько легким и скромным, что я и сам этому удивился, и эта мысль почему-то польстила мне: ничем дорогостоящим и тяжеловесным я свою жизнь не захламил, в основном я увозил свою бесценную библиотеку): он с кем-то договорился, и я – за два дня до решительного прыжка в безвозвратный поезд – погрузил всю свою собственность в фургон лысого незнакомца, который подчинялся аналогичному маршруту, – он хмуро пообещал скинуть подвалившее обязательство к порогу родительского дома. Как таковых серьезных дел у меня не осталось, я лишь радостно сбросил с себя всех школьников, которым помогал готовиться к экзаменам; попрощался с Артемом, моим литературным редактором и большим другом (мы просидели вечер в громком клубе; после каждой новой рюмки он все больше ненавидел столицу и все меньше хотел меня отпускать, – это было мило…Привет тебе, Артем!). Скороходов сразу купил билет и на меня, чтобы мы ехали в одном купе, – и когда поезд начал сонно трогаться, а в душном купе не хватало одного человека, он заволновался; нет, – в поезде я был, и я уже пробирался к вагону (с чего я и начал главу), но переживания моего декана пустыми не были, – ведь я действительно чуть не опоздал (!): в автобусе, в котором я добирался до вокзала, произошло небольшое комичное происшествие, растянувшее мой путь: какой-то чересчур официальный для данной категории транспорта мужчина («костюмчик, галстук, туфли») начал вдруг душить свою толстую жену, чем вызвал массовую бабскую агрессию, – строгому водителю пришлось остановиться и попросить парочку убраться вон. А я все это время – с нервным тиком глаза – только и делал, что посматривал на часы. Но я все-таки успел. И вот я зашел в купе…
– Андрей Алексеевич, голубчик! – торжественно взмахнул руками Скороходов. – Где же вы гуляете? Я уже испугался. И дозвониться до Вас не получается!
Мы пожали друг другу руки (Боже, как он постарел!), и я, скинув упитанный рюкзак на сиденье, перевел рассеянный взгляд на нашу единственную попутчицу, – на тебя. Попытавшись усмирить жалкую одышку, я поздоровался. Ты ответила мне приветственной улыбкой. Она показалась мне сдержанной, но доброй.
– Знакомьтесь, Андрей Алексеевич, – сказал Скороходов (мне, кстати, было немного неловко, когда он обращался ко мне так официально, но в его теплой подаче не было издевательской иронии, а было некоторое благоговение, против которого я не решался возразить мелкой поправкой, что только подчеркнула бы мнимую церемонность). – Это наша коллега, Ева Владимировна Тарковская. Только она у нас высшую математику в университете преподает. Она у нас умница! Ну а вам, Ева, я уже собственно все про нашего Достоевского рассказал по пути. Теперь и посмотреть на него можно, – рассмеялся старик, и мы любезно подхватили его свистящий смех (я при этом почувствовал, как на щеках проступает жар смущения).
Что ж, вот и ты: Ева собственной персоной! Попытаюсь описать тебя, сохранив интонацию того периода, того момента, – это очень важное замечание, фильтр времени я отодвигаю в сторону, а нынешнюю эмоцию я придержу для последующих глав… На тебе было легкое белесое платьице, которое из-за избыточной духоты (кошмарное потное лето) прилипало к тебе, а ты – с раздражением и сопутствующим смущением – тонкими пальцами то и дело отщипывала его от себя; светлые волосы закрывали половину лица, а кончики были заострены влагой твоей медовой кожи; ты была в тот день немного дерганной, будто призрак какого-то подростка постоянно лапал тебя своими незримыми ручонками. Обручального кольца не было, и я невольно порадовался этому дразнящему факту, ведь к тому времени меня стало тревожить постоянное окружение этого запрета, словно в этой золотой эмблеме выражалась очередная моя упущенная возможность.
Ты что-то читала, а я говорил со Скороходовым, передвигая на тебя сдержанный взгляд с маниакальной периодичностью.
– Фамилия у вас интересная, – наконец заговорил я с тобой после затянувшейся паузы, когда Скороходов склонил к окошку седую голову, поддавшись приятным уговорам дорожного сна.
Сначала ты просто улыбнулась, нервно поправив затемняющий видимость локон; я оценил это и замолчал. Мне захотелось втиснуться в фантазию Скороходова, и я закрыл глаза.
– Почему? – внезапно спросила ты, и мои веки торжественно подскочили.
– В ней есть какое-то ложное заверение, – ответил я, неестественно зевнув. – Словно она указывает на противоречивость своего носителя.
– Почему же ложное? И откуда вы взяли противоречивость? – Ты улыбнулась, думая, видимо, что я умничаю. – Или у вас шестое чувство обострилось?
– Все проще. Дело во внутричерепных каналах: хочешь не хочешь – а все мысли улетают к другому человеку, который уже давно живет в твоей голове под такой же фамилией.
– Господи, вы всегда так говорите? – по-детски рассмеялась ты (а Скороходов, приоткрыв сухие глаза, даже дернулся, но сон его сразу же засосал обратно).
Я улыбнулся: твой смех был очень милым.
– Как же здесь душно. – Ты стала размахивать книгой как веером, повернувшись к ускользающему пейзажу окошка.
– Вы стихи пишите? – резко перекинув взгляд на меня, спросила ты.
– Да, но… – окаменел я на секунду, – я не поэт.
– Прочтите что-нибудь. – В голосе не было задора, была искренняя и непонятная мольба.
– Может, лучше – я вам свой роман дам почитать.
– Роман – позже. А сейчас – стихи.
И тут я решился на подлый ход: звонким шепотом, чтобы не тревожить Скороходова, я стал читать первое, что пришло в мою затуманенную голову (сохраняю здесь лишь отрывок, хотя тогда я выдал тебе полный вариант).
Свиданий наших каждое мгновенье,
Мы праздновали, как богоявленье,
Одни на целом свете. Ты была
Смелей и легче птичьего крыла,
По лестнице, как головокруженье,
Через ступень сбегала и вела
Сквозь влажную сирень в свои владенья
С той стороны зеркального стекла…
Я обреченно сглотнул и стал ждать унизительной расправы. Но ты смотрела на меня самым спокойным и преданным взглядом на свете. Я покраснел от стыда: теперь я будто не имел права сознаться в плагиате и свести свою маленькую ложь к невнятной шутке.
– Сколько вам лет? – спросила ты.
– Двадцать восемь.
Ты состроила подозрение на лице, – и я этому несколько не удивился: привык.
– Мне все говорят, что я выгляжу моложе.
Тебе же на тот момент (раз уж мы зацепили возраст) было тридцать три года, – уточняю, опять же, для планируемого непросвещенного читателя.
Ты снова уткнулась в книгу; тогда я впервые отметил твою прелестную привычку, которая, как я изучил позже, проступает либо от волнения, либо от прогулки в облаках: ты очень медленно и нежно поглаживала щеку и висок кончиком указательного пальца. Я закрыл глаза и мгновенно прервался сном, а когда я проснулся, тебя уже не было.
Сейчас я открываю главную деталь этого горестного повествования, – речь, собственно, о твоем прямом участии в написании книги (вот почему в этот раз нет никакого посвящения). Твой дневник. Ты, конечно, давно обо всем догадалась, – я знаю, что ты знаешь, но об этом – позже. Когда я впервые получил к нему долгожданный доступ? Я заметил, что ты ведешь дневник, примерно через три месяца после нашего знакомства; о, да!– я был одержим соблазном полапать эти странички, но моя порядочность постоянно накатывала на мужское любопытство, и я пытался отвлечься от несолидных мыслей. Но со временем приступы ревностного удушья вынудили меня оправдать прежде недостойные замыслы. Мне оставалось лишь найти хранилище твоих секретов, ибо ты, не особо полагаясь на мою честность (Господи, идеальная парочка!), открыто мне однажды заявила, – уже после свадьбы, – что не можешь мне сказать, куда ты упрятала свои записи. И как после такого заявления не испачкать рассудок навязчивыми подозрениями?
– Я думал, у нас нет секретов друг от друга?
– Кто сказал, что здесь есть секреты? Я пишу, что я думаю о том, что ты и так знаешь.
– Разве это не секрет?
– Нет, – это одиночная камера в супружеской тюрьме.
Признаюсь, найти дневник было нелегко; я не понимал, где можно было спрятать незаметно более тридцати толстых тетрадей. Но я нашел.
Какой же изощренной наглостью нужно обладать, чтобы благополучно спрятать все свои тайны в доме моих родителей? Более того – в комнате моего детства! Обнаружил я это дождливой ночью, когда отец мой недомогал и мать попросила меня приехать и остаться, потому что она дико переживала. (Слава богу – он поправился легко и быстро, как подросток). Но в ту ночь я почти не спал, – причиной моего ненасытного бодрствования стали тетради, бесцеремонно распиханные по всем выдвижным ящикам моей комнаты. Когда ты успела – не знаю. Могу предположить, что во время ремонта, когда ты помогала матери красить стены без меня (тогда, наверное, ты перевезла туда все собрание сочинений, а новые поступления были результатом твоих одиночных захаживаний к свекрови). Моя комната была напичкана твоей жизнью. Представляю, какое зловещее удовольствие ты от этого испытывала: хороший тайник утверждается тупой дальнозоркостью искателя.
И я стал читать. Все по порядку: начиная с самого первого извлечения, когда ты потратила тетрадный лист на безобидный конфликт с одногруппницей (тогда тебе было двадцать лет), хотя, – учитывая качество наивных умозаключений того периода, – правильнее было бы сказать, что ты им просто подтерлась… Прости, Ева, я понимаю, шутка вышла дурновкусной, но я не удержался. Но с гордостью сразу же добавлю: с годами письмо твое бесспорно расцвело.
Здесь я буду приводить самые сочные выдержки, украденные из твоей одиночной камеры. Настоящую главу я разбавляю твоей записью о том самом дне, когда судьба элегантно подтолкнула меня к тебе своим костлявым локтем.
У меня месячные. Я уже измучилась вся. От этого дискомфорта я раздражаюсь по любому поводу. Еще и эта конференция. В аудитории одна гадкая муха не давала мне покоя, кружила вокруг меня, издевалась надо мной. /…/
Эта жара. Эта липкость. А потом еще и этот поезд. Я чувствовала, как от меня несет потом. Хорошо, что терпеть пришлось недолго.
Как же я соскучилась по родителям. Господи, как они постарели. Отец прослезился, когда обнял меня. Мы хорошо проведем время. /…/
Сегодня познакомилась с Дементьевым. Старый маразматик гордится им. Думаю, он хочет свести нас. Андрей Алексеевич. В литературных кругах он, похоже, известен. Хотя молоденький. Он прочел мне свое стихотворение, потрясающее стихотворение. Мне даже захотелось его поцеловать.
Я должна прочесть его роман.
Скороходов сообщил мне, что ты сошла раньше, в своем родном городе, где жили твои родители: ты планировала провести с ними остаток лета. Я почувствовал глупую невосполнимость от твоего тихого исчезновения. Сердце залило сиропом, а мысль понеслась сооружать сахарный домик для двоих. Ева, ты хорошенько ударилась в меня… И я вдруг прервал в сознании все прежде значимые «поиски предназначения» и «высшие цели». Мне захотелось простой семейной жизни. Душа уперлась в стену, и стена эта была домашней. Чертов поезд навсегда увез меня из Хогвартса.
Тогда это чувство продлилось недолго, но оно вернулось ко мне с более крепким запросом, когда я вышел на работу и стал видеть тебя каждый день.
Вот такой я запомнил нашу первую встречу.
А за тот невинный плагиат, кстати, я поплатился, – но гораздо позже.