Читать книгу Все поправимо: хроники частной жизни - Александр Кабаков - Страница 10

Книга первая
Глава девятая. Болезнь

Оглавление

Температура уже была нормальная, но дядя Гриша велел пока лежать в комнате с занавешенным окном, потому что корь Мишке в его возрасте опаснее, чем малышам, и от осложнения может еще ухудшиться зрение. И читать, конечно, тоже было нельзя, так что Мишка целый день валялся с закрытыми глазами, думал, скручивал, ворочаясь, простыню, нудил, чтобы мать почитала что-нибудь вслух, как маленькому, но мать отказывалась и вообще заходила в комнату редко и старалась к Мишке не подходить – взрослые от кори могут даже умереть. А спать мать с отцом перебрались в комнату дяди Феди, пропадавшего, как всегда, в командировках.

От тоски Мишка сломал нечаянно термометр, ртуть вылилась на пол, и мать долго собирала ползающие шарики в спичечную коробку, а потом эту коробку выпросил Мишка и положил за кровать: он собирался, выйдя после болезни, упросить одного знакомого солдата, который за рубль заливал биты для альчиков свинцом, сделать жульническую биту – высверлить дырку, залить туда ртуть, заткнуть дырку маленькими камешками, а сверху уже залить свинцом, чтобы на вид была бита как бита. Всем было известно, что бита с ртутью летит ровнее и сильнее бьет, но распознать такую жульническую биту было трудно, а если возникали сомнения и назревала проверка с расковыриванием свинца, всегда можно было ртутную биту к следующей игре подменить нормальной, а про ртутную сказать, что зафинтилил и не можешь найти. У самого Мишки ртутной биты, правда, никогда не было, но Киреев играл такой всю прошлую весну, пока действительно не зафинтилил, и она как сквозь землю провалилась где-то в полыни.

А пока Мишка доставал время от времени из-за кровати спичечную коробку с аэропланом и почему-то английской надписью SAFETY MATCHES – Мишка спрашивал у англичанки Эльвиры Ивановны и узнал, что надпись переводится «безопасные спички» – и, открыв, рассматривал расползающуюся неровной лужицей и тут же, от малейшего движения руки, сбегающуюся в ровный шарик ртуть. Мать, застав его за этим занятием, требовала, чтобы он коробку немедленно закрыл, а то опять придется ловить шарики по всему полу и выискивать в длинных пестрых тряпочных половиках, что почти невозможно, но Мишка смотрел на жидкий металл, «как загипнотизированный» – по выражению матери. Вид блестящих, тяжело перекатывающихся, удлиняющихся и вдруг дробящихся капель действительно приковывал Мишкин взгляд, возникало странное чувство покоя, и одновременно что-то начинало Мишку дергать, покой хотелось нарушить, прервать созерцание, и Мишка едва сдерживался, чтобы не вытряхнуть капли на пол. Мишка задвигал коробку, клал ее за кровать и снова лежал с закрытыми глазами, думал.

Он думал о Нине, которая заболела на неделю раньше и сейчас уже просто сидела дома на карантине, читала, наверное, книги по всей программе до конца года и занималась алгеброй, чтобы до конца третьей четверти исправить свою тройку. Она была вообще старательная да еще жутко боялась своего отца Бурлакова.

С Ниной Мишка уже давно помирился, демонстративно перестав вообще замечать Инку Оганян. Как раз накануне того, как в школе началась корь и Нина заболела среди первых, они с Мишкой ходили гулять за проходную городка. Солдат для порядка проверил их школьные билеты и, конечно, подмигнул Мишке – Нина, к счастью, не заметила. Они вышли на проселок, снег с которого сдуло, и открылась глубокая колея, ограниченная с двух сторон высокими, замерзшими до каменной твердости острыми глиняными хребтами. В колее идти было неудобно, узко, но они шли, каждый в своей, держась за руки, которые для этого пришлось вытянуть во всю длину. Потом сзади стали слышны стук и хрип мотора, они расцепили руки, отступили и встали на замерзшие кочки по сторонам дороги, и, подпрыгивая и едва не валясь на бок, с жутким громом и дымом проехал «Урал-ЗИС» с рваным, хлопающим брезентовым тентом на железных, поднятых над кузовом ребрах, с газогенераторной печкой у кабины и высокой, загнутой вверху трубой, из которой валил голубой дровяной дым. Когда машина проехала, Мишка перелез к Нине, на ее сторону дороги, и они свернули на давно заброшенное картофельное поле, по которому весной и осенью не то что человек – танк не прошел бы, увяз, над которым летом стояли тучи пыли, но сейчас идти, перебираясь с кочки на кочку, было возможно.

Небо низко лежало над полем, и сизые, железного цвета тучи на горизонте ползли прямо по кочкам. Справа виднелись низкие крыши сельских домов, сбившиеся в кучу, как смешанные кем-то на доске шашки, над ними возвышался кирпичный цилиндр средней части сельского клуба, цилиндр был покрыт тускло блестевшими жестяными листами конусом. Когда-то, когда квартиру еще не дали и Салтыковы жили в селе, снимая полдома, Мишка бродил сзади клуба и в глубокой яме обнаружил странную вещь: это был скелет из полусгнивших балок, как бы каркас гигантского шлема. Тогда Мишка был еще маленький, только пошел в школу, сам читать не любил, хотя уже умел, и мать как раз читала ему вслух по вечерам «Руслана и Людмилу». И Мишке, конечно, представилось, что это валяется остов шлема, принадлежавшего когда-то говорящей голове. Ужас охватил его, он примчался домой и, захлебываясь, рассказал матери, что видел. Но мать не испугалась и даже не удивилась, а коротко и не очень понятно объяснила Мишке, что клуб раньше был церковью, в ней молились Богу неграмотные деревенские старики и старухи, и цилиндр был покрыт не жестяными листами, а куполом, остов от которого Мишка и нашел. Мишка почти ничего не понял ни про Бога, ни про церковь с куполом, которой раньше был клуб, но успокоился, интерес к находке потерял и, когда через несколько дней пошли в клуб смотреть трофейную картину «Багдадский вор», о страшном скелете не вспоминал уже.

Позади осталась колючая проволока, которой были обнесены городок и маленький, серого кирпича домик проходной с палочкой шлагбаума.

А прямо и влево расстилалось поле с черными плешинами кочек на сером снегу, а там, где поле кончалось, тянулась низкая, с неровными зубьями гребенка лесополосы, за которой, Мишка знал, проходит железная дорога, а уж за дорогой начинается просто степь.

Они долго шли молча, а потом Нина вдруг впервые заговорила о том, что было у нее дома тогда, ночью, когда Бурлаков встретил их в подъезде и унес ее под мышкой.

– Он не знал, что я знаю, а мне мать давно сказала, что он неродной мне. – Вокруг было пусто, и Нина говорила громко, но в пустом сером воздухе слова ее как-то гасли, а шли они, прыгая по кочкам, то немного сближаясь, то расходясь, и Мишке приходилось напрягаться, чтобы услышать, он даже отвернул и связал сзади уши шапки. – Отца на войне убили, а я тогда еще не родилась, а он учился в Одессе в училище, познакомился с ней и женился, когда она… – Нина запнулась и с заметным трудом выговорила неприличное слово: – …была беременная. А он всегда был со мной, как настоящий отец…

В ту ночь Бурлаков хотел бить Нину ремнем, но мать не позволила, а Бурлаков носился с ремнем по всей квартире, разбудил младшую Нинину сестру Любку, которой было четыре года, и она сразу заревела, а Бурлаков все орал, так что, наверное, соседи слышали, и Нине стыдно было наутро идти в школу, а мать кричала, что Нину нельзя бить, потому что она уже большая, но Бурлаков никого не слушал и все замахивался через стол ремнем, так что в конце концов разбил лампочку, на всех посыпались осколки, и в темноте Нина крикнула ему, что он не может ее бить, потому что он ей никто. И с тех пор Бурлаков с ней вообще не разговаривает, хотя прошло уже столько времени, и мать, Нина слышала, стыдит его за то, что он, взрослый, а обиделся на ребенка, а тут Мишка еще полез к Инке, когда у Нины теперь такая жизнь…

Мишке было очень жалко Нину, он вдруг отчетливо представил себе, что было бы, если б он узнал, что его отец ему не отец. Он перепрыгнул на кочку поближе к Нине и, не снимая варежки, взял и потянул ее за руку. Нина остановилась и повернулась к нему. По щекам ее, еле видным из-под повязанного поверх берета пухового серого платка, ползли слезы, оставляя светлые, ртутно-блестящие дорожки на покрасневшей от холода коже. Мишка перебрался на одну кочку с ней и поцеловал ее, найдя губами маленький промежуток между платком и носом, и попал как раз в слезы. Они долго стояли посреди пустого бело-черного бугристого поля и целовались, держась за руки, чтобы не свалиться с кочки, и не обнимаясь, потому что обниматься, не расстегивая пальто, было неудобно, а расстегиваться на холодном и все усиливающемся ветру не хотелось – сразу замерзнешь.

Теперь Мишка лежал в теплой и полутемной комнате, думая о Нине, а над ним двигалось черно-сизое предснежное небо, вокруг разворачивалось, уходя во все стороны к горизонту, серо-белое поле с черными бугристыми плешинами, а по полю шел к Мишке Нинин отец Бурлаков в морской черной шинели, и Мишка понимал, что Бурлаков и его отец тоже, а Мишкин отец ехал мимо в «газике» с хлопающим, взлетающим и опадающим брезентовым верхом, были видны его профиль, глубоко надвинутая новая ушанка из голубоватой офицерской цигейки, которую он вчера получил и принес домой вместе с отрезом на новый китель, кроем на сапоги и набором из нового ремня и портупеи, поблескивающих темно-коричневым блеском, часто простроченных, больно ударяющих, если неловко возьмешь, тяжелыми латунными пряжками – большой со звездой и маленькой, с вертящейся трубочкой, а за отцовским профилем видны были профиль дяди Пети, его зеленая велюровая шляпа, глубоко надвинутая на уши, и высоко поднятый большой каракулевый воротник зимнего пальто, а в глубине машины, Мишка знал, едет мать в клетчатом черно-зеленом жестком деревенском платке, повязанном для тепла поверх маленькой модной шляпки-«менингитки», и они все вместе удаляются от Мишки, уезжая на курорт Рижское взморье, где отец опять будет жить в военном санатории в Лиелупе, а мать – в светлой комнате, снятой у знакомых латышей – дяди Ивара, работающего в санатории шофером на молоковозке, и тети Лины, уборщицы в столовой, а дядя Петя будет спать на узкой кровати у большого окна, где всегда спит Мишка, и вечером все пойдут ужинать в ресторан в Дзинтари, напротив большого деревянного летнего театра, и там официант, высокий седой старик в черном пиджаке с шелковыми лацканами и в галстуке бантиком, будет называть мать «мадам», отчего отец будет морщиться и крутить головой, а утром на веранде столовой молодежь поставит стол для пинг-понга и, может быть, Мишку пустят в очередь играть.

Когда Мишка проснулся, в комнате было совсем темно, значит, стемнело за занавешенным окном. Мишка некоторое время полежал, вспоминая сон, но вспомнил только отца в ушанке, старого официанта, темно-зеленый стол для пинг-понга из двух половинок, положенных на козлы, и красную пупырчатую резинку, отклеившуюся с края Мишкиной ракетки, которую в прошлом году ему купил дядя Петя в магазине «Динамо» на улице Горького. Но вспомнить, что там, во сне, происходило и какая между всем этим была связь, Мишка не смог. Он еще немного полежал, а потом позвал мать – захотелось есть. Он решил попросить, чтобы мать сварила кашу-размазню из гречневой сечки, которую Мишка очень полюбил с позапрошлого года, когда в Москве, будучи дома вдвоем с Мартой, по ее недосмотру отравился, съев сразу полную масленку шоколадного масла с тремя французскими булками, приехала «скорая помощь», поили Мишку насильно розовой водой с марганцовкой, потом его долго рвало, сутки ему не давали есть ничего, а потом кормили этой размазней на воде, и Мишка ее очень полюбил.

Мать не ответила, и по тишине, стоявшей в квартире, Мишка понял, что он дома один. Мать, наверное, ушла, пока он спал, к тете Тоне или к тете Розе – переснимать выкройки или просто трепаться, как говорила она вечером отцу, рассказывая, как прошел день.

Мишка слез с кровати, надел зимние тапочки из кроличьего меха на лосевой подошве, такие на всю семью купили осенью на базаре у кустаря, и пошел на кухню, собираясь отрезать там кусок черного хлеба, посыпать его солью и съесть, запивая холодной кипяченой водой, которая обязательно должна быть в чайнике. Мать, конечно, будет ругаться, когда увидит, что Мишка ел хлеб с водой, но есть очень хотелось.

На кухне все было убрано, блестел вымытый и начищенный керогаз, а клеенка, покрывавшая стол, была перестелена так, что образовавшихся на углах дырок не было видно. Мишка снял белую тряпку, которой была укрыта стоявшая на подоконнике кастрюля с хлебом, и, отодвинув ситцевую полосатую занавеску полки, хотел взять хлебный нож, но тут увидел на полке конверт, которому на кухонной полке было совершенно не место. Мишка взял нож, а конверт сунул в карман пижамы, решив потом его рассмотреть и, если какая-нибудь интересная, отклеить марку, чтобы выменять потом у Киреева, который марки собирал давно и серьезно, на что-нибудь хорошее. Он отрезал хлеба, посолил его через край низкой граненой солонки сплошь, так что сверху кусок стал совершенно белым, налил в большую отцовскую чайную чашку воды из чайника и осторожно понес все в комнату. Там он включил, несмотря на запрет, черную эмалированную настольную лампу, при которой он делал уроки – все-таки не такой сильный свет, как верхний, поставил чашку на табуретку, положил сверху хлеб и потихоньку, чтобы чашку не опрокинуть, придвинул табуретку к кровати. Потом, высоко поставив подушку, залез под одеяло, откусил хлеба, запил водой и, держа в левой руке ломоть, правой вытащил из кармана конверт и стал его рассматривать.

Марка на конверте была самая простая, с четырьмя профилями вождей, наложенными один на другой, так что отклеивать ее не имело смысла.

Мишка прочитал адрес – адрес был их, Москва-350, улица Маркса, написанный крупными буквами с сильным наклоном, как будто писал старательный первоклассник, а обратный адрес был похож на адрес Малкиных – Москва, 2-я Тверская-Ямская, и номер дома тот же, но квартира, насколько Мишка помнил, была другая и совершенно незнакомая фамилия – Сафидуллин A.M.

Перевернув конверт, Мишка стал рассматривать печати, по которым, как он знал, можно определить, когда письмо отправлено и когда пришло. На одной печати было видно «Москва, К-9», а все остальное смазалось, остались только неразборчивые синие пятна. А на другой печати стояло «Москва-350» и хорошо читались цифры «530203», и Мишка, немного подумав, понял, что письмо пришло им третьего февраля, то есть два дня назад, когда он уже болел. Этим можно было объяснить, что ни о каком письме из Москвы Мишка ничего не слышал – лежал себе в темноте, а мать с отцом на кухне, наверное, обсуждали, что в этом письме написано.

Читать адресованные другим письма – а на конверте было написано «Салтыковой М.И», то есть матери – неприлично, это Мишка хорошо знал. Но, во-первых, он не мог считать письмо полностью чужим, потому что оно было написано не кому-нибудь, а матери, и, во-вторых, главная причина, по которой Мишка полез в неровно надорванный сбоку конверт, была такая, что Мишка, конечно, прочитал бы и любое чужое письмо. Ведь писал какой-то сосед Малкиных, которого Мишка не знал, но который наверняка сообщал о дяде Пете, тете Аде и Марте и о том страшном, о чем Мишка уже почти забыл с осени и что сейчас сразу всплыло и навалилось так, что у Мишки даже заболела голова за ту секунду, в которую он достал и развернул толстенькое, на четырех согнутых пополам и подвернутых с одного края страницах письмо.

Письмо было написано совсем другим почерком – мелким, ровным и не очень разборчивым, например, буква «т» была везде написана, как цифра «1», а в букве «ш» приходилось считать крючочки, чтобы отличить от буквы «и». Желтый свет настольной лампы освещал бумагу слабо, и Мишка поворачивал письмо, чтобы читать в боковом освещении. Он сразу догадался, что письмо было от дяди Пети.

«Дорогие Маня и Леня! Думаю, что вы получили предыдущее письмо, которое я отправлял вам еще из (дальше слово густо замазано черным) тоже через Ахмеда (тут Мишка и сообразил, чей обратный адрес был на конверте и кто такой Сафидуллин A.M. – дворник Ахмед из дома Малкиных, вот кто!). Надеюсь, что получили, и пишу снова через него, здесь многие пишут родственникам через знакомых или соседей, если письмо адресат не выкинет, оно доходит, а если писать прямо родственникам, то не всегда.

У меня все неплохо. Меня сразу поставили работать в клуб, колю дрова, топлю печь, рисую декорации для спектакля (пригодились уроки в академии), здесь силами з/к ставят «Русский характер» и получается, я вам скажу, прилично даже для московского театра, есть двое заслуженных (дальше строчка замазана), а ставит (замазано). Еды мне вполне хватает, хотя посылок от Адочки уже три недели нет, не знаю, что думать, боюсь, что болеет. Во всяком случае, вы не волнуйтесь и не расстраивайтесь, я не голодаю, встретил здесь одного знакомого еще по Потребсоюзу (замазано), мы друг друга выручаем, если требуется.

Теперь о жизни. Здесь был телеграф, что те, кто не по косм… (кусок слова замазан, но Мишка сразу понял «космополитизм»), могут писать помиловки, и я, поскольку у меня статья хозяйственная, уже написал. А кум (слово было замазано, но неаккуратно, и Мишка его легко прочел, но совершенно не понял, о ком идет речь) сказал, что если спектакль на смотре управления займет первое место, то он сам будет ходатайствовать о досрочном поселении. Так что у меня теперь есть надежда на улучшение. Огорчают только две вещи. Во-первых, как я уже написал, нет вестей от Адочки и Мартышки, и у меня почему-то такое чувство, что они болеют, а Ахмед ничего не отвечает, только пишет «пизьмо пиризлал, будте здоровый». Надеюсь, что ничего серьезного там не случилось, может, уехали к Адочкиной сестре в Брянск, чтобы поспокойнее было? Вы ведь помните, у нее есть кузина Вера в Брянске, в музыкальной школе работает, свой дом с садом, я был бы рад, если б мои пожили у нее. Конечно, все это очень не вовремя, Марта заканчивает школу, и как она дальше будет учиться, не представляю. Но что же делать, судьба. Во-вторых, немного расстраиваюсь из-за зубов. Уже два выпало, сначала я думал, что после (замазана строка), но потом мне объяснили, что это не хватает витаминов, и очень советуют чеснок. Если бы Ахмед получил от вас немного денег, если это, конечно, возможно, он бы прислал.

А что касается самого дела, то еще раз пишу: Маня и, главное, ты, Леня, не расстраивайтесь и не сомневайтесь, все это ошибка (замазано), без которых, конечно, в жизни не бывает, тем более в такой огромной стране и в такое время. Ни к какому кос-му (Мишка опять догадался и понял, что дядя Петя знал, что некоторые слова замазывают, поэтому и придумал так написать) я, сами понимаете, отношения не имею, а что касается нарушений, то хотел бы я видеть ювелира, у которого их нет, и я их все сам признал, и теперь вот вам признаюсь: да, было, работал с золотом, а что делать, если женщина попросила колечко уменьшить? Получил свой пятак и не жалуюсь. Но на помилование надеюсь, потому что ни в чем серьезном действительно не виноват (небрежно замазаны три строки). А от папы ничего не осталось, вы-то мне должны поверить.

Как там Мишенька? Как вы? Как Манино здоровье и Ленина служба? Понимаю, что спрашиваю зря, потому что куда вы ответите, но очень волнуюсь за вас, нет ли у Лени неприятностей и тому подобное.

Надеюсь увидеться еще на этом свете. Целую вас, родные мои, будьте здоровы. Петя.

Денег на чеснок нужно совсем немного, и можно отправить простым почтовым переводом на адрес Ахмеда, вы его знаете».

Мишка дочитал письмо и стал думать.

Прежде всего он порадовался, что дядя Петя, а следовательно, и мать, которую про себя он сейчас от радости назвал, как называл, подлизываясь, вслух, мамулечкой, – никакие не космополиты. Он на это все время надеялся в глубине души, но из дядиного письма это следовало несомненно.

Потом он задумался над тем, что все-таки значит «ювелир», и тут пришел к выводам неутешительным. Получалось так, что ювелир – это лучше космополита, но ненамного. Насчет золота Мишка не понял вообще ничего, так же как и насчет того, что осталось или не осталось от дедушки (он сообразил, что тот, кого дядя Петя называл папой, был дедушкой, тем самым, с бантиком и бородкой), но было ясно, что ювелиры если и не враги, и не шпионы, то все равно люди подозрительные.

Было совершенно ясно, что дядю Петю «забрали», но жизнь, которую он описывал, с самодеятельным театром (Мишка вспомнил «Горе от ума» со Славкой Петренко и Галькой Половцовой) и разговорами о чесноке, не показалась очень плохой, странно было только, что дядя Петя колет дрова и топит печь, как деревенский.

А в целом письмо Мишку как-то успокоило, и он подумал, что не зря после того, первого письма, о котором вспоминал дядя Петя и которое мать, как она сказала тогда, в праздничную ночь, сожгла, все довольно быстро забылось. И дядя Коля Носов, которому кто-то «донес» про дядю Петю и мать, ничего не стал делать, потому что он все-таки ловит американских шпионов и настоящих врагов, а не ювелиров.

На душе у Мишки стало легко. Аккуратно сложив и засунув письмо в конверт, он отнес его на кухню и положил на прежнее место, а когда возвращался в комнату, решил вдруг позвонить Нине, хотя с той ночи ей ни разу не звонил, боясь налететь на Бурлакова. Но сейчас очень захотелось услышать ее голос и сказать, что у него все хорошо, дядя Петя скоро вернется на поселение – то есть, как понял Мишка, домой, – и нечего будет бояться и расстраиваться. Конечно, услышать Бурлакова не хотелось бы, придется молча повесить трубку, а Бурлаков, если догадается и позвонит дежурному, чтобы узнать номер, с которого звонили, все равно устроит скандал Нине… Но, с другой стороны, сейчас Бурлаков, скорей всего, еще на службе, а с тетей Лелей можно будет смело поздороваться, и она почти наверняка Нину позовет… Мишка снял трубку и назвал номер. После короткой паузы раздался низкий гудок, и почти тут же Мишка услышал Нинин голос.

– Нинка, ты чего делаешь? – спросил Мишка, не здороваясь, как было принято в школе не здороваться ни с кем, только мальчишки говорили «здоров», подавая друг другу руку.

– Географию, – ответила Нина лживым громким голосом, и Мишка понял что там, рядом с ней, или сам Бурлаков, вернувшийся сегодня домой раньше обычного, или Нина не хочет, чтобы тетя Леля знала, что звонит Мишка, и потом скажет, что это Надька спрашивала насчет уроков. – Контурную карту зарисовываю, лесостепь… Я завтра уже в школу приду. Только по физике не знаю, до каких читать? Скажи страницу…

– Откуда ж я знаю, – удивился Мишка, – если ко мне никого не пускают, а Кирей сам болеет и не звонит? В первый день не спросят, не бойся…

Тут он запнулся, сообразив, что Нина говорит с ним, как с Надькой, а на самом деле никакая физика ее не интересует, она и сама знает, что после болезни все учителя дают несколько дней догнать и не вызывают.

– Нинка, а нам письмо пришло, – сказал Мишка тихо, будто на том конце провода старшие Бурлаковы могли его услышать. – Одно мать сожгла, помнишь, я тебе говорил, а это уже второе. Дядя Петя пишет, что все будет хорошо, его отпустят на поселение, поняла? Значит, он и мать не шпионы… На этом слове Мишка замолчал. Он вдруг почувствовал длину телефонного провода и понял, что так, не видя Нининого лица, не может рассказывать ей подробно о письме и о своих мыслях по этому поводу, что все рассказать можно будет, только когда оба выздоровеют и пойдут вечером гулять, тесно прижавшись плечами друг к другу, так что со стороны в темноте будет незаметно, что они держатся за руки.

– В общем, все железно, – сказал Мишка, чтобы свернуть тему, – а мне еще две недели дома сидеть на карантине, ты мне звони, ага?

Нина молчала.

– Нинка, ты чего, не слушаешь, что ли? – спросил Мишка погромче. В трубке зашуршало, и вдруг Мишка понял, будто увидел – Нина поворачивается носом в угол прихожей, где у них, как и у всех, висит телефон, и засовывает голову с трубкой под бурлаковский полушубок, чтобы никому, кроме Мишки, ничего не было слышно.

– Я тебя люблю, Миша, – громко прошептала Нина прямо в Мишкино ухо, и он услышал ее дыхание. – Я тебя люблю.

И в трубке раздался длинный гудок отбоя.

Все поправимо: хроники частной жизни

Подняться наверх