Читать книгу Нежелание славы - Александр Карпович Ливанов - Страница 5
Уверение единомыслия
Нежеланье славы
ОглавлениеОн жил без быта, но полагал, что живет хорошо. Потому, что у него было все, что ему нужно было. На столе лежал хлеб, рядом с ним рукопись и чернильница. Как-то заметил он, как многозначительно для него их случайно оказавшееся соседство, и с той поры не стал убирать хлеб со стола. Он писал, временами взглядывая на покрытую коричневым, здоровым, напоминающим землю и солнце, загаром буханку. Чувство истинности и обязательство перед этим чувством, слышал он на душе – и продолжал писать.
Хлеб, вдохновение, любовь… Она теперь была где-то на юге, по путевке, и он взял себе за правило – каждый день писать ей письмо. Она отвечала изредка, когда ей хотелось это сделать. Как-то проговорилась, неудобно ей: весь санаторий знает, что ей пишут каждый день! Тут же спохватилась: «Но ты – пиши! Это я так, к слову…»
Его мучило то, что она его считала неудачником, снисходила к нему, шутливо, по-женски терпеливо и даже как бы беззаботно. Точно был вовсе не мужем ее, а неудавшимся сыном, и боль прикрываешь шутками, несешь по обязанности заботу, раз и навсегда смирясь со своей женской судьбой…
«Я всю жизнь – грущу о тебе, – писал он ей. – Я ни на что не жалуюсь, я счастлив. Только грущу по тебе. Всегда, когда ты рядом, когда мы вместе, я все одно грущу о тебе. Потому что – «Душу твою люблю». Грущу, потому что: счастлив. Что все кажется мне: не заслуженно счастлив… Это похоже на вечную влюбленность – и вечную разлуку… Все мне кажется, что с другим тебе было бы веселее. Ты, конечно, понимаешь, что даже то, что я «без имени», мало издаюсь, может, большее основание счесть меня настоящим поэтом, чем то, что иные, в наше время густо издаются, то и дело мелькают с экранов телевизоров, с полос газет… Всегда поэту надлежало утвердиться, явить в этом волю и характер – а я не хочу, я «стоически люблю свой рок»! В чем ныне дар поэта? В умении казаться поэтом? В умении утвердиться в печати? Береги господь, от такого успеха…
Ты понимаешь, улыбаешься, а все же, а все же – считаешь небось меня неудачником. Женщина всегда уважает успех, а это ныне: мнимость. И от этого мне тоже грустно. Я словно оправдываюсь. И необходимость эта – мне досадна. Хотя и понимаю ее тщету… О, если б я не так верил в себя!.. Но чем я докажу тебе, что, мол, «в иных обстоятельствах»… На беду, ты не из тех воробьих, которым кажется, что их воробей поёт лучше соловья… Ничего мне, право не надо… Ведь так легко счесть меня неудачником. Так традиционно. Писать стихи – и быть безвестным! Эстрадное время делает свой выбор – ничего тут не поделать. В поэзии я – любящая, молчаливая Корделия.
Считаю дни до твоего возвращения. Хоть знаю – все будет так же. Ты будешь рядом – а я буду грустить о тебе! Или счастье только таким и бывает? В сомненьях, грустным, суеверным?
Как бы мне хотелось, чтоб ты – ты одна! Больше никто! – поверила бы в меня!.. Как тебе это объяснить… Помнишь у Пушкина «Желание славы»? Вот и перепишу тебе его…
Когда, любовию и негой упоенный,
Безмолвно пред тобой коленопреклоненный,
Я на тебя глядел и думал: ты моя, –
Ты знаешь, милая, желал ли славы я;
Ты знаешь: удален от ветреного света,
Скучая суетным прозванием поэта,
Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
Жужжанью дальному упреков и похвал.
А я, я-то – могу ли про себя, хоть когда-нибудь подумать: «ты моя»?.. Нет, не ты мне даешь повод к сомнениям – я сам сомневаюсь… Я сам себя сделал бесправным на тебя: вот истинная мука!.. Вроде бы все то же: «ветреный свет», «суетное прозвание поэта», «долгие бури» – в смысле неудач, а мука куда как глубже, когда сам сомневаешься в своем праве любить, быть любимым. И все потому, что – «душу твою люблю»… Вот где начинаются самые трудные, самые грустные муки любви! О, это куда больше – обладания! Обладание душой самое трудное! А у Пушкина – оно несомненное! И, несмотря на это, такая мука, такая страстная исповедь!.. Здесь уверенность – в полном ответном чувстве, а все же – суеверный страх: вдруг лишится его. Как лишится самой жизни, ее смысла!
Могли ль меня молвы тревожить приговоры,
Когда, склонив ко мне томительные взоры
И руку на главу мне тихо наложив,
Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив?
Ты знаешь, что здесь происходит? Пожалуй, ее чувство к нему ближе к моему чувству к тебе! Страх суеверный у нее – сильнее, чем у него. Хотя – исповедь от него! Какая душевная обнаженность обеих! Ты не эгоистка, но для кого ты живешь, не живя для меня?
Другую, как меня, скажи, любить не будешь?
Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?
А я стесненное молчание хранил,
Я наслаждением весь полон был, я мнил,
Что нет грядущего, что грозный день разлуки
Не придет никогда… И что же? Слезы, муки,
Измены, клевета, всё на главу мою
Обрушилося вдруг… Что я, где я? Стою,
Как путник, молнией постигнутый в пустыне…
Вся стихия, вся бездна любящего человеческого сердца в этих стихах! Пушкин достигает самых больших глубин, не просто психологичности – духовности – любовного чувства! И вместе с тем, смотри – какая здесь точная дифференцированность. Для любви женщины – награда вся в ответной любви мужчины. А для мужчины – и этого мало! Любовь женщины обязывает его мужество, его доблесть!
Но об этом – в следующих строках. Здесь же – весь душевный трепет, каждое чувство изображено, названо по имени – и «стесненное молчание», и «наслаждение», и та же суеверная «мнительность», и весь миг – как вся жизнь («нет грядущего»!). И внезапный страх, что вдруг все оборвется, унесено будет роком, любовь не продлится в грядущем, на смену ей придут «измены», «клевета» – и поэтому уже сейчас: «слезы», «муки»… Все вдруг – стало пустыней!
Вот как суеверно счастье! И как обороть, перелукавить этот вал мнительности, суеверия, ужаса?.. «Обрушилося вдруг» – и человек несчастен посреди счастья… И чем тут рассудок поможет душе? Счастье так велико, что стоит лишь на миг вообразить, что оно отнято, как вся душа падает с солнечной выси в самую мрачную пропасть!..
И всё передо мной затмилося! И ныне
Я новым для меня желанием томим:
Желаю славы я, чтоб именем моим
Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною
Окружена была, чтоб громкою молвою
Всё, всё вокруг тебя звучало обо мне,
Чтоб, гласу верному внимая в тишине,
Ты помнила мои последние моленья
В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья.
Желание славы – не тщеславие его… Оно как обеспечительное средство, как спасение и страховка – от страха: лишиться вдруг любви! Оно продиктовано женским инстинктом и прочтено мужским сознанием… Ведь женщина не просто любит, а заряжает мужское сердце энергией творчества!..
Герой Пушкина, юн, он может мечтать о славе, может искренне верить в ее особую ценность. Но что же делать нам, особенно мне, когда не люблю славу?.. Кажется, никогда не любил ее, тем более ныне, когда так истерт (точно поповская риза в дешевом приходе) ее блеск, так сомнительны подступы к ней!.. Когда и ты это понимаешь – но, по-женски, все же предпочла б ее безвестности и безымянности моей? Чем могу добиться, чтоб «Всё, всё вокруг тебя звучало обо мне»?
«…Спасибо за Пушкина… Ведь знала эти стихи. Считала, что знаю. Пошла в библиотеку (почерк у тебя, прости, как у всех гениев – неразборчивый), еще и еще прочитала. Потом и примечания прочла, весь комментарий. Потом снова за письмо. Стихи, вероятно, посвящены Амалии Ризнич? Сперва подумала: мне бы ее заботы!.. Дочь банкира, жена банкира и негоцианта… То есть, ни в «капитале», и в «товаре» не нуждалась… Удостоилась быть внесенной в пушкинский «Дон-Жуанский список». А прожила бедняжка всего-то ничего: двадцать два года. Поистине – не в богатстве счастье…
Но, может, и двадцать два не так уж мало, если быть любимой Пушкина!.. Долго смотрела на ее портрет. По-моему, весьма ординарная внешность. Что-то южное, томное, романтичное? Может, тут все в воображении Пушкина?..
Но, может быть, стихи посвящены Воронцовой. И она мне не кажется – красавицей. Правда, очень высокая, стройная шея, горделиво посаженная головка, видать, такова вся осанка… Впрочем, мужчины говорят: мы, женщины, не можем судить о женской красоте. Мол, ревность забегает вперед. Но почему же – нахожу ведь красивой Марию Раевскую, например. Или, «Клеопатру Невы», с ее «тяжелой женственностью» Аграфену Закревскую. Но ты, верно, знаешь, кому посвящено «Желание славы»? Что касается твоего личного «желанья славы» – ты здесь меня вполне окружил ею! Никто не получает каждый день по письму! Никто не верит, что от мужа. Вольно им думать, что хотят… Но ты не забывай и дом. Хоть немного «славы» удели цветам. Лучше поливай их утром! За квартиру и телефон не забудь уплатить. На моем столике – квитанция: получи мои туфли из ремонта. В общем, чтоб – «Всё, всё вокруг тебя звучало обо мне»! Целую!».
«… Ризнич? Воронцова?.. А вот, что мне пришло в голову только сейчас. Скорей всего стихи – лицейские воспоминания о Карамзиной! О женщине, которую Пушкин любил всю жизнь, которую одну – из многих женщин! – призвал проститься перед смертью. К слову сказать, у Тынянова, в его романе о Пушкине, они – поэт и жена знаменитого историка – встречаются именно в саду, «во тьме ночной». И не по следам ли это «Желания славы»? Тынянов был не просто ученым – он был вдохновенным человеком, стало быть, прозорливцем! Пушкину было семнадцать, ей, Катерине Андреевне, тридцать шесть – а стихи написаны в Михайловском, в двадцать пятом году. Единственная любовь Пушкина, о которой он никому – и так всю жизнь! – и не поведал ни словечка…
«Она узнала в этот месяц с мальчиком то, о чем и не подозревала, о чем только смутно догадывалась и что вслед за тетками привыкла называть адом и развратом… Она не соглашалась на одно: впустить его к себе ночью… Она содрогалась, она в само деле дрожала перед этим безумством, которое передавалось ей. Нет, пусть лесок, пусть берег озера, пусть тень старинного театра, пусть все эти места, которые она покидала в измятой одежде, с приставшими листьями, при ежеминутной опасности быть здесь застигнутой, как девка, сторожем. Но только не ее комната…
Самый звук ее имени не должен был быть никому известен… Она одна его понимала…».
Царь присылал ей корзины цветов, вставал, уступая ей место, когда она появлялась в бальном зале, и – никакого успех: она любила Пушкина! Она купалась не в богатстве – в славе своего великого мужа. Не поэтому ли – желанье славы и у Пушкина? Который тогда лишь был лицеистом, лишь начинающим поэтом… В стихах – два чувства времени, и лицея, и Михайловского, как бы дважды пережитого, сперва въявь, сердцем, затем воспоминанием, мыслью, ретро… То есть – безвестного еще поэта, и уже известного ссыльного поэта. «Безмолвно пред тобой коленопреклоненный» – и у Тынянова о том же: «И однажды они встретились… Пушкин увидел ее вдруг – и вдруг рванулся к ней… Вдруг, задыхаясь, обняв ее стан, он стал опускаться, и, упав, прижался губами к ее узкой стопе… Он ничего не говорил, лежал у ее ног, и она не нашлась, как и что сказать ему. Он обезумел. Поднявшись, задыхаясь, он от нее не отрывался. Он не обнял ее. Он пал к ее ногам как подкошенный, как падают смертельно раненные». А эта строка – «И руку на главу мне тихо наложив, шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив?» – так, в сомнениях суеверно, могла спрашивать лишь женщина, на много старше любимого, которая помимо всего прочего еще испытывала к нему материнское чувство… Да и все стихотворение – скорей по поводу любви, чем о самой любви, так говорят с любимой, которая и опытней, и старше. А Амалия Ризнич была моложе Пушкина на четыре года! «Другую, как меня, скажи, любить не будешь?» – ведь была еще в это же время близость у Пушкина с Авдотьей Голицыной, точнее, с Евдокией Голицыной, Катерина Андреевна знала об этой связи – не потому ли – «Другую, как меня, скажи, любить не будешь?». Три последние строки стихотворения, видно, следует отнести к последнему лицейскому свиданию – «в саду, во тьме ночной, в минуту разлученья». Почему-то крепнет уверенность во мне, что стихи – Карамзиной. Жену историка и великого писателя Пушкин хотел бы одарить – как любимую – славой великого поэта! А он уже был им в Михайловском!..
Между лицейскими свиданиями с Карамзиной – и написанием стихов прошло много лет, видать, это и вводило в заблуждении исследователей… Не сделал ли я случайное открытие? Хотелось бы – не ради собственной славы. Ради Пушкина! Себя забываешь, когда речь о нем! И вообще желание славы – и любовь к Пушкину – разве это совместимо?».