Читать книгу УГОЛовник, или Собака в грустном углу - Александр Кириллов - Страница 10
Рассказы
Первый встречный
ОглавлениеПеред заходом солнца от старого бревенчатого дома, пиная собственную тень, шел человек с шишковатым лицом – в фуфайке, сапогах и черной замусоленной кепке.
Дом стоял на отшибе, на высоком берегу реки. И с каждой минутой, как солнце уходило за дом, тени удлинялись, и резко свежело.
– Извиняюсь, не знаю как вас по батюшке, – еще издали обратился мужичок к актеру одетому в форму белогвардейскую офицера, – бабы между собой толкуют – вы самый главный тут. Так прикажите забор на место поставить. А-то ваши поленницу разобрали, свалили в огороде на грядки… обещали сложить обратно и бросили. Жердины от забора отломали. Окно в комнате высадили, и кто мне теперь его вставит. Вы уж прикажите им. Негоже нас обижать. А мы для вас баньку истопим. Бабы бумагу от вас просят, так мы и закуску сделаем.
Офицер с изумлением смотрел на длинного, как жердь, мужика.
– Так не обижайте, велите поправить забор, – переминался тот с ноги на ногу, тыкая рукой в сторону своего дома, вокруг которого остались торчать только редкие столбики, а оторванные жердины валялись на земле.
– А за окно, может уплотят. За что нам такие убытки на себя принимать. Нашей вины тут никакой нету. И ваш… этот, – мужик что-то изобразил руками, – божился, что уплотит.
– А при чем тут я? – наконец отозвался офицер, ежась от студеного ветерка, потянувшего с реки.
– Бабы к вам послали, как вы, говорят, у них самый главный.
– Нет, я не главный. А вон стоит в кожаной куртке, он у нас главный.
– Нет, – отмахнулся мужик, – к нему не пойду. Он ругается. Вы уж прикажите.
Смуглое, с кулачок, лицо мужичка подергивалось как бы перекатывавшимися под кожей горошинками. Глаза слезились, следя за офицером продолговатыми, как зависшая капля, черными зрачками.
– К сожалению, ничего не могу для вас сделать. Я тут не распоряжаюсь, – вежливо извинился офицер.
Поднявшийся внезапно ветер крепко ударил в лицо. Еще заманчиво сияло небо за темным силуэтом дома, но тени там, где стоял офицер, уже исчезли, как и на той стороне реки, где темнели копны скошенного сена.
– Тогда дайте бумагу, – приставал мужик к офицеру.
– Какую бумагу? – сердился офицер.
– Красненькую. Мы баньку истопим, и закуску сделаем, и стекло вставим.
– Это вы с нашей администрации требуйте, и, вообще, не мое это дело. Я артист, понимаете. Нет у меня денег.
– Значит, никто забор не поставит? – загрустил мужичок. – Они и проводку на доме обрезали, – вдруг ахнул он, показывая пальцем на голые фарфоровые чашечки.
Провод свисал свободным концом со столба длинной петлей.
– Как же мы будем? – спрашивал он, стоявших поодаль стариков и старух
– Ну, что опять тут за разговоры, – накинулся на него администратор в кожаной куртке и желтой кожаной кепке.
– Зачем свет отрубили?
– Ты чего дурачком прикидываешься?
– Вон провода нам оборвали.
– Оборвали, значит так надо. Кино, ты понимаешь? Понадобиться, и дом твой снесем.
Мужичок, не мигая, растерянно смотрел на администратора. Обожженное солнцем лицо сморщилось, обрубленный нос повис. Он сел на бревна и сдавил голову руками.
У бревен собралась массовка. Ждали автобуса.
Офицер вздрагивал от набиравшего силу ветра, не стихавшего ни на минуту, и натягивал на запястья короткие манжеты кителя.
– Едет, едет, – закричали из толпы. И все головы повернулись к скошенному лугу, красному в лучах заходящего солнца.
– Нет, это не к нам, – разглядели артисты ползший по дороге автобус.
Небо над речкой померкло, сошла краснота со скошенного луга. Замычали по дворам коровы. Кое-где затеплился в окнах свет.
Администратор в желтой кепке, как дорожный знак, торчал на краю высокого берега и смотрел в сторону дороги. Молчаливыми тенями бродили в ожидании автобуса артисты.
Автобус пришел, когда высыпали на небе звезды.
– Места не занимать, – кричал администратор, втершись в самую давку и маяча над толпой желтой кепкой, – тут сидят артисты.
– Черт знает, это что такое! – возмутился офицер, когда в автобус, набитый до отказа массовкой, стали впихивать артистов. – Не поеду я, – тихо сказал он, весь побагровев.
– Садитесь, – кричал ему из автобуса администратор, – мы их сейчас поднимем. А ну-ка, освободите места для артистов.
– Мы не поедем, – кричал офицер. – Отвезите людей и пришлите за нами машину. И закажите на завтра билет. Я улетаю в Москву.
Автобус, как утка, тяжело переваливаясь на ухабах, выполз на дорогу и, тычась в неё белым пятном света, медленно покатил к городу. На голом пустыре стало еще темнее и тише.
– Свет отключили, – бормотал на бревнах мужичок, – изгородь сломали, огород завалили дровами, боже, что мне теперь делать?
– И еще окно разбили, – вставил раздраженно офицер, будто он смертельно обиделся на мужика за всё это.
– Да, да, вы так не оставляйте, – поддержали офицера артисты. – А то, дай им волю, камня на камне у вас не оставят.
Мужичок застонал, покачиваясь из стороны в сторону.
– Лично я завтра улетаю в Москву, – самолюбиво заявил офицер.
Мужичок отнял руки от лица и грустно посмотрел на них.
– Может быть, в баньку желаете?
– Какая там, к черту, банька, – ругнулся офицер, – околеешь тут на холоде. А впрочем, можно и в баньку… как вы?
– Нам что, в баньку так в баньку.
Мужичок поднялся с бревен и первым двинулся к дому, вызывая жену.
– Поди, остыла совсем, – извинялся он, когда, минуя его дом, они спускались узкой улочкой к озеру.
– Под ноги смотрите, а то… как бы не споткнуться в такой темени.
Шли молча, шуршали в траве, и вздрагивали от холода.
– Далеко еще?
– Да нет, вон она, – указал мужичок.
Темными скатами крыш темнели на фоне озера деревенские баньки.
– Тут, – сказал он, остановившись. – Как, есть пар? – спросил он у голого мужика, вывалившегося из бани.
– Напаришься еще, – обнадежил мужик, – и красный, как рак, бултых в воду.
В тесном предбаннике отовсюду веяло влажным теплом плесневелых бревен и старой одеждой.
Мужичок разделся догола и, вздрагивая худым морщинистым телом, белым, как сметана, вошел в парную. За ним заспешили остальные.
Парная была такой же низкой, как и предбанник. В большом черном котле остывала вода. У стенки, покрытой сажей толщиной в палец, на широкой полке стояли две шайки и лежал веник.
Мужичок плеснул на камни теплой водой. Камни слабо зашкварчали, наполняя баню паром.
– Эх, хорошо, – сказал офицер, окатив из шайки худощавое тело, обросшее волосами от пупа до горла, плечи тоже покрывала темная поросль.
– После такой баньки, – вздохнул мужичок, – и беленького чайку выпить не грех.
– А магазин далеко тут? – ухватился за эту мысль офицер.
– Далече, – махнул рукой мужичок, – надо в город ехать или в Хатынку.
– А где эта Хатынка? – не отставал от мужичка офицер.
– А на другом берегу. Но там уже закрыто, и ехать не на чем. Была б лодка, а она у меня течет. Когда брат приезжал, мы тут с ним попарились. И он, возьми, да скажи: «Эх, где бы нам белую головку достать?» Ночь на дворе точь-в-точь как сейчас. Если б я знал, что он приедет, съездил бы в город. А он и папирос не купил. Известное дело – городской, у них там всё есть. А у нас тогда ничего не было, и Хатынки еще не было – пустошь. Давай, говорю, съездим в город. Может, «попутку» какую встретим по дороге.
– Подожди, как «белая головка», – перебил его офицер.
– Так это ж… когда было. Я брата долго искал. Как война началась, его в армию призвали, а я с матерью в селе остался.
Вдруг он побледнел, глаза сильно заслезились.
– Пороли они нас нещадно, – пожаловался он артистам. – И нам это непонятно было. Село как село, люди на работу ходили, всё было. Тут как всех соберут, и давай нас перед всем народом… пороть… партизаны… юды… лопочут…
И он горько заплакал, вытирая крючковатым пальцем слезы, морщась и вертя головой от смущения.
– А мать… так и не дожила до освобождения, померла.
Он сидел на верхней полке, свесив ноги, худые, в узловатых венах, и плакал.
– Разденут, баб сгонют, и давай лупцевать. Поначалу стыдно, лежишь голый, смотришь на девок, за которыми на гулянках… на мать в толпе – она вся трясется. Сцепишь зубы, и молчишь. А он гад чует, что терпеть уже невмоготу, и еще подлюка наподдаст, да с оттяжечкой. Лежишь, считаешь – еще малость выдержу, а дальше нет. Кричать охота, ерзашь… как на сковороде, а он, знай, вжаривает и вжаривает. Да с передыхом… Сил больше нет, а он, будто токо начал, и хлещет, и хлещет… и начинаешь орать, страшно, из утробы, голоса не слыхать, токмо рот разрывает от крика, и кровь во рту, и глаза из орбит лезут, дергаешься, визжишь, воешь, трясешься, всё тело кровью набрякло, онемело, будто ошпаренное кипятком. А он гад, поймал раж, и ему тут самое удовольствие. Он еще тормознет чутя, и смакует – врежет со всего маху по кровянистому месту и замрет… еще раз, и снова замрет, и так пока не истекёт удовольствием. А когда уже насытится, отбросит кнут… и отвалится.
Мужичок не мылся. Его трясло, ноги ходили ходуном, руки скрючило, лицо подергивалось, и глаза полубезумные.
– Как не рехнулся тоды, и сам не знаю. Его не видал, но чую, как он стоит надо мною и причмокивает, и дышит так, будто бабу в сенце наяривает.
В деревне залаяла собака. Ей отозвалась другая, им третья, и началось на все лады – и тявкают, и гавкают, и заливаются, и тяжело бухают хриплыми голосами.
– Кто-то всполохнул, – прислушался мужичок, сказавшись Никитой, – чужой к кому забрался али машина проехала.
Артисты заторопились. Офицер, пристроившись с краю лавки, явно стесняясь своей буйной растительности, обросший, как медведь, хлестал по спине веничком и терпеливо счищал с себя пот крышкой от мыльницы. Двое других – лысоватый с белой бородкой и совсем молодой парень плескали воду на камни, поддавая жару, и терли друг другу спины.
– Вы не очень-то размывайтесь, – крикнул им офицер, – а то нам ничего не останется.
– Холодной воды можно еще принесть, – встрепенулся Никита, – а горячая вся тут. Мы только паримся, а моемся прямо в озере. Тут намылишься, а смывать в озеро бежишь.
– Холодновато, – поежился офицер.
– Нет, ничего. Мы до поздней осени кунаемся.
– И ночью?
– А-то как же, чтоб бабам не видать. Ночью вода аккурат теплее кажется. Я, когда с братом моюсь, он… нет, ни в какую не идет. А вечера здеся теплые, тихие. В озере, как в парном молоке плаваешь. А он – нет, не понимает, городской. Щеточки привез с собою, сел вон тут, даже наверх не полез, «жарко», говорит. А я старался. На радостях баню натопил, что ни продохнешь. Сперва ножницами долго стрижет ногти, потом их щеточкой трет, и пятки, и подошвы, а ужо потом мыться. Весь котел один и выплескает. А мы из этого котла вшестером моемся. А в озеро так и не идет.
– Ну, а «белую» достал ты ему? – вспомнили артисты.
– Достал
– Где? – подскочил артист с бородкой, стукнувшись головой о полку.
– В город поехал, там и достал.
– А черт, – вздохнул артист, потирая ушибленное место.
– И так неловко всё получилось, что и вспоминать тяжело. Вышел я на улицу, ни одной попутки. Через час догоняет меня полуторка, что «кино» нам привозит. До города добрался, а магазины уже закрылись. Ну что, думаю, пешком идти назад, так к завтрему приду? А брату и папирос надо, и, может, из продуктов что, хлеба там и еще чего. Я и остался переночевать. Утром, думаю, магазин откроют, я куплю всё, а на попутке вернусь в деревню. Брат меня уважил, приехал, костюм мне привез. Новый, только с год он его и носил. Хороший, двубортный, по три пуговицы с двух сторон – сам серый и полоски на нем черные. Вот брюки широковаты на мне. А жена говорит, ничего, ушью их тебе. Я надел костюм, очень им понравился в братнином костюме. А то, что пинджак свободный, даже хорошо, летом не жарко, воздуху есть где быть, а зимой поддевку можно теплую надеть. Брат у меня мужчина крупный. Приехал мордатый – у них там, на севере, и еда хорошая, и плотют им хорошо. Такое нарассказывал про ихонюю жисть, нам и не снилось. Рыбу, говорит, мы руками берем. Встанем поперек речки, расставим ноги, и только черпай в корзинку. Рыба скользкая, одна уйдет, другую подберут… И трудно ж его было найти. И бумаги, кажись, много я извел, и начальству у нас надоел, а нашел-таки брата.
– Что ж он умер? – спросил офицер, стоя по уши в мыле.
– Спаси, господи, живой, а как уехал – ни письмеца, ни какого другого известия. Я звал его, хотел сам поехать. Да, боязно. Далёко. Я из своей деревни только в город и ездил. А как там у них живут, и не знаю. Я ему говорю тогда, что ж ты про мать не спросишь, а он махнул рукой: «А зачем спрашивать, зря душу травить, царствие ей небесное». Во, как рассуждать умеет. И на работе его, сказывал, уважают, хоть и в городе живет. И все слушаются. А как его не послушаешься. Я и малым всё у него на побегушках был. Только крикнет: «Никитка, сбегай за огурцом в огород», и уже тащишь ему огурец. Как же это я заявлюсь к нему без папирос и без «беленькой». Нет, думаю, дождусь утра. Кругом темень, я в какой-то сарай залез, привалился в потемках к стене, пинджак подстелил и задремал. Озяб за ночь так, будто трясучка на меня напала – бьет меня, трясет. Зуб на зуб не попадает. А ночь, кажись, не холодной и была, а так – свежо было. Утром дождался, когда магазины открылись, купил папирос, «белую», колбасы, хлеба – и домой. Бегу шоссейкой что есть мочи, оглядываюсь. Ждет меня брат, не дождется. А по пути хоть бы одна машина попалась. Не ел я со вчерашнего дня, в голове шумит, тело ломит, а солнце поднялось уже высоко и жарит. Кругом место открытое – поле. Снял я сапоги, чтоб ногам легче было. Сопрели в сапогах, болят. Ну, думаю, дойду до дому, там и отдохну. Хоть… как вот увижу деревцо у дороги, так и тянет лечь под него и лежать, пока не стемнеет. Пришел в деревню, шатает меня, ослабел доро́гой – на жаре, не емши, но, думаю, аккурат к обеду подоспел. Вхожу в дом и прямо в горницу. А брат сидит за столом в одних портках, в галошах на босу ногу, насупился, и смотрит на меня: «Где, – говорит, – черти тебя носили? Так-то ты брата своего уважаешь. Я денег не пожалел, с севера к тебе приехал, костюм тебе привез, а ты шляешься где-то пьяный». Я и вправду стоять не могу на ногах от слабости. «Вон, – кричит, – пьяная рожа! Видеть тебя не хочу!» Я ж как лучше сделать хотел. Разве я его не уважаю. Кажись, всё б для него сделал. Пять лет его искал, думал, что в живых уже нет. Что ж я лиходей какой, чтоб брата рóдного бросить, и пьянствовать. Я к жене, «заступись», говорю. А она рубашку ему стирает, а на меня не смотрит. «Иди, говорит, от меня подзаборник». Всё ему выстирала, высушила, выгладила. Брат пообедал, выпил вина, что я принес, обулся, забрал костюм и с попуткой уехал. Мы и не простились. Она потом всю жисть меня им попрекала: и какой он хороший, и работящий, и видный. А как-то крикнула: «И мужик он половчее тебя», и в рёв. Жалко ей было его, а мне как его жалко и слов таких нет.
В предбаннике хлопнула дверь, чьи-то скорые шаги. Дверь распахнулась, на пороге стояла женщина, свирепо глядя на них.
– А-ну, выметайтесь отсюда. А там, кто сидит? Оглохли? Сигналят вам уже час как полоумные. Я жаловаться буду. Никто вам права не давал дом разорять. И чтоб через пять минут и духу вашего тут не было.
Все, кроме Никиты, вскочили с мест, прикрывшись чем попало, и со страхом смотрели на женщину. А она спокойно оглядела каждого, сплюнула, дойдя до волосатого офицера, и громыхнула дверью.
– А ты… еще явишься домой, – услышал Никита её голос уже из предбанника.
Артисты засуетились. Кое-как смыв с себя мыло остатками мутной тепловатой воды, они, мокрые, в пятнах черной сажи, влезли в одежду, и в таком виде поспешили к автобусу. Им казалось, что они всю ночь просидели здесь в мокрых кустах.
Еще снизу услышали они, как сигналит на пустыре автобус.