Читать книгу УГОЛовник, или Собака в грустном углу - Александр Кириллов - Страница 7
Рассказы
Душа и инфаркт миокарды
ОглавлениеДва дня в палате городской больницы пустовала койка. На третий день в понедельник разбуженные спозаранку больные увидели сидевшего на свежих простынях старика. Он сонно щурился на желтый электрический свет и покорно держал под мышкой градусник.
– Ну вот, Гостев, поправляйтесь, – пожелала ему нянечка из «приемного покоя».
В палате было душно. С утра преувеличенно громко звучало радио. Гостев сипел, запрокинув голову, зевал беззубым ртом и, как нахохлившийся ворон, смотрел куда-то мимо больных в окно. Сходство с вороном придавали ему кустистые брови и крючковатый нос на изжелта-сухом, исхудалом лице.
Старожилы палаты молчаливо разглядывали старика, гадая, сколько ему отпущено.
Гравшин, самый молодой из них, смотрел недружелюбно. Ему едва исполнилось двадцать. Коренастый, физически крепкий, он никак не мог свыкнуться с мыслью, что серьезно болен, и суеверно сторонился больных.
Для Кожина, тридцатилетнего веснушчатого блондина, который мрачно слушал юмористическую передачу «опять двадцать пять», не существовало и этого утешения. Прошло время, когда он был центром внимания, собирая вокруг себя многочисленные консилиумы. Его болезнь признали неизлечимой и, утратив «популярность», он заскучал, стал задиристым, желчным, и однажды вдруг понял, что близок к смерти.
Заскрипели пружины. Проснулся третий из четырех старожилов, больной Язин.
– Дед, – обернулся к нему Кожин, – опять тебя кто-то душит?
Действительно, из кровати Язина доносилось тонкое вскрикиванье, будто кого-то пытались удавить в ней, а тот отбивался из последних сил.
– С утра ичится, – пожаловался Язин, прислушиваясь к себе.
Он шел на поправку, надеялся вскоре выписаться – только икота еще мучила по утрам.
– Ичится, и ничего не поделаешь, – философски заметил он.
Язин нашарил босыми ногами тапки, покряхтел и встал. На розовом черепе поднялись редкие светлые волосики. Был он щуплый и заспанный.
– Пойду до ветру.
– Смотри, не застудись, – сострил Кожин.
Они постоянно цепляли друг дружку – начинал Кожин, старик защищался.
– Э, балаболка, – покачал головой Язин, – ты, вон, себя соблюди. А то моду взяли по больницам валяться. Мне, хоть и за семьдесят, а буду покрепче вас, молодых. Я еще в финскую ранение получил, 20 лет в строю…
– А что ж ты не генерал?
– Ты, кобель, зубы скалишь, – обиделся Язин. – а я три войны прошел, и не упомню, когда для себя жил – всё воевал да строил, строил да воевал.
– Ну, ладно, дед, иди, проветрись, – примирительно махнул Кожин.
Но тот всё ворчал, не в силах успокоиться. Набросил поверх нижнего белья халат и, подметая белыми тесемками пол, пошлепал к туалету.
– Выпишут скоро, – проводил взглядом Кожин.
– Выпишут, – передразнил Гравшин, – и нас выпишут… если не уморят.
Над дверью палаты панически замигала сигнальная лампочка, раздался пронзительный звонок. Это проснулся сосед Гостева по другую сторону от двери и, не открывая глаз, уже нетерпеливо дергал за шнурок звонка.
– Утку, конечно, – радостно сообщил он, явившейся на звонок медсестре.
Тонкий голосок наголо обритого Опалова никак не подходил к его могучей фигуре с толстой шеей и красным одутловатым лицом.
– Больше просьб нет?
Заступившая с утра на дежурство молодая девушка, выспавшаяся, в сверкающей искоркой белой шапочке, раскрыла настежь форточку, раздала больным градусники. Будто в полусне следили они, как легко и ловко она двигалась по палате, завидуя её здоровью, хорошему настроению, свежему румяному лицу. «Сглазят девку», – с жалостью подумал Кожин, сколько «завидущих» глаз пожирает её каждое утро.
Не успела она выйти, как вдогонку ей опять понеслись длинные тревожные звонки.
– Что случилось? – вернулась она.
– Утку, конечно, – повторил свою просьбу Опалов.
– Няня сейчас придет, я не глухая, – строго, но дружелюбно объяснила медсестра.
– Вот именно, – одобрительно отозвался Опалов. Каждое слово, после перенесенного им инсульта, ему давалось с трудом.
– Вот именно, сестричка. Я… – протянул он к ней руку, заметив, что она собралась уходить. – Я… просил… это, чтобы… по… по… – язык его не слушался, и медсестра пыталась ему подсказать.
– Чтобы поправили?
– Нет, – досадливо крутил он головой. – По… по…
– Поставили?
Опалов нервничал, не в силах выговорить нужное слово, и никто не мог ему в этом помочь.
– Позвали? – продолжала гадать медсестра.
– Вот именно, – радостно закивал он. – Позвали ко мне… Степанову Марь Палну… санитарку из хирургии.
Всё это он произнес, запинаясь, заплетающимся языком, но умоляюще и страстно.
– Я вам уже говорила, – спокойно напомнила медсестра. – Ей передали. Она придет. Как освободится, так и придет. Теперь уже скоро.
– Вот именно «скоро». А прошел месяц, – протестующе залепетал Опалов.
Его полное лицо по-детски скривилось в жалостливую гримасу, а мутные сонные глаза увлажнились,
– Кем она вам приходится? вы скажите мне? Нам было бы легче с ней говорить.
– Знакомая. Санитаркой… в хирургии.
– Опять вы…
– Я… я… – плачущим голосом продолжал Опалов, снова начиная нервничать.
Опалова привезли месяц назад в бессознательном состоянии. Подобрали где-то на улице, валявшегося в снежной жиже.
Тогда была оттепель, а сейчас за окном настоящая весна. Земля почернела. Солнце горячо грело через стекло. А воздух, весенний, горький наполнял комнату из настежь раскрытой форточки хмельной морозной свежестью.
II
– Вот вам, девочки, ваш больной. Поработайте с ним.
Это дежурный врач привел в палату кураторов.
Начался обычный рабочий день.
Первыми, в чьи руки попадал новенький, были кураторы. Две девчушки, студентки четвертого курса, робко подошли к постели Гостева. Одна из них присела на краешек кровати, и начался допрос.
– Какие условия были, когда вы родились?
– Да какие там условия, – махнул старик рукой.
– Где работали?
– Раньше здесь завода не было… деревня. В поле и работал.
– Когда женились?
– Не сосчитаю теперь. Молодой ишо был…
– Ну, сколько лет назад?
– Да с полвека будет. Нет, вру… поболе.
– Дети есть?
– Есть.
– Здоровы?
– Здоровы.
– А чем болели в детстве?
– Да чем… – старик был недоволен вопросом. – Чем болел, тем болел. А чтоб это, значит, как-то до лекарств – так никогда не прибегал.
И миленькая девочка в очках, с короткой стрижкой, едва касаясь птичьей груди старика, принялась аккуратненько выстукивать его.
– А операции были?
Как завороженные следили больные за этим священнодействием. Все, кроме Гравшина, глаза которого испепелили бы кураторов, если б могли.
Студентка тщательно пересчитывала у старика рёбра, пока её подруга терпеливо ждала своей очереди.
– Один, два, три, четыре, пять…
Вдруг она задумалась, наклонилась к подружке и зашептала:
– А сколько их должно быть? Я забыла.
Закончив осмотр, миленькая девочка уступила свое место подружке.
– Ну-ка, ложитесь, – наконец, дорвалась она до старика.
– Ничего, дочка, ничего.
– Что ничего? Ложитесь.
– Ничего, я посижу.
– Вам что, так легче?
– Да нет, не легче. Я воды попью, – вдруг решил старик.
– А-а, ну тогда лягте, – нетерпеливо нажимала на него студентка, – мы спешим.
И не дав старику напиться, она уложила его в постель.
– Теперь, дедушка, не дышать, – попросила она, сжав побелевшие от усердия губы.
Взгляд у нее был поистине одержимый, и, казалось, ничего, кроме толкающего, стучащего и щелкающего сердца для неё не существовало – ничего, даже больного, который вздыхал и морщился под её сокрушительным осмотром.
– А я дома конспект забыла, – нашептывала ей подружка, – и что там с этим сердцем делается – понятия не имею.
Тем временем палату заполонили студенты, которых больные прозвали «пингвинами», за их привычку сбиваться в тесные кучки.
Следом за ними вошел профессор, очень тучный, высокий, в крахмальном халате. Широко размахивая руками, он сам был похож на большого старого пингвина. Невидящим взглядом светло-серых навыкате глаз окинул он больных, успев одним длинным кивком поздороваться с каждым из них, и остановился посреди палаты.
– Нет, нет, – отмахнулся он от Кожина, который уже приподнялся в постели на его призывно-ищущий взгляд. – Где тут у вас новенький?
Совиные глаза Ивана Семеновича незряче уставились на больных.
– Гостев, кто?
Старика снова раздели, студенты по очереди подходили и слушали то место у него на груди, куда энергично указывал им белым пальцем профессор.
– Вас что-нибудь беспокоит? – профессор резко обернулся к окну, куда неотрывно смотрел Гостев, чуть отклоняясь и вытягивая шею. – Ну-ка, встаньте.
Старик встал.
– М-да, – сокрушенно промычал профессор, обозрев слегка прикрытий кожей скелет Гостева. – А вот мы попросим нам помочь молодого человека.
И он поманил к себе Гравшина.
– Пожалуйста. Я сейчас постараюсь вам объяснить с помощью этого юноши тот интересный случай, который мы слышали только что у больного.
Гравшина раздели до пояса, чем-то зеленым разрисовали ему грудь, принесли низенький табурет, на который он взошел как на эшафот, и профессор, с присущим ему темпераментом, принялся разъяснять студентам особенности заболевания Гостева.
Он говорил около часа, не обращая внимания на испепеляющие взгляды Гравшина. Тот продрог и одеревенел на табурете. Все, в том числе и больные, с увлечением слушали лекцию и не замечали, как профессор, тыча в очередной раз Гравшина в грудь, задевал в азарте его подбородок пухлой белой кистью, отчего голова Гравшина дергалась, а сам он, исполненный важности, морщился, но терпел.
– Далее, мы определим с вами «абсолютную тупость», но это уже тема завтрашнего занятия, – бойко закончил профессор и увел «пингвинов» из палаты.
– Сейчас… там, внизу, халатики долой, и разбегутся по домам, А дома уже щи наварены, дух от них такой – на лестничной площадке слышно. Съедят. И иди куда хочешь: в кино, на выставку, в парикмахерскую, к девушке – и ничего у тебя не болит.
Это «травил» душу Кожин.
– А потом мы похихикаем, – мрачно заметил Гравшин, – когда они нас лечить придут.
– Это… это-о, – залепетал Опалов, хотел что-то сказать и… только сплюнул.
III
– Кто здесь сегодня недоволен?
Наконец в палате появился врач: симпатичная женщина с армейскими замашками, очень добрая, но крутая в обращении, не терпевшая ни стонов, ни жалоб.
– Кто же здесь недоволен? – окинула она хозяйским взглядом притихших больных.
– Вот именно, – утвердительно кивнул Опалов.
– Это вы опять недовольны?
– Я лежу – доверительно начал Опалов, – встать не могу… а потом смотрю – «утка» улетела… временно, конечно.
– Живи не тужи – и помрешь без убытку, – подмигнул ему Язин.
– А вы, Язин, готовьтесь, – обернулась к нему врач, – будем сегодня выписываться.
– Вот я и говорю, что покрепче буду вас, молодых, так доктор?
– Не забывайте только – никаких излишеств, жареного, соленого…
– Кашку, дед, кашку, – нанес ответный укол Кожин.
– Э-э, балабоны, – всерьез завелся Язин, – отъелись тут боровы и зубы скалите. Баб своих постыдились бы. Ждут они вас, ждут – а как им надоесть? Баба присмотр за собой любит и внимания всякие. А-то не так? Служил у нас в полку кавалерист, всё гладкостью своей козырял, мол, от баб ýдержу нет, то с одною, то с другою. А как ему руку оттяпали – куда они все и подевались. Какое же он, безрукий, им может внимание оказывать.
– Ну, ладно, дед, хватит, утомил.
Шесть месяцев в году Кожин проводил в больницах. Шесть месяцев его молодая жена оставалась дома одна с ребенком – и мысль об этом испиявила ему сердце. «А как ей и в самом деле надоест?»
Врач выслушала Язина, перешла к новенькому.
– А вы, почему не ложитесь?
– Ничего. Я посижу.
– Вам так легче?
– Легче, милая.
Она подняла край его сорочки. Было страшно смотреть – до того усохшим и изможденным выглядело его тело, будто весь он был сделан из хрупкой фисташковой скорлупы. По просьбе врача старик то дышал, то задерживал дыхание, глядя куда-то перед собой в освещенное солнцем окно – и все понимали, что не дышать ему было легче.
– Остальных я посмотрю позже, как только закончу с новенькими. Тебя, Гравшин, мне тоже надо выписывать.
– Вам сказали, что у меня вчера были боли?
Жесткие, беспомощные глаза Гравшина неотрывно следовали за врачом.
Врач бессильно пожала плечами.
– Ну, что ж вы хотите, чтобы у вас ничего не болело? Поэтому вы и здесь. Мы сделали, что смогли. Хотим послать вас на консультацию в Москву.
Гравшин молчал. Вся его простецкая физиономия, будто съежилась и потемнела. Он молчал, потому что лучше было ему сейчас ничего не говорить. Иначе всё снова закончится слезами, истерикой, разговором у главврача,
А в дверях уже нетерпеливо ждали своего часа нянечка и процедурная медсестра, которая бережно несла перед собой блестящую крышку от стерилизатора: на крышке лежало рядышком несколько наполненных лекарством шприцов.
– Ой, бедная она, бедная, – запричитала нянечка, имея в виду врача, – ребенок у нее какую неделю болеет, и заменить её не́кем. Шли бы по домам и нам бы роздых какой дали.
– Она на работе, – тихо, сквозь зубы, сказал Гравшин, – и мы тут не в доме отдыха.
– И что за люди, – возмутилась медсестра, – кто ей дороже: ребенок свой или… (она обвела взглядом палату) всех лечить – не перелечишь. А случись что с её девочкой – кто ей вернет её?
Перетянув Гостеву жгутом руку, она долго возилась с ним, выискивая подходящую для укола вену. Очевидно, это было совсем не просто и, чтобы ввести старику лекарство, пришлось воспользоваться узлами вен, безобразно вздувшимися у него на кистях. С горем пополам, забрызгав себя кровью, она начинила старика лекарством и подошла со шприцом к Гравшину.
– А ты чего ждешь? – спросила она, – особого приглашения?
Слух, что она мужененавистница и потому мстит мужикам, был очень популярным среди больных.
– Ну, что копаешься? Стоять мне тут над тобой? – торопила она Гравшина, медленно закатывавшего рукав.
– Подождете, – с тихим бешенством проговорил он.
Медсестра поджала губы, но смолчала.
– А когда кровь будете вливать? Мне ее положено три раза в неделю. А на прошлой – мне не сделали ни разу.
– Скажи спасибо за плазму. А крови нет.
– Есть.
– Нет. Ну, давай руку.
– Небось, друг дружке втихаря вкалываете.
Она задохнулась.
– Ну, хорошо ж! – пригрозила она, закончив с инъекцией, и быстро вышла из палаты.
– Пусть жалуется. Они еще психиатра вызовут.
Его губы прыгали, он злился, но никак не мог их унять.
– Нехорошо ты, парень, говоришь, – пробурчал Яэин, продолжая перекладывать в тумбочке вещи.
– А как хочу, так и разговариваю. Они меня лечить не хотят, – вдруг закричал он так громко, что дремавший под действием снотворных Опалов испуганно заворочался.
– Им всё равно. Спишут, и будь здоров, – продолжал выкрикивать Гравшин. – Мне кровь три раза в неделю нужна, а где она?
– А где они возьмут тебе кровь, – кипятился Кожин, – что они её из себя качают!
– А мне до этого какое дело.
– Ишь, как заговорили, – выпрямился у тумбочки Язин, – привыкли на дармовщину лечиться. Совесть надо иметь.
– А у них она есть? – кричал, уже совсем не владея собой, Гравшин. – Я видел, как тут старик помирал: ему глаза закрыли… дежурная врач опоздала… так она сестру заставила в мертвое тело морфий впрыснуть, чтобы в карточку записать, что оказали помощь.
– Ерунда. Чушь, – кричал в ответ Кожин.
– Я видел… как она писала! Мы для них не люди – кролики подопытные. Тогда к этому старику полную палату нагнали, продемонстрировать им летальный исход, думали, старик им по заказу помрет. Часа два стояли – ждали, от скуки в носу ковырялись, а он, как назло, не хочет помирать, и всё. Умер уже к вечеру – никто и не видел когда. А мне еще жить охота. Я два года из больниц не выхожу. Еще и смеются: где ты парень старческую болезнь подцепил? В шахте! Сунуть бы их в забой на всю смену, пусть бы там поскалились: от комбайна жар, с тебя течет, а разденешься, заденешь плечом о штольню – лёд, так тебя холодом и обдаст, ни сесть, ни прислониться. А слышали, как она говорит: «Так ты, что же хочешь, чтоб у тебя ничего не болело?» Да, хочу! Хочу!
Говорил он отрывисто, резко, упрямо мотая головой, заглатывая отдельные звуки, даже целые слова.
– Слушай, Гравшин, что я тебе скажу, – раздался в паузе глухой голос Кожина, – тут в больнице здоровых нет. Может Опалов или вон старик, или я? Конечно, это её работа, но будь же ты человеком.
Гравшин молчал. Его лицо было каменным и жестким, но глаза – совсем детские и беспомощные. Не оборачиваясь, вцепился он дрожащими пальцами в горячие трубы отопительной батареи, едва сдерживаясь, чтоб не разрыдаться.
IV
Солнце, достигнув зенита, зависло, потомилось, и стало медленно заваливаться за крышу больницы. За воротами и городским шоссе темнел голый сквозной лес. В палате, притихшей и сонной, уже залегли первые сумеречные тени.
В дверь тихонько постучали. Минуту спустя к ним заглянуло темное старушечье лицо. Голова старухи огляделась, вытянув шею, скосила глазами за створку двери, где стояла кровать Гостева, и только после этого вслед за головой в палату пожаловала вся старуха.
– Кто здесь будет Язвин? – спросила она, ни на кого не глядя.
– Язин, а не Язвин, – поправил её дед.
– Ну, всё одно. Спускайтесь, пришли за вами.
– Сама ты язва, – едва слышно проворчал он и заторопился.
– А я к вам, – зашаркала старуха к кровати Опалова.
Тот радостно замычал, изо всех сил стараясь объяснить больным, а, может, и похвастаться, что к нему пришла хозяйка, на квартире у которой он теперь жил. Но ей было некогда с ним рассиживаться. Она сразу же перешла к делу. Скроив обиженную физиономию, старуха настаивала, чтобы Опалов немедленно выдал ей доверенность на получение его пенсии.
– У вас и за квартиру третий месяц не плочено, – недовольно говорила она, склоняясь к Опалову и заглядывая ему в глаза, – раньше я подождала бы, а сейчас нельзя – надо уплатить. И за телефон не плочено, и убиралась я у вас.
Опалов сиял, слушая её, и нетерпеливо скашивал глаза на сумку, лежащую на коленях у старухи. Со стороны могло показаться, что он ждет от неё гостинцев.
Нашлись и еще какие-то задолженности, и еще. В общем, пусть он пишет доверенность и не берет греха на душу, а то помрет ненароком. А уж как деньгами распорядиться, она знает.
Старуха настаивала, он упирался, и все, выворачивая голову в сторону больных, радостно лепетал:
– Это моя хозяйка пришла… Моя хозяйка. Это она ко мне… ко мне…
Наконец терпение у старухи лопнуло. Она обозлилась, и потребовала вернуть ей ключ от входной двери, выданный Опалову как её квартиранту.
– Вы тут можете лежать хоть до страшного суда, а мне без жильца комнату держать нет никакого резону.
Припугнув напоследок Опалова карой божьей, старуха, не простившись, тем же способом – сначала головой, а уж потом вся – вышла из палаты.
– Вот, истинно, язва, – ворчал дед, облачаясь в домашний костюм, – от такой сам на тот свет сбежишь, если она тебя раньше туда не спровадит.
После минутной тишины в дверь снова постучали. В палате появилась женщина высокого роста в больничном халате, туго завязанном на спине тесемками, как у нянь и медсестер. Вялые черты её внушительного мясистого лица, будто не удались скульптору, так и остались застывшими и недовыраженными.
Она отыскала глазами кровать Опалова, придвинула к ней стул и села – вся вытянутая, убийственно спокойная.
Сначала он совсем не мог говорить, а потом стал ей что-то объяснять, помогая себе лицом и едва шевелившимися на одеяле руками.
– Маш… Маша… это, это… ты… Петьку… пусть Петька… видеть хочу… дай, пусть… Петька… это… пусти…
Она просидела так минут пять, точно мумия, не произнося ни слова и не отрывая холодного взгляда от Опалова, пытавшегося ей что-то сказать заплетающимся языком. Встала и, безмолвная, вышла.
Опалов жалко кривился, часто поднимая брови и шевеля губами, силился что-то оказать, весь мокрый от пота и слез, и не мог.
Было не трудно догадаться, что к нему приходила жена, которую он упорно величал санитаркой Степановой, и в родстве с которой ни за что не хотел сознаться.
– Вишь, – покачал головой Язин, – как на картину ходят смотреть. Глянут и уйдут, а ты лежи.
В палате заметно потемнело: белая пелена заволокла небо, вытравив солнечный свет, и молочной пленкой затянула окна.
– Эх, зима сиротская, – вздохнул вконец растравленный Язин, быстро-быстро моргая слезящимися глазками.
V
Затихала, опустела больница. Изредка прокричит в конце коридора медсестра или заспорят о полотенцах с сестрой-хозяйкой няни, и снова всё смолкнет, замрет; с тяжелым хлюпаньем каплет на подоконник с открытой форточки – и всё течет, мешаясь в один монотонный дремотный гул.
– Ну, скажи папе, кем ты хочешь быть, – просила четырехлетнего мальчугана жена Кожина, раскрасневшаяся от мороза блондинка.
– Хочу быть военным, – гордо выкрикнул мальчик, – и стучать ногами, вот так – бум-бум-бум.
Кожин смеялся, тискал малыша, совал ему конфеты, старался развеселить жену, будто в наказание отбывавшую время посещений.
– Мне за границу предлагают, – устало говорила она, – в торгфлот.
– Куда?
– Нет-нет, не волнуйся, до этого еще далеко… может быть, летом.
Он хотел спросить, а что изменится летом, но вдруг запнулся – с такой бесцеремонностью оценили его жизнь её глаза.
– Ты знаешь, я не против… а куда парня?
– Да это я… так сказала, планы.
От всего её существа веяло духами и лаком, который жестко блестел на свету, обильно покрывая высокую прическу.
– Хочешь помидорчик, – спросила малюсенькая старушка у Гостева, не прерывая разговора с невесткой, – свеженькие, из парника.
– Да-а, ноне продавщицы одеваются как артистки… а артистки как продавщицы.
– Вот именно, – поддержал старушку Опалов, которого кормила с ложки смущавшаяся, тихая женщина.
Она объявилась спустя неделю, как он попал в больницу, и с тех пор ежедневно навещала его и ухаживала за ним. Нет, она не была ему родственницей. Такими глазами, какими смотрел он на неё, на родственников не смотрят.
– Хозяйка была, – похвастался Опалов.
– Да? – что-то в лице женщины изменилось, хотя оно по-прежнему оставалось непроницаемым. – На, ешь.
– Дай мне печенье, – вдруг вспомнил он.
– Какое печенье?
– Там, хозяйка принесла… такое…
Женщина поднесла к его губам ложку и старалась всунуть её Опалову в рот. Но тот недовольно вертел головой и всё просил у неё печенье.
– Ну, дай мне его… там… такое… мне хозяйка принесла…
– Нет там ничего.
– Может, в тумбочке есть? – с надеждой выспрашивал он, и больше всего на свете ему хотелось этого печенья.
– Ничего там нет, – наклонившись, заглянула в тумбочку женщина и снова всунула ему в рот полную ложку каши. – То, что я принесла – лежит, другого ничего нет.
Он насупился, замолчал, но, проглотив кашу, снова улыбнулся.
– А сестра не умеет, – довольно сказал он.
– Что не умеет? – растерянно взглянула на него женщина.
Он показал глазами на ложку.
– Кормить не умеет?
– Вот именно, – радостно объявил он. – Наверное, у неё ребенка не было.
– У меня тоже не было, – с достоинством сообщила она.
– Будет, – уверенно заключил Опалов.
– Лежи уж, – вся покраснев, испуганно покосилась она на соседей.
– Что? Глупость сказал? – не унимался Опалов.
– Молчи, и за умного сойдешь, – шикнула она на него. И вдруг ласково прижала к его губам теплую ладонь.
К Гостеву, помимо сестры, пришли – тетушки, зятья, сватья. Шумные, довольные, с обветренными на морозе лицами, в изжеванных халатах, в спешке кое-как наброшенных поверх одежды. Они захватили все стулья, потеснили на кроватях больных, принеся с собою, вместе с гостинцами и новостями, пахучую морозную свежесть. И началось: кто и как, чего и с кем, заспорили, увлеклись, затолкали Гостева в угол и забыли о нем. Говорили о погоде, о ценах на рынке, о том, что детям надо бы купить пальтишки к весне, о семенах для огорода, и еще о чем-то, что было жизненно важно для них. А больной, сидя в углу, тихий и далекий от их забот, был рад разве только тому, что жив еще.
VI
Свято место пусто не бывает: кровать Язина занял худой старик с армянскими глазами и пучком седых усов под длинным носом. Он виновато улыбался всем и, будто в гостях, сидел на самом краешке кровати.
Нянечка, которая привела его, задержавшись у постели Гостева, с интересом наблюдала, как мучились с ним медсестры, помногу раз тыча иглой в ломкие фиолетовые вены.
– Мою фамилию не выговоришь, – объяснял новенький Кожину, который молча разглядывал его при тусклом свете.
– Ага… зовите меня Христофором.
Он чувствовал на себе любопытные взгляды, даже менялся в лице от смущения.
Гостев безропотно стерпел пять или шесть неудачных уколов, при этом даже медсестре, казалось, стало не по себе.
За весь день он не съел еще ни крошки. Время от времени он отпивал из стакана воду. Изредка прикладывал руки к вискам, тихо, сам себе, жалуясь на головную боль, и всё смотрел из своего угла на темное недостижимое окно. Этим и ограничивалось неудобство от него как больного.
– А курить вам надо бросить, – уходя, предупредила Христофора медсестра, заметив, как он переложил из сумки в карман пижамы пачку папирос.
– Мне нельзя бросать, доктор, – убежденно сказал он, – на работе заездиют. Ребята пойдут на перекур, а ты, скажут, не куришь – так поработай.
– Ага, – улыбнулся он на смешок Кожина, вот, мол, как бывает.
В десять часов гасили в палатах свет, и с этой минуту всем полагалось спать.
Не лег только Гостев, даже не разобрал постель, всё сидел, шевелил губами и куда-то смотрел в черный квадрат окна. Вдруг его морщины разгладились, лицо посветлело, глаза стали теплыми и лучистыми и он, не замечая того, что заговорил, а, может быть, именно желая поделиться этим со всеми, сказал:
– А балы были какие… страсть… музыка… окна горят… подойдет к нему такая – волос золотющий, глазища огромадные… встанет себе и стоит… А с ней в еполетах, да в усищах, да в золоте… Много мы ихнего брата порубали… боже ты мой… ай-я-яй!..
Когда Гостев высказался, лицо его снова осунулось, прорезались морщины, надулись мешки под глазами, заострился нос и взгляд стал прежним – тусклым и безжизненным,
Больные привстали: действительно это говорил старик или им послышалось?
– Смотрите, смотрите, что с ним? – вдруг испуганно зашептал Гравшин.
Голова старика поникла, он всем телом подался вперед, будто что-то высматривая на полу. Так он долго раскачивался, пытаясь что-то поднять, потом еле слышно захрипел и головой вниз повалился с кровати. Подбежавший Гравшин едва успел его подхватить. Тотчас же вызвали врача, зажгли свет, забегали медсестры, но для старика уже всё было кончено. Платком, который он старался поднять с пола, ему вытерли рот, сняли с него пижаму и, накрыв белой простыней, вывезли в коридор.
А больные еще долго не могли успокоиться – и всё охали, завидовали его легкой смерти, удивлялись его терпению.
– Я ему все вены исколола, – каялась медсестра, – спрашиваю: не больно, а он мне: коли надо, можно потерпеть.
– И-и, что там, – вступил в разговор новенький, который, как оказалось, жил где-то поблизости от покойного. Христофор стал припоминать, будто люди говорили, что у Гостева жену разбил паралич. Это случилось давно, много лет назад, и старик не только не захотел отдать её в инвалидный дом, как «вразумляли» соседи, но сам, как за дитем, ухаживал за нею.
– Этой осенью, слыхал, померла, – закончил Христофор свою историю.
– Деликатный человек, – согласились медсестры.
– Я и сам только вчера с поминок, ага, и прямо сюда, – вдруг радостно сообщил Христофор, – свояченицу хоронили. Народу наперло – тьма. Три стола сдвинули, закусок понаставили, выпивки всякой, хоть залейся, ага. Хорошо отпраздновали.
Наконец, погасили свет, закрыли дверь и больные, взглянув еще раз на опустевшее в углу палаты место, повздыхали, поворочались и заснули.
Не спал Митя Гравшин. Упираясь затылком в спинку кровати, он слушал, как ровно храпел в своем углу Кожин, как тяжело посапывал с нежным присвистом Опалов, как, хихикая, шептались у самой двери медсестры – и смотрел в окно.
На чистом, по-весеннему огромном небе мерцающей точкой горел красноватый Марс.
Если забыться и смотреть только в окно, то палата на время пропадала, отступая в темноту со всеми больничными звуками, и Митя чувствовал лишь, как несет ему прямо в лицо из незаклееной рамы горчащей весной свежестью, и как шуршат в подмороженном снегу осыпающиеся с деревьев сосульки.
«Что ж это такое? – спрашивал он себя. – Что это?»
– Ты чего, паренек? – услышал он, сквозь храп и тяжелое дыхание больных, чей-то сочувственный шепот.
И прикинулся спящим, чтобы не отвечать.
– Благодать какая! – узнал он изумленный голос Христофора, – Гляди-ка луна… вон она… ишь, как рассиялась… сподобился, значит, в такую ночь помереть. Оно и легче ему там прижиться будет.
«Легче – с раздражением подумал Гравшин. – Нет его и нет, а остальное ему без разницы».
– Я в уборную схожу, ага, – виновато улыбаясь, сообщил Христофор. – Я как старое здание – ремонтируешь его, ремонтируешь, а канализация ни к черту.
В коридоре было темно, но рядом с кроватью Гостева в высокую стеклянную дверь бил резкий лунный свет.
Кто-то, проходя мимо, из любопытства стянул с лица покойного край простыни: выбеленное луной, оно хранило прежнее выражение покоя и отрешенности и, казалось, было обращено туда, где виднелось сквозь синие стекла балкона ночное небо. Где он теперь? Ушел?.. или навеки скрылся в себе?
Гравшин смотрел на красноватый уголек Марса, вспоминал старика, как тот сидел на белых простынях, сложив на коленях руки, как терпел утренний осмотр старательных студенток, как, отклоняя назад голову, вглядывался в окно, шевелил фиолетовыми губами и улыбался.
И кто знает, что он видел теперь там, один, за прикрытыми чьей-то рукой посинелыми веками…
1973