Читать книгу Реликварий ветров. Избранная лирика - Александр Радашкевич - Страница 87

Из книги «Последний снег»

Оглавление

Прелюдия

И заехал в последние дали той страны,

где бушующий май,

где признали меня только птицы, только

лица, которые звал,

и сошёл на пустом полустанке, где луга

лобызают плюсну,

где заклеен конверт злой печали, что

ночами писала из зим.

Без буфета, названья, без карты – там, где

выйти вовек не посмел,

где за музыкой дышит молчанье и за небом

не видно земли,

где и в далях заветные дали, где сливаются

долгие взгляды – там, где

жизнью кончается

жизнь.


2002. Богемия

Год любви

Твой год полуденной любви (а мой —

полночной): стекает

с пальцев мёд свечи, и губы —

почкой недомилованной весны, и…

(многоточье).

Зевает

зритель в пыльной тьме – мы

непорочны, как на

качелях Фрагонара – отмах барочный,

и ангел-друг назначит нам

пустую кару:

любовь расскажет о

любви вновь на атласных простынях

или на нарах под гул

необратимых снов (а с явью туго),

чтоб мы душа

к душе

легли

на штабелях

шестого круга.


2. III.1996. Париж

Платье Sissi

Когда я обживусь

в вивальдиевых ларго,

когда перелицуюсь

всей облачной изнанкой,

мой брат, апрельский

ветер, откроет мне

фигуры кармического танго

и вальса преисподней.


Свод мается

воскресный, как блик

на блёстке платья,

распятого музейщиком

в витрине образцово:

императрица Австрии и

королева Венгрии

в нём кем-то или

мной старательно

заколота.


Несколько вечных шагов

она ещё виляла,

как свеже —

обезглавленная

курица.


1996–2003. Париж

«А в этой жизни вякают часы…»

А в этой жизни вякают часы:

она проходит, и нам её

с тобой не промахнуть на вездеходе.

Как тошно утром, как светло

ночами. Какая сволочь от души

нам подливает то винца,

а то – спитого чаю. Всё

в доле лютой немота, но всё —

дорога, и каждый небу задолжал

по сну невинному с прологом —

пусть даже те, чьё так давно-давно —

давно забито горло дёрном. А

в этой жизни тявкают часы:

со вздохом тёмным мы их заводим

и вспоминаем умилённо, что так

несчастны, так одиноки.


7. III.1996. Париж

Памяти папы

Сей срок разительных ненастий, и

пеней полон сжатый рот,

а полдень утверждает в том, что чем

черней в пироге этой, тем радужней

в гондоле той,

тем мельче след и

сон летучей, а в зеркала —

просторней лаз,

что детство

корчится в падучей, когда

померкнет отчий глаз.


24. IV.1996. Париж

«Только пьянки и похмелья…»

Только пьянки и похмелья,

Только лет падучий лёт.

Где там вздох? Что там пени?

Губы стянет тонкий лёд.


В грязной мгле не доползти

До весны обетованной.

Видно, стали кашей манной

Али клёцками мозги.


Из ресниц вязать не станем

Впрок морского узелка.

Лучше сходим к сизым дядям

Пену слизывать с пивка.


Лучше снова по Парижу

За слюнявою тоской

Три пуда душевной грыжи

Потаскаем за собой.


И на нас, нежнее неги,

Льдинкой ляжет поцелуй,

Нечто к нам из пенных струй

Пустит лунные побеги.


Губы стянет тонкий лёд.

Что там вздохи? Где там пени?

Только лет падучий лёт,

Только пьянки и похмелья.


23. V.1996. Париж

Куплет

Рыщет ветер – мохнатый зверь.

Делать что мне с собой теперь?

Может, робко пойти в кино?

Может, сходу порхнуть в окно,

Чтоб шампанским взошла душа,

Что так любит, любовь, тебя?


Ветер видел подлёдный свет,

Ветер вспомнит, что смерти нет.

… Вот и я позаплёл стишки,

На которых висят кишки,

И по трём рубежам изголовья

Запевает мне голос безмолвья.


3. XII.1996. Париж

«Вам всем, с кем ветру по пути…»

Вам всем, с кем ветру по пути,

за вальс сердец внемлю:

кто населяет грудь, кто тьму,

кто сгинул днесь в пыли.

Всем вам, с кем пел и плыл

морями грёз и зыбких бдений,

меня из мира молча отпустить

в мир, что тогда из снов приветил,

когда по свету всуе куролесил,

чтоб мир мирами населить.


4. IV.1997. Самолёт Москва-Париж

Ода одиозная

В «Русской мысли», ах, в «Русской мысли»

Очень русская зреет мысль,

Вести с родины были да скисли,

Ватиканских вестей – завались.


Тут анализы, там некрологи,

Здесь оракулы и истецы,

Кажут гении-недотроги

Про свои неподкупные сны.


А поэзия – поэтична.

Это просто метро на Парнас.

Проза жёстка и прозаична.

Спи спокойно, товарищ Пегас.


О, твердыня любви униатской,

Приложеньем своим поделись.

ЦРУ с КГБ в спазме братства.

«Солидарнощщщь», за нас помолись.


Пагубь слева! Опасность справа!

Посреди интернет!.. Берегись!..

Я люблю тебя, мы-ы-ы-ысль,

И надеюсь, ты тоньше не стала.


31. V.1997. Париж

Voyage immobile[3]

Птицы счастья во сне деревянном

Убывают в безмолвный край,

Где он кружит, мой ангел медвяный,

Над страною по имени май.


Катит ветер дозвёздные волны,

И душа распласталась в полёт.

Глянет полдень в окно, и невольно

Возмурлычит почиющий кот.


Всех пожитков – твой вздох на дорогу.

Всех заливов подлунных стекло.

Отрывай же крылатую ногу

От порога и – грудь на весло.


Как мосты, опрокинут в покое.

Утлый ялик в ресницы отплыл.

Вот и ты не перечишь: такое

Всякий ветер со всяким творил.


31. V.1997. Париж

Турецкий август

Над соляной пустыней озера зависнет снежным

островом мираж.

С роднёй прокатят

в «кадиллаках» напрокат свежеобрезанные

отроки, подобные лакомым сдобам с глазурью и

изюмом, и чарку ракии в раю своём

сапфирно-изумрудном любовно опрокинет

Ататюрк: буль-буль, и гюле-гюле[4].

Набухнет под

серебряным ковром гробница дервиша с чалмою, и

чаем яблочным – сквозь адский смрад носков

пейзанских, – свернувшись в перламутровом

ларце, повеет борода святая.

И будет

ластиться эгейская лазурь и бирюза – сквозь

бархатные хляби, и станут русофилы-журавли —

в стерне седой раздумчиво шагать, пока предвечный

хор цикад звенит в серебряных оливах: «велик

Аллах, велииик…» – до первой крови смертного заката

на Мармаре, где, мраморны, где, мармеладны,

струятся Принцевы в томленьях острова.


1. VIII.1997. Бодрум

Вивальди, или Удовольствие

Утро. В парижской мансарде, грешный,

я брился, слушая бодрый концерт «Il piacere».

За тонкой стенкой пружины заскрипели почти

что в такт, и к финалу второго аллегро

соседка взвыла звероподобно и

возмычал сосед.

И вспомнила душа, как в опере

отшедшей задёргивались занавески лож, как

сыпались потом из них в партер

плебейский куплеты и весомые плевки, как из

каналов шёлковых, зловонных вылавливали

по утрам младенцев вздутые тельца

крюками.

Теперь он спит, тщедушнейший

астматик, в промозгло чуждой Вене

на нищем кладбище больничном. Так

вой, сосед, вопи, соседка, на карнавале

Рыжего Аббата: под клавесин

тоски, под флейту ласки

мы выплываем

в зимнюю лагуну

послушать посторгазменное

ларго.

Кому-то скверно, кому-то славно, но

всё как должно, да, всё как надо у водопада

блаженств барочных – во всех отыгранных,

отлюбленных, во всех

нанизанных мирах.


9. II.1998. Париж

Приземление

Этот вечер – пустой и прозрачный,

как протянутая рука,

эти ангелы в кукольной Праге,

эти кролики в Руасси, этот

я в филигранной печали —

эмигрант незабудкой души и

натёртою вздохами кожей – на

закатной июльской земле.


30. VII.1998. Париж

«Мою мансарду ранил ураган…»

…И рухнет вся моя мансарда

С её мансардным барахлом.


К. Померанцев

Мою мансарду ранил ураган

конца двадцатого

столетья. Расплылись письма

и слиплись взгляды фотографий

любимых, посторонних и врагов,

великих городов набухли виды

и насмерть захлебнулся телефон

далёкими родными голосами.

И лишь на блоковском челе

шершавом означилось прозрачное

лобзанье тысячелетия иного

от Твоего, о Боже, Рождества.


I.2000. Париж

«Автобус в Прагу по кольцевой…»

Автобус в Прагу по кольцевой

минует мягко под Парижем три

дортуара, безлюдный стадион

и кладбище. На кладбище

хоронят. Он, может быть,

студент или спортсмен. Он,

может быть, она. Над Сеной

торчит китайский павильон. А

на дворе год номер ноль и

энный век, когда, как в прошлый,

мне верит из садов святого лета

любовь, что верю. Верю,

что люблю, – в автобусе, что мягко

катит в Прагу по кольцевой.


4. II.2000

«Среди ристалища астрального ветров…»

Среди ристалища астрального ветров

и скользких бездн немого океана,

за далью, поглощённой зёвом далей

и умощённой медовой кантиленою

сирен, плывёт в луче безвестный

островок, где на песке размыто «мой

родной», а после точки стёртой – «Мама».


4. II.2000. Где-то

«Мы боги тех, чуть угловатых…»

Мы боги тех, чуть угловатых,

70-х, брежневских, патлатых

лет, щербатых зим. Наш

воротник из чебурашки, в кармане

шиш, но нараспашку чело, и

взор неуязвим.

Плели нам

песни из мелодий, мы шли

в душевное кино. Пусть в наших

судеб домино козлы стучали,

но отрыжек отчизна-тётя

не ловила из пасти дяди

крокодила.

Вот сдали нашу

стеклотару и разделили всех

на нарах на старых, новых,

инояких. И те, кто к янкам

встали раком, наставят бывших

crazy Russians визжать «яху»,

любить нули, как перлы в каше,

и не сипеть: «Ну-у… погоди!»


7. IV.1996. Париж

«Аркадия, Алиния – последняя страна…»

Алине Солоненко, Аркадию Илину

Аркадия, Алиния – последняя страна,

И к ней доходит линия Дороги в никуда.


И радужно лоснится селёдка в декабре,

И хлещет в глотку водка, которая по мне.


А там стихи окуривать зловоньем бытия.

На дне земля Лемурия, а в вышних – лития.


Тиара Исаакия с балкона вдалеке.

Эх, сладко нам поддакивать расхристанной судьбе,


За зорькой Колокольцева виясь в гравюрных снах,

Пока висок уколется звездой – увы и ах.


Алиния, Аркадия – и мы встаём на край.

Так вот она – оказия… А, впрочем, наливай.


23. III.1997. Париж

На смерть Окуджавы

Грустный армянский кузнечик в веках,

Он отскакал прихотливыя лета

Самой прозрачной стезёю, и где-то

Всхлипнуло эхо в столичных дворах.


Всхлипнула эхом в арбатских дворах

Синяя скрипка гусарских печалей.

Новость в Париже надысь отмечали

В стенах, видавших шаляпинский прах.


В церкви, отпевшей шаляпинский прах,

В избранной пастве почти не крестились,

Некто резинку жевал, и косились

Те, кто в казённых потел пиджаках.


Сразу в казённых смекнут пиджаках —

Будь ты Цветаева, будь ты Иванов.

В ус усмехнулся из Божьих бурьянов

Грустный грузинский кузнечик в веках.


14. VI.1997. Самолёт Париж-СПб.

«За опытом бесценного забвенья…»

За опытом бесценного забвенья

друзья уходят в письма, в браки,

в зелье, в альбомный глянец чад,

в отчаянье и хладнодушье, в недуги

и везенья, в могилы и в себя —

из памяти и взора, от оклика и плеч

упавших.

По вечно непросохшим

мостовым, вдоль ртутных рек

недвижного заката они отходят

в зимы… И от холмов нахохленного

парка уже ведёт их след

хрустящий в кристальнейшую

бухту блудных душ.


2. IX.1997. СПб.

Павловск

Вновь набухла над Славянкой Урна

грубой павловой судьбы, вновь

на бархатной тропе та

лягушка подмигнула и —

в плюмажи папоротников

росных отпружинила в ужасе

Божьем.

С Места Ники

привечай, вертоград приснолюбимый,

незабвенные уста, неприступные

порывы.

Забран вход решёткой

шаткой в Храм той клятвы

предалтарной, где в гранитах тишины

человеческая крошка всё

поблёскивает мгле.

И как будто

навека небеса твои лепные вкось

кропят на Колонну конца недопитого

света, и слепо Мусагет, струясь

всей бронзой тоги, целует взором —

долгим, как незнанье, —

текучий профиль прошлых облаков.


22. VIII.1998. Павловск

Памяти Н.Я. Рыковой

В мятных ветрах отбывающей юности, как

и потом – в оскоминные годы, была в судьбе

высокая, с совиным голосом и мигающим

оком рептилии седая Януарьевна, блаженно

спавшая под ранних опусов прыщавое

бубненье и воскресавшая при виде ню Боннара.

Любила сладкое винцо и сулугуни, фарфор,

янтарь, июль по-коктебельски и говорила

«вы» приблудной одноглазой суке, считая

ейный профиль ренессансным. Всё зная и

не веря ни во что, она жила с сафическою

страстью язычницы – без лишней нежности

к безжалостной России и с тихой слабостью

к себе: «Я бы хотела умереть, но не хотела б…

умирать». Как водится на крохотной Земле,

она была бессмертной, хоть верила, что это

всё исполнила по собственной заявке, и,

верно б, вторила за Дюбари на шатком эшафоте:

«Минутку, ещё минутку, господин палач!»


1. II.1999. Париж

Возвращение

А ты уже совсем не мой, мой

град упругого блаженства, и

слепо статуи твои над

убывающей Невой глазеют

на гробницу вздохов —


пустую, как пустырь мечты,

где лунный воет волком ветер,

где набухает, недоохав

и наливаясь прошлым солнцем,

нагое облако любви.


24. VI.1999. СПб.

На смерть А. Собчака

На смерть, на жизнь – внезапны

строчки и непоправимы, как жизнь

и смерть для океана неизменно

мёртвых и острова негаданно живых.

Глава «А.А.» сегодня дописалась и

в оглавление легла: фуршеты, оперы

и ладан панихидный, да на парижской

площади Согласья спор об останках

бедного царя…

От эха преисподней так

гулки коридоры власти, и ненависть

столичного жлобья в них шаркает,

скользя казённым лаком…

Великий князь,

владыка Иоанн, Л.Б. в печали отвлечённой

и Город в толстых стёклах лимузина

под вой положенных сирен: слова и лица,

тосты и деянья, поступки и слова, и

запах душ за тенью взглядов, – и реки

бурной полулжи впадают в море чистой

полуправды.

А в полной книжке записной,

напротив мэрских факсов, ещё помечено:


3

Неподвижное путешествие (фр.).

4

до свиданья (тур.).

Реликварий ветров. Избранная лирика

Подняться наверх