Читать книгу Тантатива №2 - Александр Солин - Страница 3

Ч А С Т Ь I
1

Оглавление

Секундный кульбит, и чистое дно моих песочных часов запорошили песчинки первых дней нового младенчества. Если уж меня уподобили песочным часам, то резонно было бы предположить, что первыми в нижнюю колбу посыплются песчинки последних дней моей прежней жизни, сделав меня не по-детски умудренным. Но нет: было по-особому и со значением темно – это когда изображения еще нет, но вы знаете, что фильм уже начался. Где-то рядом со мной королева мать и ферзь отец. Иногда они склоняются надо мной, но я их еще не вижу и не слышу. Скоро я открою глаза и буду таращиться на то, что впоследствии назову пространством. Пустое пространство страшит: оно должно быть заполнено лицом матери. Не отсюда ли берет начало наш страх замкнутой пустоты? Я зову мать плачем и приветствую бессмысленной улыбкой. Слайды кормления чередуются с беспамятством младенческого сна. И так день за днем. Классический дебют спеленатого внеутробного, который я не в силах изменить. Все, что мне остается – это заявлять о себе тем или иным способом. Их, собственно, два: либо капризничать, либо улыбаться. Я пользуюсь тем и другим. За пеленками следуют фланелевые распашонки, и это уже новая степень свободы. Можно переворачиваться, ползать, сидеть. Родители радостными возгласами приветствуют мои достижения. Однажды я собираюсь с силами и, цепляясь за решетку кроватки, встаю. Я еще в клетке, но готов сделать первый шаг. Заглянувшая в комнату мать разражается бурной радостью, подхватывает меня на руки, подносит к зеркалу, говорит: «Смотри, какой ты у меня уже большой!», и я вижу там свою довольную мордашку.

А вот весьма примечательный эпизод, совпадающий с моей первой, самой ранней памятью: я на коленях у матери захожусь плачем. Происходит это, как я теперь понимаю, в жаркой, пропитанной запахом бензина кабине грузовика. Пытаясь меня успокоить, водитель тычет пальцем в прибор, за круглой стекляшкой которого мечется тонкая стрелка. Уставившись сквозь слезы в прибор, я на несколько секунд замолкаю, и вид этой дрожащей, испуганной стрелки вонзается в память на всю жизнь. Убедительное подтверждение того, что черновик с божьей помощью переписывается. Ошибок же пока либо нет, либо они орфографической природы и на синтаксис жизни не влияют. Скорее же всего вмешательство просто неуместно, ибо река младенчества течет, как и положено истокам, естественно, прихотливо и свободно. Как бы то ни было, моя память вопреки ожиданиям не отягчена будущими событиями, и у меня нет ни малейшего представления о том, что, где и как я должен поменять. Остается дождаться и понять, каким образом мне будет дано об этом знать.

Первые два-три года жизни чрезвычайно важны: именно в этом возрасте просыпается сознание, все более осмысленным становится взгляд, вещи обретают имена и значение, наполняются смыслом слова, будят воображение игрушки, нащупывается связь вещей, поступки делятся на «можно» и «нельзя». Я делаю то, что хотят родители: не бегаю, сломя голову, ем нелюбимую манную кашу, слушаю сказки, декламирую стихи – в общем, держусь в рамках дозволенного. У нас есть кошка коленкоровый нос. «Мама, смотри, на крыльце складбище кошек!» – таковы перлы моего детского языка, что живет до поры, до времени в каждом ребенке. Со мной не надо быть строгим – я все понимаю с полуслова. Ранней сообразительностью я привожу родителей и ближайших родственников в неистовое умиление. По их единодушному мнению я идеальный ребенок. Таким меня в два с половиной года и приводят в детский сад. Заведующая сходу заключает: «Маленький он еще…» Мать-педагог с жаром пытается ее переубедить, заведующая вяло отбивается, я перевожу глаза с нее на мать и обратно, наконец мне это надоедает, и я громко и отчетливо говорю: «Мама, я не хочу в детский сад, пойдем лучше новое кино смотреть» У заведующей широко открываются глаза, она спрашивает: «А что это за новое кино?», и я снисходительно поясняю: «Я шагаю по Москве», хотя до Москвы мне из нашего провинциального городка еще шагать и шагать. Видно, педагогическому интересу молодой заведующей не чужд здоровый авантюризм, и для меня делается исключение. Стоит ли говорить, что история о том, как я сам себя определил в детский сад, стала для матери предметом несдержанной гордости.

Проходит несколько месяцев, и становится явью мое второе воспоминание, которое я приветствую радостным узнаванием. На дворе зима, и меня вместе с еще двумя карапузами везут на местное радио, где мы должны прочитать стихи. Нас выводят на широкое крыльцо, и меня буквально оглушает лунный свет. Зимняя луна в зените – огромная, ослепительная, радостная, заливает мир ликующим сиянием. В нем приглашение в сказку и праздничный блеск серебристой обертки шоколада. Потом меня поставят на стул перед микрофоном, и я с трогательным, по словам воспитательницы, выражением прочитаю стихи Агнии Барто. Дома меня будут ждать растроганные родители и шоколадные конфеты «Мишка на севере», но все это осядет на дне памяти нестойким, смазанным, бесцветным грузом, а поверхность украсится переливчатой картиной волшебной луны с ее дивным, сказочным светом. Не с того ли зимнего вечера я неизлечимо болен полнолунием?

И все же не благолепием единым жива новая жизнь. Не чужд ей и драматизм. Мне три с половиной года, мы приезжаем на неделю в деревню, и в один из душных комариных вечеров я обнаруживаю себя между матерью и возбужденной коровой. Они бегут ко мне с двух сторон – мать, вытянув ко мне руки, корова – наклонив лобастую голову, и мать успевает умыкнуть меня из-под самого коровьего носа. Только почему прежняя память робко утверждает, что первой была все же корова, и я, совершив короткий полет, оказался в руках матери? Слава богу, в обоих случаях я остался цел и невредим, а потому дважды слава богу, что не дал бодливой корове рогов. И все же то лето запомнится не этим случаем и не парным, с животным вкусом коровьего вымени молоком, которое меня заставляли пить через силу, а запахом свежего сена, связанного с недетским предчувствием чего-то волнующего и сердечного.

Благодаря опеке родителей, детство мое катится, как круглый мяч по ровному полю. Есть три среды обитания. Это в первую очередь детсад, где мы все равны и где наша порывистая непоседливость усмиряется правилами, распорядком и предсказуемостью. Здесь зреют и возникают предпочтения и симпатии, тут тебе и первый друг, и первая, не похожая на других девочка. Государство уже знает, кем мы будем через двадцать лет, и усердно нас к этому готовит. Мы – продукты системы дошкольного образования. Из нас лепят будущих членов общества, где все работают, а свободный образ жизни порицается и преследуется. Помимо детсада есть родительский дом, и там я на привилегированном положении. С горячим, прочувствованным участием отношусь к тем, кто с малолетства был лишен самого главного – родительской любви. Сочувствую и разделяю затаенную обиду тех, кто рос без отца. Каково это – с детства жить со вкусом предательства, избавить от которого способно лишь мстительное торжество при виде блудного, кающегося папаши у вас в ногах. Чрезвычайно редкое, между нами говоря, зрелище, ибо эгоистичны и трусливы нищие духом. Анафема – вот самое малое наказание для них. Такие отцы не заслуживают звания мужчин, и на том свете им воздастся. Для ребенка, однако, обидней всего не ущербная семья, а невозможность эту ущербность устранить: обстоятельства нашего рождения находятся за пределами нашего опыта. И наконец, улица, где мы, детеныши добрых и строгих взрослых, сбиваемся в стаю, процесс познания законов которой идет полным ходом. Боль воспитывает осторожность, инстинкты наполняются стадным чувством, мнение старших возводится в закон. Думаю, не ошибусь, если скажу, что детское непослушание – это превратно понятое стремление ребенка расширить горизонты дозволенного.

Как часто я, предлагая себя взрослым в помощники в их больших и важных делах, слышу: «Ты еще маленький». А вот для женской бани, куда мать берет меня с собой с малых лет, я однажды вдруг оказываюсь большим. «Да ему всего четыре, что он понимает!» – отбивается мать от строгой банщицы. Та склоняется надо мной и спрашивает: «Сколько тебе, мальчик, лет?» «Пять лет и два месяца» – с готовностью отвечаю я. Банщица улыбается и говорит: «Вот видишь, все он понимает… Ладно, проходите» Что ж, я и правда все понимаю, кроме одного – если мне можно мыться с голыми дядями, почему нельзя с голыми тетями? Потому лишь, что у их малолетних дочерей вместо моего краника гладкий пирожок? Я знаю, что стыдно – это когда у девочки трусы видно, но никто не стыдит ее за то, что она снимает их, чтобы пописать. Пять лет – это еще ангельский, бесполый возраст. Для него различия между полами чисто внешние: мальчики носят штаны и рубашки, девочки – платья, у мальчиков челки, у девочек – косички, мальчиков можно обижать, девочек нельзя. Как часто, когда кто-либо из нас в чем-то виноват, воспитательница принимает строгий вид и говорит: «Петров (Иванов, Сидоров), как тебе не стыдно!» Но как нескоро еще эта вменяемая нам вина разделится на сконфуженное Я и надзирателя-совесть!

Катится по ровному полю дебюта жизни круглый мяч моего детства. Оживают, цепляясь друг за друга, сцены, эпизоды и события, копируя прошлое и воплощаясь в настоящее. Одни встречаются с жадным любопытством: в них столько трогательного и простодушного очарования, а вот поди ж ты, давно и прочно забыты. К другим стоит лишь приблизиться, и вспыхивает недобрым чутьем прежняя память, предсказывая, что через несколько секунд меня укусит вот этот добродушный лохматый пес, рваные следы зубов которого останутся на моем теле на всю жизнь. Остается только пожалеть, что я, даже будучи предупрежден, не успеваю увернуться от нападения. Одно из двух: либо копирование черновика происходит помимо моей воли, либо мой внутренний цензор, как и я сам еще недостаточно смышлен. А пока сменяют друг друга сезоны, невидимка-ветер рядится то в пыль, то в опавшие листья, то в снег, то прикрывается саваном тумана, а когда косматые черные тучи заволакивают горячее солнце, он бушует так, что кажется, будто город с трудом удерживается на месте, чтобы не улететь. Сейчас вокруг нежно-зеленое березовое буйство. Густо усыпана непобедимыми одуванчиками придорожная трава. Черемуха растеряла лепестки, отчего земля вокруг усеяна ими словно рыбьей чешуей. Вянет сирень и вместе с ней слабеет сиреневый запах. Солнце золотой расплавленной каплей стекает за горизонт. Сегодня день моего рождения. Мне шесть лет. Ждем гостей. В доме нервно дышат сквозняки, трепещут тюлевые занавески. С мяуканьем отворяется дверь, входят две соседки. У одной голос с гнусавинкой, у другой – с клекотом. Принесли шоколадные конфеты «Белочка». Я уже видел живую белку – в ней волнистая плавность чередовалась с мгновенной неподвижностью. Пришел мой седоголовый дед с бабушкой. Оба моложавые, щедрые, радостные – готовы задушить меня в объятиях и закормить шоколадом. Глядя на них, мне и в голову не приходит, что придет время, и я буду таким же взрослым, как они – то есть, даже взрослее, чем отец с матерью. Пока же я расту здоровым, любознательным мальчуганом. Я знаю четыре стороны света. Особенно мне нравится восток. Утром там встает солнце, а вечером луна. Запад я не люблю. Туда прячется день, оттуда тянет сизой грустью. С севера веет холодом, на юге жарко пылает солнце. А еще я знаю, что Земля круглая, а до Луны триста восемьдесят тысяч километров, то есть, почти в сто раз больше, чем от нас до Москвы. Со мной охотно играют другие дети, меня слушаются, ко мне жмутся те, на кого показывают пальцем и кого обзывают. Я защищаю девочек и всегда готов дать сдачи. Завтра в детсаде мои сверстники подарят мне свои рисунки и окружат праздничным вниманием, за что я буду угощать их шоколадными конфетами. Потом нас выпустят на обнесенную штакетником площадку, и мы беготней и птичьим гомоном украсим наше ничем не омраченное вхождение в мир. Пусть же длится это счастливое, беспечное, похожее на отсрочку не оглашенного приговора неведение или, говоря словами писателя, вписавшего детские голоса в художественную ткань мира: «Пусть играют они вокруг меня вечно, никогда не взрослея»

Тантатива №2

Подняться наверх