Читать книгу Онколига - Алексей Шерстобитов - Страница 5
КНИГА ПЕРВАЯ
СТЫНУВШАЯ КРОВЬ
Оглавление«Господи милостивый, дай мне спокойствие, научи меня принять то, что я не в силах
изменить, дай мне мужество изменить то, что я могу изменить и мудрость отличить
одно от другого! Буди милостив мне
грешному! Да будет сие во славу Твою, во
спасение мое, по бесконечному милосердию
твоему, и да будет воля Твоя во веки веков
Аминь!»
– Сестренка, ради Бога…, закройте форточку… – Через силу, стараясь произнести, как можно четче, выдавил из самых глубин, пересиливающих остатки здоровья, страданий совершенно лысый, будто сделанный из серовато-розовато фарфора, мужчина. Опущенные книзу, отяжелевшие верхние веки, прикрывали вымотанный безысходностью взгляд некогда светло – ореховых глаз, не выглядевший при этом волооким, скорее, обескровленным, обездвижимым, прозрачным настолько, что сквозь них просматривался холодок, давно уже «вживавшейся» в его тело, смерти.
Ни один тонко чувствующий человек не способен перенести запросто такого взгляда, оставшись наедине с таким больным, тем более, не обратить внимание на еле слышные стоны.
Совершенное обездушивание и бесчувствие, присущие, некоторым занимаемым не свои места в онкологических диспансерах, клиниках, центрах, медиков, заеденных своими проблемами, своими переживаниями, часто безденежьем, не редко безвыходностью, легли в основание фразы, ставшей ответом:
– Пятьсот рублей…, и я еще и пледик принесу… – Лицо Михалыча нисколько не поменялось, лишь мертвеющий взгляд заблестел, затеплился, глаза улыбнулись, как-то изнутри, на что способны, только совершенно лишенные сил, но полные духом, люди. Мужчина вздохнул, как смог и выдохнул:
– СпасиБог…, лучше сберегу… – «Урод! Сэкономит он! Копейку ему жалко! Пол рожи уже сгнило – одни зеньки и язык, через щеку вываливатся, зубы в оскале, а все экономит… – ссс-беее-реее-гууу… – тьфу!» – медсестра сжала зубы, чтобы не повторить это вслух, но немотивированная злоба все равно выпирала, да и вонь, исходящая от больного уже порядочно достала:
– От тебя воняет, как от помойки, терпи уже! Ты думаешь, что один, а вас таких еще тринадцать на сегодня записано… – И уж совсем прорвало:
– И вообще, кто вам…, какого вы сюда ходите?! И нам жить мешаете, и себя мучаете! Ну вот не боролись бы вы с этой заразой, давно спокойно бы на тот свет отправились бы и все… Детям квартиру бы оставили, а так все на лечение ж наверняка ушло – а на хрена?! Все равно сдохните!…
– Я думал у меня кровь совсем охладела, но она от вашей ненависти к нам еще стыть может… Простите, что не могу поднять ваш прожиточный уровень…, а детей у меня нет, и не было…, впрочем, как и квартиры… – С дырой, вместо щеки понятно говорить крайне сложно, но он медленно, выговаривал, даже скорее, говорил почти мычанием, выталкиваемым слогами, что было более – менее понятно.
– Ты еще и бомж?! Твою….
– Нет… – я честный мент… – На эти слова оба переглянулись, и глядя в глаза друг друга улыбнулись…, каждый о своем…
Небольшая комната, обычная палата химиотерапии в онкодиспансере, рассчитанная на четверых – ничего особенного: несколько систем, под капельницы, столик, пошарканные стены, кафельный пол, не очень ровный потолок, каждую трещинку, которой пациенты знают наизусть, проходящие здесь терапию, люминесцентная лампа, каталка в углу, запах, въевшейся рвоты, оставленные, просверленные взглядами отчаяние и надежды, в виде виртуальных, проникающих в тело стен раковин.
Среди этого единственным движущимся предметом, идентифицируемым живым, было только эта женщина, о которой можно было сказать, как о человеке, уже успевшем превратиться в совершенного циника и непробиваемого безэмоционального существа с часто не соответствующим выражением лица происходящему у нее внутри. Зато выражение глаз было более чем красноречивым:
– Ну а я честный медработник…, другая… в два раза больше попросила бы…
Дверь отворилась, помещение мгновенно наполнилось тяжело, почти со свистом, дышащим полноватым, таким же лысым, как Михалыч, человеком. Блестящая выпуклая неровность черепа, впрочем, шла ему, будто носилась всю их совместную жизнь:
– Здоров!… – И не дожидаясь ответа, будто у себя дома, продолжил:
– Ну вот и я уже – немного припоздал!… Ё! Совсем что ли… – дубак такой… – Подойдя к окну, закрыл форточку, бросив взгляд по всей площади пола, обнаружил обогреватель и включил его.
– Что вы делаете!?… – Лидочка, чуть было, не бросившись на вошедшего, уже хотела звать на помощь, но осеклась от одного встречного взгляда.
– Ты это…, бубню захлопни свою…, давай, давай шевели коряжками…
– Да я полицию…
– Хе, хе… Когда шпана ментов боялась-то?!… Долго тебе еще с этим возиться-то, хотя вместе-то веселее…, давай-ка, красавица, заштырь меня на красоту? – Вспомнив, что лежащий под капельницей бывший милиционер, женщина, закрылась им:
– А она здесь… – Показывая взглядом на беззащитно лежавшего Михалыча, совершенно не испугавшегося, напротив несколько даже воспрянувшего, запротестовала барышня, на что немощный поддержал с неохотой:
– Был… следаком по особо важным… – Вошедший приблизился, всмотрелся, и почти сразу, немного удивленный, уже хотел снять повязку, заслонявшую бОльшую нижнюю половину лица, но решил все же поинтересоваться:
– Что-то я всех в городе знаю, а тыыы… – не припомню…
– Хлыст, Ваня…, Хлыст… – Крепыш, к которому обратился говорящий, назвав Его «Ваней», поменялся в лице, скрипнул зубами и костяшками пальцев, сжавшихся несильно в кулаки, почувствовал испарину, выступившую на лысине – вообще весь вид, заставили, и без того испуганную женщину, сделать несколько шагов к стене, вжаться в нее, и почувствовав слабость в ногах, опуститься на корточки. Глаза закрылись с одной мыслью: «Неудачный день!».
– Хлыст?! Михалыч…, ты что ли?!… – Рука стоявшего рядом с больным, сжимавшая к этому моменту огромный пистолет, продолжила движение, самым кончиком ствола отодвигала ткань. Как только открылась прикрываемая ей дыра в щеке, физиономию смотрящего обезобразило гримасой неприязни, отвращения, жалости.
– Е-мое! Че с тобой?!
– Как и у всех здешних завсегдатаев… – рак гортани четвертой степени… * (стадия характеризуется выраженными внешними проявлениями (свищами, открытыми ранами языка, губ, проникающими ранами щёк. При этом зачастую больной не может есть самостоятельно и питание осуществляется через зонд. Голос так же нарушается)
– Даааа нуууу… Ты жеее… эээ…, я жееее…, ох, как же я тебя помню…, ты ж…, да ты в натуре, мостряга был! А че ты тут, а не в своей этой…, ведомственной больничке? Тебя-то на халяву должны лечить.
– Ваня, это я пока таких, как ты ловил и нужен был, еще мог на что-то рассчитывать, а сейчас вся пенсия в первый же день в аптеку утекает… – Иван смотрел на легендарного человека, известного всему криминальному миру – факты, будто мифы о подвигах Геракла, о котором первыми были на слуху у первокурсников профильных ВУЗов, этого человека знали даже простые телезрители, да что там все, кто хоть немного касался криминальных новостей…, смотрел и не мог понять, почему этот, когда-то здоровяк, умница, преданнейший своему делу и неподкупнейший, среди подобных ему, влачит такое горькое и не заслуженное существование.
Висевший на вешалке, изношенный почти до дыр, старый пиджак, видавший виды других кабинетов и мизансцен, да и его самого, Ваню «Полторабатька» – скрытнейшего из всех известных криминальных личностей, впрочем, фартового, поскольку его так и не удалось посадить, даже Хлысту, откровенно «говорил» о сегодняшнем положении следователя – «важняка», раскрывшего большинство громких, не слетавших «со слуха» обывателей десятками лет, преступлений.
– Эта…, Михалыч, таккк…, это же еще тот твой лапсердачок-то…, ты ж в нем меня еще принимал, лет двадцать назад… Че ж мусора то «цветные» * (генералитет) подзабыли о заслугах? Аааа…, что уж там, наши то блатюжки тоже всё на ширку извели давно, только и могут помочь, мол, «держись братуха». Хм…, у вас же махина – министерство целое! Ты че не в госпитале-то?
– «Полторабатька», «Полторабатька»…, так я тебя и не угрел на нары…, может за это меня и посчитали недостойным персональной пенсии и специального медицинского обслуживания – как занедужил этим вот…, так и списали в обычную поликлинику… Хлыст, произнося фразу за фразой, удивлялся, что собеседник совершенно четко понимает его, хотя он совершено не старается быть расслышанным, из-за отсутствия сил на это, медсестра ничего не понимая, пыталась ориентироваться на слова вновь вошедшего, и можно только посочувствовать ей, что происходило у нее в голове.
«Полторабатька» продолжал:
– В натуре, «Шура веники вязала» * («ничего из задуманного не получилось»). Канителился, канителился, а все мимо ништяков – не фартовый ты…, хотя и порядочный мусор. А я…, так и не за что ж меня тогда и «вязать» -то было!… – Обалдевшая от всего происходящего медсестра, как-то механически преодолевая страх, встала и принялась, «заливать» в колбу принесенные вошедшим медикаменты, почти, не отрывая взгляда от черной железяки, начавшей пархать в руке Ивана, после ее угрозы вызвать полицию, то и дело размахивавшего ей, будто забывшего о ее существовании. Набравшись смелости, уже любопытства для, девушка не очень вовремя поинтересовалась:
– А это у вас…, пистолет…, да?… – Оба мужчины повернулись, только сейчас осознав необычность для нее такой ситуации, и по силам своим засмеялись. Оружие исчезло, Андрей Михайлович Хлыст, после этого сразу стошнивший, прямо на пол, сегодняшним скудным завтраком, почувствовал на несколько минут двойное облегчение.
Иван Семенович Сталин, завалился в кресло рядом в ожидании начала процедуры, потребовав медсестру позвать его лечащего врача, оказавшегося заведующим диспансера и по совместительству ведущим специалистом, а за одно и санитарку, пообещав возместить её заботу – странно было бы по-другому.
Нужно заметить, что эту процедура должна происходить не только под пристальным вниманием доктора реаниматолога, поскольку бывают случае, когда такую жесткую терапию сердце пациента не выдерживает, но всегда бывают исключения, тем чаще, чем меньшей суммой денег обладает последний.
– Михалыч, ты это…, торопишься?
– Нет, Ваня, последние несколько лет, я перестал торопиться, теперь эта гадина, внутри меня растущая, бежит даже впереди моих мыслей. А что?
– Да ты ж мне как родственник…, правда, не самый любимый…
– Если бы доказал тогда твое участие в афере, да и второй раз, ты всех вокруг пальца обвел – классный ты фармазон, бОзара нет! * (Мошенник)
– Я…, я тебе потом, расскажу, кого, почему, за что ты ловил в той «афере», и зачем мне это нужно было, в моем случае, разумеется… – При этих словах интонации Ивана приняли, какой-то, для знающих его хорошо, странный, непривычный оттенок, Хлыст отметил, что предложение было выстроено несколько по иному, особенно странным это показалось на фоне в масть сказанным предыдущим речевым оборотам так и не пойманного преступника…
Через два часа ничего не поменялось, казалось силы подыссякли, но общаться хотелось:
– Михалыч, а ты действительно думал, что я фармазон и вся та делюга выгорела * (Что я мошенник, и то преступление действительно получилось совершить, в этом случае «было»)?
– Хм, теперь сомнения имеются…
– Не имей сомнений, будь уверен, тогда ты мне пришить ничего не смог, потому как ничего и не было.
– Как так?!
– А вот так. Не был я никогда мошенником, и все, что ты обо мне знаешь – фуфель, был бы уверен, что ты за свое ремесло заново не возьмешься, может и поведал чего, а так…
– Да мог бы я тебя тогда завязать на полную катушку – это в два счета, только… вот что…, деньги то те, которые якобы были украдены, никуда не пропадали…, а долю с них все, кому положено было с этой делюги, получили…, и на дело ходили, и на дележке присутствовали, а преступления, как такового то не было! Вот зачем тебе это нужно было, я не понял, будто специально этим хотел, что-то другое скрыть.
– Все верно Андрей Михайлович, все так…. Верной тропой маршируешь, да только впотьмах…, потом, как-нибудь высвечу…
– Когда умирать буду?…
– А хоть бы и так…, будь спокоен, такие, как мы живут вечно – выздоровеешь, я так хочу, пусть и без половины рожи останешься, а выздоровеешь!… Ну тебе, неужели, твое министерство совсем не помогает?
– Не будем о грустном, тебе вон тоже не очень-то твое «министерство»…
– Это я сюда сам определился – зачем мне столько денег тратить. Можно эту хемеротеррапию и дома проходить, и реанимобиль под домом стоять будет – плати только…
– И сколько ж?
– Да от косаря до пяти «зелени» легко – доктор дома, машина внизу, каждый час пятьдесят тысяч рубликов…
– Сколько же мне таких, как ты посадить нужно было, что бы на это заработать?!
– Не сажать, а отпускать, хоть кого-то нужно было за долю малую, а вообще в вашем ведомстве дела заводили, чтобы потом продавать отнятую свободу. Один ты даже на горб не заработал, что бы в грамоту о безупречной службе завернуться.
– Заткнись!…
– Не поверишь, даже обидно за тебя! К тебе ведь многие из наших с уважухой и почтением…
– Просрал я всю жизнь и ничего стоящего то не сделал, лучше бы землицу пахал, да детей растил! Ладно… А ты что тут?
– Кровушка «побелела»…, конечно, не то, что у тебя… пол морды к чертям собачим, но тоже…, говорят шансы есть…
Последние два слова услышал больной, ввозимый на каталке в палату.
– Мир дому вашему и милости Божией!… – Последнее прозвучало, будто сказанное очень уставшим человеком, на срезе последних мгновений бодрствования, уже захваченных крепкими узами сна. Опыт общения в криминальной среде и одному, и второму, подсказал: хорошего от такого приветствия не жди – кто мягко стелет, тот жестко жнет! Кажущийся несдержанным в своих высказываниях Сталин с легкой ухмылочкой, ответил:
– И тебе, мил человек, не кашлять…, чей будешь?… – Безо всякого злого умысла произнесенная фраза, подтолкнула на неожиданный ответ, перекладываемого санитарами на кушетку, непомерно худого человека, смотревшегося по сравнению, даже с худосочным Хлыстом, тростиночкой, случайно попавшей на тыквенную грядку:
– Божий…, из костей и кожи, из тех же ворот, что и весь народ… – Моментально сплотившись мыслью о неминуемом разочаровании в соседе по процедуре, следователь и поддельный «фармазон», навострили уши – хотя и не был похож «новичок» на бывшего арестанта, но показался одним из тех, что проводят половину тюремного срока в церкви. Чаще люди забывали, кто их спасал в заключении, по освобождению быстро забывая о Боге, этот, кажется, не забыл, но и не показался зацикленным. Иван продолжил:
– «Хозяйсткий» что ли? * (Мол, «бывал в лагере, что ли»)…
– Извините?..
– Нууу…, чалился?
– Не понимаю…, извините, ради Бога!
– В тюрьме сидел?
– Бог миловал… – Образ мышления и мировоззрение обоих ранее оккупировавших палату, не сразу позволили обнаружить мысли выход к разумному объяснению услышанного, пока очевидное не раскрылось само собой.
«Худому», с трудом выговаривающему каждое слово, хотелось поставить точку в разговоре, явно не уместному и несвоевременному в этот период, поэтому, продолжая поворачивать руки под иглу от капельницы, он постарался закончить еще не начавшееся:
– Отец Олег…, протоиерей, желудка уже нет, как и половины остального кишечника – слава Богу за все! Братья, прошу вас…, чуть попозже… – помолюсь пока…
– БОзара нееет. Тыыы… это…, отче, не серчай… Угу… отдыхай… – Более-менее чувствующий себя Иван, поменял позу, оказавшись чуть ближе к Хлысту. Появление батюшки оказало свое воздействие на обоих. И тот и другой достаточно видели за свою жизнь чужих страданий, мучений, болей, многое причиняли и сами, за что иногда совестивились и даже каялись, впрочем, совершенно не признавая своей неправоты в содеянном.
Появление отца Олега несло почему-то облегчение – только одно появление, с этим непомерным и непонятным смирением и совсем сбившим с привычного хода мыслей «помолюсь пока», когда любой, только принявший в себя дозу, предположительно губительной для онкологических опухолей и метастаз, и точно вредоносных для человеческих организмов, химический препаратов, с трудом боролся с наваливающейся усталостью, болью, тошнотой, желая отвлечься от гнетущего и навязчивого настроения, отчаяния, от бьющегося в висках: «наверное, опять не поможет».
Эти палаты, постоянные очереди, одинаково и одно и то же не выражающие взгляды, таких же, как они, безнадежно больных, вынужденные переносить непонимание всего остального мира, его неприязнь, холодность, нескрываемую отторженность, точащие, давно истекшее, терпение, однообразные проблемы, все это ломало, перемалывало, вбивало в цемент однообразного вынужденного подвига, никому, кроме них самих, не нужного сопротивления одному и тому же врагу – онкологическому монстру, поглощающего день от дня десятки тысяч, еще недавно полных жизни, планов, мечтаний, наслаждений, активных и не очень представителей человечества, с каким-то странным предпочтением тех, кто нуждался в прохождении чистилища – для подавляющего большинства конечного смертью от последнего испытания, для меньшинства, якобы выживающего, лишь одного из них.
Большинство научается смиряться со своими положением, не теряя надежды, даже на смертном одре, смиряется с болезнью, участью, не сбывшимися мечтами, не достигнутыми целями, пологая оставшуюся часть своей жизни на выбранное стремление. Вот в этом последнем только и различались, разнились, будут не похожи они, да пожалуй, еще в отношении родственников к происходящему с ними.
Все страхи и опасения, весь, переполненный переживаниями, эмоциональный фон, не многим отличается у способных обеспечить себе хорошее лечение и не имеющих такую возможность совсем. Да и какая разница, смотришь ты на приближающийся промежуток времени перехода «от сюда туда», называемый смерть, с конфеткой во рту, лежа на мягких перинах или черпая суп, приготовленный из гнилой картошки и содержимого банки дешевой тушенки, наполненной, чем угодно только не мясом, сидя на деревянном, оставшимся от деда, табурете!
Глупо мучить себя переживаниями о том, каким будет «ваш уход», если все существование на земле, не отметилось ничем замечательным, достойным благодарности человеческой и славы Божией – тщетной прошла жизнь, ничтожны и равны, как все, вы перед смертью. Открывающаяся приближающаяся очевидность пугает уже понятными перспективами в Вечности, нить милости Божией вот-вот обрывается, как канат над пропастью под вашими ногами, мытарства, как Дар при жизни, оказываются ожиданием ада, но еще есть возможность присоединиться к поющим «Аллилуйя», еще возможно будет победно бросить в личины недругов – производных недуга: «Смерть! где твое жало? ад! где твоя победа?!» * (1 послание коринфянам св. ап. Павла Гл.15, ст. 55) – условие прежнее, как и Господь все тот же – покаяние! Да не оставит никого Бог пред кончиной без этого дара Своей безграничной милости!…
Настолько тонка и очевидна бывает интуитивная чувствительность онкологических больных, как, наверное, и всех болящих тяжелыми, не исцеляемыми смертельными недугами, в отношении своих «соратников», что удивление от ощутимого и Андреем, и Иваном, почти физически, исходящего тепла, тихого радостного смирения, сбывшегося еще при жизни, вымоленного чуда, в ореоле которого и пребывал, лежа в безмолвии, беспамятстве, сияя так же ослепительно, как и совершенно не материально, что чувственно только внутренне добрыми сердцами людей, которые, бывающими, кстати, далеко не сразу заметными, случаясь и у, казалось бы, далеко не добрых высших созданий Божиих. Одно внедрение в вашу жизнь, оканчивающуюся таким кажущимся несчастием, потому как ничем другим поначалу казаться и не может, такого человека, возможно и совершенно немощного физически, но лучащего этой светлой силой надежды и поддержки, возбудит в вас, в совсем отчаявшемся и озлобленном, желании идти дальше, не сдаваясь, не унывая – его пример сподвигнет к поддержке вас и ваших родственников, что быстро убедит их в вашем выздоровление.
Одно такое доброе чудо на сто событий подавляющих вашу волю и веру, способно зарядить и утвердить вброшенное Богом духовное зерно, с духовной точки зрения, на благодатную почву, с материальной – на совершенно не здоровую и не годную уже ни для чего. Как мягкий, нежный, невероятно живучий росток пробьет он любою преграду к солнцу, быстро разовьется в мощное древо милосердия, окормляя своими плодами, каждого жаждущего их.
Смертное зло прорастает в слабости, привлекая к помощи уже проникшего в сердце ожесточение, любое бессмертное доброе начинание не нуждается в поддержке, ибо Садовник его Сам Господь! Первое не может дать силы, но лживо пытается заместить дары Создателя, заброшенные нами в отчаянии, рано или поздно, воинствующий дух злобы, уберет распорки свои крыльев, оставив данную поначалу взаймы поклонившемуся ему человеку, ненависть к Богу, поскольку страх его нечем от человеческого не отличается, и он так же страшиться возмездия в Судный День, как и любой потомок Адама, и так же, как любой из нас уверен – страдать легче вместе, чем в одиночестве. Легче принять мучение в толпе подобных же тебе, чем зная свою падшую сущность страдать за свою вину вне других взглядов в одиночестве, не видя и не чувствую боли других.
Может быть, поэтому страдания воспринявших в себя не по собственной воле это жало медленной мучительной смерти несчастных счастливцев, и протекают в основном в одиночестве, ибо не сын погибели с ними, а Господь держит их на руках Своих!…
Явление отца Олега оказалось не столько неожиданным, сколько глубоко проникающим воздействием в их сердца, заставившее разорвать привычное течение круговорота мыслей. Эти люди хорошо умели, благодаря опасному образу жизни, задумываться глубоко и подробно, но не глубоко и эмоционально переживать.
Господь знает каждого и вчера, и сегодня, и завтра, и на Страшном Суде, спасая, милосердствуя, любя, вынося и вынеся уже нелицеприятный приговор. В Вечности и Истине нет времени – этому Он и учит страдальцев, убеждая, прежде всего – все испытания временны, как и краткий путь в узких и неудобных проходах врат на пути, ведущих в Царствие Божие. Все тяжелое, страшащее, мучительное, любому испытывающему эти муки кажется непереносимым, прежде всего, из-за представляющейся бесконечности этих испытаний, ибо страшны мучения и боль не своей силой, а своей продолжительностью!…
Тем для разговоров было множество, но чудным образом, мысль, о любой из них, обрывалась в самом начале, язык пресекался на первых буквах фразы, становясь тяжелым, переполняющим полость уст неважностью и пустотелостью остановившейся сути, головы заполнила туманная тяжелая бесцельность, безнадежность, вакуум, пробиваемые лишь одним лучиком – путеводным, исходящим, издалека пульсирующим светом. Обоим показалось, что каждый имеет что-то общее с накрытой клетчатым одеялом кучкой остро выпирающих костей, венчанной на подушке, обтянутой кожей, обезвоженной, идеально вторящей своей формой черепу, головой священника, с как-то неожиданно появившейся на ней черной шапочки с крестом на лбу.
Впалые глазницы, колющие глазными яблоками, покрытые полупрозрачными обнаженными веками, напоминали восковые мощи давно отошедшего «в Бозе», богоугодного своими делами, человека: «Помести такого в серебряную раку, одетого в схиму, чем не чудодейственная святыня?!» – такая мысль безотчетно и беззлобно царапнула Андрея Михайловича. Советь, всплыв, попыталась было застыдить ранившего ее святотатством, но застыла, увидев благообразный профиль отца Олега – «Ни такой ли он у святых Божиих еще при жизни?!» – вслух же у человека вырвалось, неожиданное для него самого:
– То-то…, а я еще далеко, да и дойти не умею… – Внутри себя и о себе, не замечая всего внешнего, совершенно покинув все проблемы, страхи, старого-нового знакомца, почему-то, как-то неожиданно полюбившегося, даже отодвинув ужасную болезнь на неощутимый план, продолжал Хлыст: «Что „не умею“, того даже и не знаю! Такая нужная работа – тягло неподъемное, а сейчас обида на тщету прошлого, ибо и зачесть то мне не чего будет защитнику моему на Суде то Страшном, из того, что оправдало бы мое существование! Что я сделал? Разве может цениться деятельность человека, если она не созидает?! Защищал я!… А защищал ли, в этом ли был мотив моей работы? Просто ли работал ради обязанностей и долга или тщеславие быть лучшим гнало меня, зачем работал мой мозг? Что он наработал? Как можно считать свою деятельность полезной, если ты есть только винтик в сломанной машине, движимой не самим двигателем, а тягловой мощью чужих бед и несчастий?! Зачем я был нужен, если работал честно, почти идеально, без огрехов, а под конец карьеры, оказывается, стал неугоден, поскольку не захотел переступить через себя, выполнить подлое указание сверху, опорочив невинного человека?! Вот кроме этого-то и гордиться то более нечем! Расскажи Ване, поведай я это, ведь осмеет! Он то всю свою жизнь хаял государства, то одно, то сменившее следующее, теперь нынешнее, я же все служил, служил, служил верой и правдой, а правда то вот она, на койке рядом, скрытая в изможденном почти трупе, обтянутом кожей – я все о печалях да о своих болях, а он „помолюсь пока“!».
– Андрюх, ты чего? Не пугай – лица на тебе нет!… – Сталин, даже вперед подался, чуть не грохнувшись с кресла, пытаясь заглянуть в глаза неожиданно ставшего близким человека:
– Шепчешь чего-то, совсем не ты…
– Вань, а ведь знаешь…, может быть…, знаешь, ведь сейчас на всем белом свете тебя ближе и нет никого у меня…
– Ну, мент, ты даешь! Ты ж меня крыл по-черному половину моей жизни, а теперь в родственники…
– Угу…, то-то и оно…, а знаешь, почему меня на пенсию…
– Так ты ж стар, как фикалия мамонта, да и затмил, наверное, собою новое, рвущееся к регалиям и постам, свежеиспеченное новое дер…, прости…, что-то я разошелся… А что ты имеешь в виду?
– Да нет, Иван Семенович, я отказался одному именитому преступнику статейку предъявить больше содеянного, он хоть и преступил закон, но в этом нисколько не повинен был…
– Ну и молодец, хоть выгорело чего?
– Я о тебе лучшего мнения был, хрен ты моржовый, а не родня!
– Ты, Андрюх, мою «родню», будь она не ладна, по нарам рассаживал десятками, а теперь в жилетку плачешься, я так понял, что тебя турнули под зад коленом, за твою же неподкупность и честность, так сказать, за отказ выполнить указивку сверху, что помешало этому замечательному «сверху», хапнуть приличную сумму, а то и создало опасность таковую возможность вообще потерять. Ты сам-то понимаешь, что там, на верхах этих, по-другому мыслят, хотя, каким образом эти перемены происходят с карьерным ростом, для меня неведомо – были такие же, как мы с тобой, а потом раз, и небожители, буквально «бессмертные»! Так вот, без обид: ты по обязанности жил, а они исходят из: «а мне это нужно»; «чем он мне дорог»; «что я за это поимею». А потому и нечего удивляться «перу в ж..у», и кресту ни на грудь, а на спину! Твое счастье, что не посмертно…
– Все верно ты поешь, птаха вещая, и ведь выходит, если так рассуждать, что ты правильно жил…, да только не верно это!
– Не верно?! Да половину, кого ты до суда довел, потом по условно досрочному освобождению на те же нивы за бабло выпускали, только уже под «мусорские крыши». Ты зачем их сажал то?!
– Ну как в законе…
– Ну и кого твой закон исправил или наказал?
– Ну всяко было, по крайней мере, ко мне лично претензий ни у кого… Я закон законно применял..
– Я тебе больше скажу – даже никто не обижался! Все по справедливости у тебя было… – Что-то смутило говорившего, оба ненадолго замолчали, и через минуту-другую, осененный догадкою Сталин выпалил, глядя на батюшку:
– А ведь…, Андрюх, ты ведь не к себе справедливого и соответствующего отношения требовал, но справедлив к другим был: виноват – получи; без вины – пшел вон домой! Может я, чего-то недопонимаю, но не в этом ли обязанности каждого – честно и верно поступать в отношении других, оставляя свою жизнь на милость …, это…, Бога?! Выходит ты жил то правильно, а вот…, и сегодняшний день не наказание вовсе, ааа…, так сказать…, «химчистка»! А?!… Ты вон на оперов, которые с тобой-то работали, оглянись, посмотри…
– Да там тоже все…, одни пенсионеры…
– Ааа…, ты вот ответь: почему ты не в своей ментовкой клинике лечишься?
– Таккк…, сказали, что какое-то…, то ли распоряжение, то ли закон…
– Ладно…, ты ведь мне тоже не посторонний, да и обманул я тебя…
– В смысле?
– Да не был я «фармазоном» никогда…, яяя…, Андрюш, по другой стезе шествовал, но об этом потом…
– Ну как решишься… – я ведь не у дел…
– Вот как поверю в это, тогда и поговорим… Так че ты такой бледный то, чай не прибраться * (Богу душу отдать) собрался?
– Да тошнит – на противорвотные денег не хватило, без них…
– Да ну! Ну ты…, ах, в следующий раз непременно вместе пойдем, на это-то у меня хватит! И ведь в натуре, как родной ты мне… – за один то день!… Извини перебил…
– Да уж…, вот смотрю на попа этого…, вот ты знаешь…, ну приглядись, что видишь?… – Кроме пошлятины о внешнем виде, пока ничего путного Ивану в голову не приходило, хотя и признавался он себе, в каком-то странном ощущении, о нем и поведал:
– Ничего, кроме почти трупа не вижу, а вот, чувствую… Вот ты знаешь, Михалыч, никак я не мог понять, как можно с придыханием, как это…, к мощам этим в храмах прикладываться и радуясь, благодатное получать. Я ведь и верую то так…, сам не пойму как – ни Богу свечку, ни черту кочерга, как один священник мне по выходу из церкви-то сказал: «Ну что, добрый человек, что свечку поставить, что верблюда покормить?», а ведь он и прав был, хотя я чуть было ему «корыто» * (лицо) не разнес в хлам…, скорее в себя верю, да в удачно и профессионально направленную пулю. Вот, скажем, мешаешь ты мне, враг ты мне, положим, смертельный, ну осеню я тебя крестом, прощу, молитву за тебя прочитаю, ну и что? А ничего, как хотел ты меня, к примеру, вальнуть, так и вальнешь, даже не задумаешься! Ну не могу я по-другому думать, ну не в состоянии поверить я…, как это Промыслу Божию, в этом случае, довериться…, ну ведь завалишь и дело с концом! Как уповать то, когда все очевидно! А пуля…, в общем, как-то я не могу ни во что, в смысле не видимое, не осязаемое, вот так безусловно, поверить. А вот смотрю на батюшку-то…, какой-то он и не священник – кожа да кости, уже на косе у смерти болтается, лысый, без бороды, шапочка эта, как сапог на градуснике…, ааа…, ну вот, хочу я за ним идти…, и все тут! Какая-то сила в нем, в, вот так вот, упавшей груде костей, вот как сказал «помолюсь пока», так самому захотелось! Теперь даже, если бы ты в меня целился, то и руку с валыной своей опустил бы! Ну вот что это за хрень?!
– А ты почему, Вань, Сталин то?!
– Чего?… – Иван опешил – такое откровение на него за всю его жизнь, может быть, впервые обрушилось, а его не то что не поддержали, а просто в сторону увести пытаются. Всмотрелся в Хлыста, но споткнувшись о его, какой-то необычный, будто отцовский переживающий, взгляд, и сам проникся еще большей теплотой.
– Сталин, говорю, почему твоя фамилия?
– А это тут причем? Аааа… – длинная история. Я о батюшке…
– Вот и я о нем, я ведь понял почему – он Божий! Вот поднимется кто-нибудь и крикнет: «Кто Господень, – ко мне!» * (Исх., Гл.32, ст.26. Слова Моисея, обращенные к стану соплеменников, выбравших предпочтение поклониться вылитому из золота идолу, чем остаться преданным Господу, выведшему их из Египта) – он ведь первый пойдет, и с радостью погибнет… А вот я…
– Да и я…
– Покайтесь, братья!… – Неожиданно твердо и резко прозвучал почти незнакомый голос, лежащего. Оба опешили, будто перед Крестом на Голгофе неожиданно оказались, и как-то не задумываясь, одновременно прохрипели:
– Каюсь…
– Каюсь, грешен, отче!…
– Давно ли исповедовались и причащались?
– Давно…
– Ни разу…, как-то…
– Горе мне, коль не сподвигну на это… Эх, подсобить чем… – Священник пошевелился, но сил хватило только на бок перевернуться. Рука вывалившись из под одеяла, выпала из манжета рубашки, задержавшейся о матрац, оголив анатомическую четкость, подробности строения, будто без кожи, с просвечивающимися венами и мышечными волокнами, что резанул по глазам… Повиснув бессильно и бесконтрольно, она оканчивалась благословлением со знаком из сложенных пальцев «Ис. Хр.», то есть Иисус Христос, чем обыкновенно благословляют священники паству.
– Слава Богу! Вы ведь тоже немощны…, надеюсь ни как я… Скоро мне к Отцу моему, скоро…, благословляю вас…, обоих…, исповедуйтесь.
– Сейчас?
– Как получится…, можете сейчас, а может подготовиться, подумайте, день от дня повспоминайте всю жизнь…, к вечеру…, к вечеру половчее буду, тогда, если Господь управит, а нет, так… – просто знайте: первая возможность для этого, последней оказаться может, не откладывайте! Господь с вами – Он всегда между говорящих о Нем… Стоите ли, сидите ли, идете ли, а все перед ним будьте и думайте… – Он то каждого знает и от каждого ждет… Благословляю… – Пальцы нечаянно стали расслабляться, меняя конфигурацию знака, но человек, то ли усилием воли, то ли веры, собирал их вновь в нужную геометрию, что-то шепча, пока совсем не отключился. Под кожей тонких век пробежали зрачки, закатившись почти к надбровным дугам, застыв с надеждой на возвращение…
Двое пока бодрствующих перекрестились, хотя ранее и тяги к этому не испытывали… Обнаженные веки отяжелели, благословленные души, растаяв от присутствия охватившей всех благодати, будто и правда Бог взяв каждого в Свою десницу, приподнял и вдохнул Духа Святого в пересохшие, привыкшие к, исходящему из них смраду, богохульства, греха и матершины: чем переполнены сердца ваши, тем полны и уста ваши; словами оправдаетесь, словами и осудитесь…