Читать книгу Дожди над Россией - Анатолий Никифорович Санжаровский - Страница 15
Часть первая
В стране Лимоний
15
ОглавлениеСегодня до вечера солнце светило.
На большее, видно, его не хватило.
Р. Муха
– Хлопцы! – окликнула нас мама. – Что у вас там за совещанка? Что вы никак не поделите?
– Да ищем, – Глеб приставил ладонь навесиком к глазам, смурно огляделся по сторонам, – где земля помягче.
– У меня перина. – Мама смахнула со щеки гроздь пота. – Тоха сама сеет.
– Сама сеет? Го! Это нам под масть. – Глеб быстро кланяется, как стрелка на весах, в обе стороны. Сначала мне, потом маме. – Принимайте нас назад в свою компанеллу!
Он прибился к маме справа, я слева.
Пока мы варили чепуху на постном масле, мама засеяла приличный лоскуток и исправно гнала пионерку – в клину шла первой. Мы кинулись её догонять.
Местами земля была гранитно неприступна. Но и не оставлять же балалайки, зерно поверху. Кепкой я таскал воду из ручья, и земля с шипением пила, отмякала.
Босые ноги мамы уходили всё медленней. Совестливо, низко их закрывала фиолетовая юбка. На плечах умывалась по́том привялая ситцевая кофтёнка. Па-арко… Русые волосы тугим, гладким золотым свитком лежали на затылке. Тонкий аккуратный нос, ясный очерк тонких губ и острый подбородок выказывали власть в характере. Удивлённые зелёные глаза с тёмным отливом лучились чистотой души.
На родинку-горошинку с кисточкой пшеничных волосков над левым углом губ села муха. Мама тряхнула головой, дунула. Муха немного подумала, улетела.
Мама устало огляделась.
– Как покойно… Одному ручью не спится…
– Первое ж Мая, курица хромая, – отозвался Глеб.
– Отличная у тебя память на праздники, – подковыристо колупнул я.
– Не жалуюсь. – Глеб воткнул сердитый взгляд мне под тоху. – Глубже кусай. А то кукурузу еле накрываешь… За такую работёху мы тебе не орден – простую медальку не кинем.
– Не пужай, – поощрительно улыбнулась мне мама. – Старается ж человек… Думаешь, он хуже тебя зна: хорошо зерно в землю спать уложишь, хорошо урожаем и разбудишь?
– Пока он сам на ходу спит, – проворчал Глеб. – Кисло тохой командует…
И снова слепая солнечная тишина. Тоскливо на душе от усталости, от белого молчания, от слюдяного неба.
Глеб слегка оттягивает резинку трусов… Вентилирует своё хозяйство. Воровато следит за мамой. А ну увидит!
На пальчиках он обминает её по-за спиной, шепчет мне:
– Ты чё развёл на ушах борделино? Не ухо – форменный сексодром! У тебя ж на ухе мухи внагляк куют маленьких мушат! Какой ужас! Хоть красный фонарь вешай… У-у, гады! Разговелись по случаю праздника!
Он щёлкнул меня по низу уха.
Кажется, с уха действительно слетела двухэтажная мушиная пара. Откуда ни возьмись навстречу мухам весело едет бабочка на бабочке. Что за воздушный трюк? Любовь на скаку?
Ах, май-маище!..
Глеб тенью обежал сзади маму и как ни в чём не бывало пристыл на своём месте.
– Ма, – целомудренно допытывается он, – а зачем человек живёт?
– Ну як зачем? Живёт себе и хай живёт. Шо, кому мешае?
– Вот Вы лично?
– А шо я? Я как все.
– Хо! Все сейчас вернулись из города, с демонстрации. Сидят за столами иль у речки гуляют. А мы… Нам больше всех надо?
– Нет. Да как на другой лад крутнуть? Я не знаю. Ты знаешь? Проскажи… У тех хозяин живой, у тех дети покончали школы, к делу уже привязаны. Они и посля работы, вечерами, отсеются. Нас не четай с ними. Завтра, кто жив будэ, вам в школу, мне на чай. А и прибежишь зарёй на час – много урвёшь? А земля гонит-подгоняет. Сохнет, как волос на ветру.
– Не рвали б лучше пупки из-за учёбы… Ну, куда нам обязательно дожимай одиннадцатилетку?
– Это ты, хлопче, брось. – Мама сердито махнула на Глеба рукой, будто отпихивалась от него.
– Что так?
– И-и, пустое!.. У нас в роду никто расписаться не умел. И я до се крестик за получку рисую. Худо-бедно, а до одинннадцатого тебя дотолкала. Мытька в техникуме. Смейся ли, плачь ли – весь наш род в счастье попал! Осталось последние экзаменты сломить. Там тех экзаментов всего капля и на́ – бросай. Я хочу, чтоб вы людьми стали.
– По-вашему, кто без аттестата, тот нечеловек?
– Человек-то оно человек… Да как чего не хвата. Я не знаю чего. Кончайте… Подвзрослеете, поймёте, чего зараз не понимаете. А то станете словами обносить тогда: не учила Полька, теперь поздно. Не сахарь мне школа. Но школа говорит, кто у тебя растёт. Было, прибежишь на родительское собранье. Сергей Данилович, завуч… Вот, говорит про меня, одна подымает троих сыновей. Воспитывает в горе-нужде. Отец погиб на фронте. А ребята – в пример вам веду. В учебе первые. Выйдут на чай – вас тогда на чай по месяцу загоняли в отсталые, в обозные бригады – первые. А вот тройка Талаквадзе. У папаши-кассира легковушка, тугой карман. Раскатывают всюду, курют, гуляют, дерутся. Учение на ум нейдёт, с двоек не слезают. Эко роскошь иха корёжит! Не выйдуть из них люди, как из ребят Долговой… Слухать, хлопцы, не совестно. Знаешь, т у д а растуть твои…
– Было, ма, дело, было, – покаянно хохотнул Глеб. – Туда росли мы всем колхозом. Да я красивую картинку подпортил Кобулетами. Пошёл оттуда расти.
– Ничо. В кружку не без душку… Это не та промашка, как у того – хотел вырвать зуб, а оторвал ухо. Исправляться думаешь?
– Пробую… Только, как у Митечки, не выйдет. У Митечки сообразиловка – совет министров. Восьминарию пришил с отличием. Уже почти в людях… Ма, а с чего он затёрся в молочный?
– С голода, сынок… Любил книжки, зуделось в библиотеческий. Господи! Да какой навар с книжек? Разь книжки кусать станешь? Еле запихала книгоглота в молочный. Говорю, будешь бегать при молоке, всё какой стаканчик за так и кинешь в себя. С тем и покатил в Лабинский… Уже на третьем курсе…
– Ско-оро начнёт нашармака молочко дуть, – тороплюсь я сообщить приятную весть и добавляю: – А ликовать не спешите. Как бы автоматы не загнали его с дудками на Колыму.
– Какие автоматы? – насторожилась мама.
– Обыкновенные… Идёшь с завода. На проходной автоматы просвечивают насквозь и докладывают, что там у тебя в желудке. Своё, законное, молочишко или халтайное.
Мама опечаленно угинает голову, насупленно молчит. Интерес к молочно-лучезарному будущему братца тает, как след упавшей в лужу дождинки.
Откуда-то из-за Лысого Бугра неожиданно ударила гармошка.
– Меня маменька рожала,
Вся избёночка дрожала.
Папа бегает, орёт:
Какого чёрта бог даёт!
– В поле аленький цветочек
С неба ангел уронил.
Вышей, милочка, платочек,
Знай, что мил тебя любил.
С вызовом отвечала парню девушка:
– Милый мой, милый мой,
Ты бы помер годовой.
Я бы не родилася,
В вас бы не влюбилася!
И тут же обидчиво:
– Ты, корова, ешь солому
И не думай о траве.
Мил, с другою задаёсся?
И не думай обо мне.
Зажаловался парень:
– У точёного столба
Нету счастья никогда:
Когда ветер, когда дождь,
Когда милку долго ждёшь.
Новый девичий высокий голос тосковал:
– Ко всем пришли,
На коленки сели.
А у нас с тобой, подружка,
Верно мыши съели.
Весёлые хмельные шлепки покрыл бедовый фальцет:
– Иэх яблочко
Мелко рублено.
Не цалуйте м-меня,
Я напудрена!
Где-то за буграми гуляли.
Знойный день выкипел, как вода в чугунке, забытом на огне. Усталое солнце пало на каменные пики Гурийского хребта. Листва на ольхах посерела, привяла. В вареных листьях осталось силы, что удержаться за ветку, не сорваться. За ночь они оживут, подвеселеют. Майская ночь милосердна.
Мама оцепенело оперлась подбородком на тоху. Казалось, не держись за тоху, она б от изнеможения упала.
– Ну, шо, хлопцы, хватит? Выписуемо себе путёвку отдыхать? Я як разбитый корабель. Руки, ноги болять, наче весь день цепом молотила хлеб.
– Ещё не посеяли, а уже молотили? – размыто спросил Глеб.
Мама вяло отмахнулась. Не липни, смола!
Мы с Глебом в спешке убираем подальше тохи. Мерещится, не спрячь надёжно мигом, снова придётся продолжать сеять. Мы прилаживаем их к бережку у самой воды в травянистой щели дугастого ручья. Из травы совсем не видно тох, но нам кажется, выставили на самом юру. Сверху ещё набрасываем старюку – прошлогодние сухие лопухи.
– От Комиссара Чука ховаете? – посверх сил усмехнулась мама.
– Не столько от Чука, сколько от Чукчика… От Юрика.
Мазурчик Юрчик – лентяха дай Ьоже! Чай рвать не хотел и мать на плантации привязывала его к своей кошёлке. Только так придавишь, пригнёшь к работе. Лишь на привязи он и рвал чай, без конца бурча матери, что труд извивает труженика в труп. Очень уж боялся быть извитым до последнего колечка.
– Поглубже прячьте…
На матушкину подковырку мы в ответ ни звука. Сопим в деле.
– До морковкина заговенья будете колупаться? – подпускает перчику она. – Иля вы от самих от себя ховаете? Ховайте… Я пойду нарву в фартук пхали на вечерю. Идите додому, не ждить меня.
Сумерки сине мазали всё вокруг.
За день, кажется, бережок нашего ручья заметно подрастил густую изумрудную бородку.
В уют её шелков валит полежать усталость.
Подгибаются, заплетаются ноги.
Мы кое-как переломили себя, разобрали старый плетень. Навязали по вязанке сушняка, пустые мешки на плечи – не так будет давить сучками – и в путь.
Эв-ва, весёленькая грядёт ночка.
Плечи у нас обгорели, схватились волдырями. Пока вязанка лежит на одном месте, ещё терпимо. Но меня угораздило споткнуться. Какая-то кривуляка ножом воткнулась в спину, я взвыл по-собачьи. Слышу: лопаются мои волдырики, горячие струйки сбегают по мне.
Тащились мы черепашьим ходом. Глеб что-то бормотнул, я не разобрал. И через два шага расплачиваюсь.
Моя вязанка наехала на тунговый ствол – вытянулся над тропкой, сливалась с высокого бугра.
Я отскочил назад, не удержался и с полна роста ухнул волдырной спиной на проклятую вязанку, будто на доску со стоячими иголками. Искры из глаз ослепили меня.
– Я ж тебе, тетеря, говорил! – вернулся Глеб. – Чем ты только и слушал!
Он приставил попиком свою вязанку к тунгу, подал мне руку.
– Вставайте, сударь. Вас ждёт ночь без сна и милосердия.
Я кинул мешок на плечи.
Глеб поднял мою вязанку, я подлез под неё.
– Взял?
– А куда я денусь? Взял…
Он осторожно опустил мне вязанку, и мы покарабкались в гору.
На большаке он с ожесточением сошвырнул в канаву свой сушняк, молча побрёл назад помочь мне.