Читать книгу Дожди над Россией - Анатолий Никифорович Санжаровский - Страница 8

Часть первая
В стране Лимоний
8

Оглавление

Жизнь – это отрезок между мечтой и реальностью.

Л. Сухоруков

Солнце поджигало, било прямо в глаза.

Деда щурится на меня из-под ладошки.

– Не стой. Нехай полы не висят. Нехай отдохнут. Садись!

Он пододвинулся на корзинке.

– Да не надо. Постою я.

– Не тетерься. Ноги за день наломаешь ещё.

Я сел.

Оба делово уставились в землю.

Молчим минуту. Вымолчали две.

Что ж это играть в молчанку? Была охота!

Скосил я глаза – деда кокетливо подаивает свою лопатистую бороду. Затея, видать, к душе. Доит с наслаждением, с тихой радостью. Бородёнка желанней меня!

Это подмывает меня на дерзость.

– Она у Вас доится?

– А ты не знал?

– Тогда надоите полный! – подаю я бидончик.

Деда чинно берёт бидончик. Снимает крышку.

Воткнул нос в бидончик.

– А-а… Духовитый… С крипивой мыл… Мы с бабкой тож всяку посудишку под молоко завсегда моем, как говорит она, с крипивой. Банки у нас повсегда духовитые. Таскал вчера утрешнее молоко агрономше Гоголе. Подхвалила. Как банки у вас хорошо пахнут! А я говорю: «А я диколону туда пускаю». Я опытный. Во всех жомах побывал. Как и что – не стесняйся спрашувай… Постой, постой… Ты чё весь кислый?

«Чего кислый, чего кислый… Нашли чем выхваляться. Бородой! Да я в Ваши годы отпущу чумацкие усы сосульками… Не, лучше бородищу ниже пяток! Почище Вашей! Зимою буду ею вместо одеяла укрываться. А вот хвастать так не стану!»

– Гляну-погляну это я на тебя… Чего эт ты, как сел на корзинку, заважничал, как той подпасок на воеводском стуле? Или ты, и то сказать, недовольный чем? – снова из-под руки щурится он, щупает меня плутоватыми глазками.

– А Вы поменьше жмурьтесь, больше увидите.

– Ты загадки не загадывай, демонёнок. Обиделся на что? Так ты безо всякой вилялки и рубни. Видишь, какой минус за мной увязался – я ж не святее папы римского! – на язычок простоват… Может, когда что и ляпнешь непотребское. Так ты без антимоний врежь в ответ своё прямиковое слово! Не жмись…

– Яйца курицу не….

– Это, – перебил он, – ещё надо доглядеть, что там за курица. Что там за яйца. Не стесняйся бить посуду.[31] Особенно поделом. Танком на своём упирайся! Понял? Ну!

– Не нукайте, я пеший…

Я встал идти.

За полу пиджака тянет деда меня книзу.

– Взбаламутил душу да и?.. Та-ак… сели… Давай говори, санапал. Тебе по штату в таком разе говорить надо, шишка еловая в ухо залети!.. Какое неусмотрение завидел? Чё ж его молчать? Иль ты меня пытаешь?

Цепкие, вмёртвую остановившиеся глаза смотрят в упор.

Я не выношу взгляда. Опускаю лицо.

– Да ничего… деда… Я так…

– Не плети бабьи сказки, вруша. По глазам вижу… Другой на моём месте за такое измывательство ух как перекрестил бы тебя крест-накрест матерком с ветерком да и до свиданьица. А я, коротконогий пенёк березовый, все блажу… скажи да скажи… Попомни! Смолчал, не сказал – всё одно что соврал!

– А на что мне врать? Разве без вранья не видно, как на часах Вы спите? Вот!

– До-олго молчали, да зво-онко заговорили… Эшь, едри-копалки, в самое дыхало… Сгрёб за горло, зажал, как воробьишку в кулаке… Да не за тобой первина… Я сам себя зажал ещё когда… А толку, толку? А?

Я не собирался задавать ему каверз и с пылу ненароком дёрнул за больную струну.

– Тэ-тэ-тэ-тэ-э… – заговорил он после горестного молчания. – Человек, Антоня, по своей натурке… Кто ж он в натуре?.. А враг его маму зна! На зачинку природа бросает в человека всего по щепотке, по самой малой малости и того, и того, и того. Одно пустит ростки, другое не пустит, вроде как на том огороде. Бабка чего-чего не натыкает в мае. Смотришь потом, руки раскидываешь. Иное посаженное ещё в земле, в семенной скорлупке, в своей тёплой колыбельке, примрёт, так и не увидит света дня. А печерица, сурепка, бузина, васильки, чертополох… Никто ж не просил, никто не сеял, а кэ-эк попрут, кэ-эк попрут!.. Рвёшь, рвёшь эту ералашную дичь да и плюнешь. Так никогда и не расковыряешь, откуда у неё родючая силища. И как ты ни маракуй, не изживёт грядка своего века без дурного copy. Так и человек… Конешно, не всякий… Всех под одну гребёнку тож нельзя… Мда-а… По небу облака, по челу думы… Тут подумаешь… Оно, опеть же в повтор кладу, не каждый человек по своей натуре паскудник, а уж вовсе и не без того. Это точно. Ты отложи себе это в голове на самую главную полочку. Помни про то всегда. Взять меня. Бабка вроде и довольна как. Поёт стороной, хоть у меня мужичок всего с кулачок, да за мужниной за головой не сижу сиротой. Во-о-о-он оно! Какой ни реденькой тын, а затишко… Не убивал, не царёвал в чинах, не крал… Не из рукава ел свой хлебушко честный, нехай не всегда и с маслом. Масло!.. Случалось часто и густо, гремел гром в пустом брюхе с манны небесной, годами бегал вполсыта курилка. Всяко крутилось, и всё наше: и холодно, и голодно, и доставалось, как бобику на перелазе… Весь теперько плохобольной… Пичуга я немудрёная. Так… Среднего полёта. Здоровье всё рассыпал по бездолью, растрынькал… Никуда не годное. А тут тебе на́! Ране наш районишко почитай был крыт небом, обнесён ветром. Хлоп, ан обносят забором, как крепостину. Вешают ворота. А ворота раз вешаются, так кого пущай, а кого и погоди. Кто должон ту обедню править? Товарищ сторож… Я…

Пошёл я в контору, выписали ружье. Всё какое-то каржавое, сермяжное. Ну, думаю, у всякого Филата своя во лбу палата. Все мы с виду каржавые. Дай попробую в деле. «Угостите патрончиком», – прошу директора. А он мне: «Вот насчёт патронишков не обессудьте. Нету и не надобны. Ещё ухлопаете кого под горячий глаз». – «А наскочи матёрый шельмопёс какой?» – «Всё едино! Отстрел… Ни Боже м-мой! Пускай он и матёрый-разматёрый. Зато нашенский! Свой! Советский! Его не утетёшивать, его до-вос-пи-ты-вать на-до! К коммунизму едем, архарушка! Паровозишко уже в пути! Первая остановка – Его Сиятельство Коммунизм!.. Десять суток… Пятнадцать суток… Пятнадцать лет!.. Выбор королевский! Всё ему, лиходейке, на блюдечке с каёмушкой. Только не пальба, только не канонада…» – «А нападения ежель? А ежли мне в предупреждение приспичит его поставить? В во-оздушек хотько разо-очек!..» – «Ну! Это уже pазбaзаривание народного и государственного добра. Вы в воздух бах, я бабах! Сколько таких купоросиков набежит? Не думал, что вы такой мотущий…[32] Да и чего мы цедим из пустого в порожнее? Патроны без смысла… С ружьём не вся правда вышла. Влезла ошибочка. Ружьецо отписано в тираж… Стрелять разучилось…» Я аж так и сел на чем стоял: «А на кой кляп мутить старику голову?!» Толстун, хоть блох на пузе дави, осерчал, стал в наполеонову позитуру: «Он мне указ! Дождь с земли хлынул на небо!.. Слушайте мытыми ушками. На посту вы с ружьём. По форме. Но не стреляете. Не в кого. Вывелись у нас всякие там мазурчата. Будете сторожем нового типа! Сим-во-ли-чес-ким! Современным!» Хе! Символический сторож!.. Символ я. Так что ты меня не бойси.

– Угу…

– Дело моё нежаркое. Непыльное. С грустинкой… Промеж нами пройдёть… Только живость и зазолотится, как когда кого из наших выдают на сторону, или, наоборот, какую наши везут со стороны. Уж той свадебной карусели-поезду не дам я ходу, не открою врата рая, – он криво усмехнулся, – пока выкупа не подадут. Со всякой новой мельницы водяной берёт подать утопленником. А свадебка откупается у меня натурой. Чачей.

«На, дедусь, цельнай литар!»

«Ax, ёшкин нос, удивил!»

«На вот ещё!»

«Будет. Дай вам Бог эстолище сынков, сколь в лесу пеньков!» – «Иэх! – Удалая невеста долго не думает, звонко целует жениха. – Иэх-ха-а! Старого мужа соломкой прикрою, молодого орла сама отогр-р-рею! Сказала б что ещё, да дома заб-была!..»

Реденько шалые праздники эти жалуют к нам. А хорошие праздники…

Отзвенит свадебный ералашка. Всё поуляжется. Всё поутихнет… Снова всё побрело своим чередом. Этот черёд нет-нет да и зачнёт изводить адовой скукотищей, тиранским одноцветьем дней. Во-о где зарыта собака! Лучше б…

– Стойте! Стойте, дедуня! Так где же зарыта собака? Адрес!

– Чё ты буровишь, лаврик? Какой ещё адрест? Просто мы так говорим.

– Сперва всё это было в действительности в немецкой стороне. В местечке Винтерштейн торчит на улице указатель:


По указанной дорожке попадёшь в старинный парк.

Возле запустелого замка могила.

– Эк, таранта! Эк, плетёт кошели с лаптями! Полно несть околёсную! Подай, Бог, твёрдую память. Вяжи, да в меру… Можь, ещё наскажешь, как собачку звали?

– Штутцель! Штутцель звали. Два века назад в междоусобицу бегала связной. По команде хозяев замка Винтерштейн протекала во взятый в кольцо врагом замок Гримменштейн. Ходила туда и обратно, туда и обратно. Погибла. За верную рискованную службу – памятник на могиле! На каменной плите выпуклый портрет Штутцеля, стихи.

– Ты-то откуда всё это выгреб?

– Из журнала… И начинаются стихи так: «Вот где зарыта собака…» А Вы… Просто так говорим!

– Ну, не просто… Просто так, от нечего делать и комар лезет на полати. Так что из того?.. Сбил меня той собакой, будь она неладна. Лучше б её не откапывать… Раз я состою на службе, я и имею государственную копейку. Я должон святко чтить волю тех, кто на честный мне хлеб даёт. Как ни бейся, в житухе оно так прямушко не выскакивает. И чем больше ты на ногах, тем больше варишь непотребства… По-хорошему… делать того и не надо бы… Один сон отдирает человека от пакостей. Больше спишь – меньше грешишь.

– Ну-у… Чепуховина с морковиной. Не верю!

– А я и не гну верить. Можь, я сам себе не верю сполна. А покуда ночь тута откукарекаешь, про что только, как его только не помыслишь. Вот перед твоей явкой сижу и думаю, – он утишил голос чуть не до шёпота, – сижу и думаю, что такое наш совхоз и что такое тюрьма на первом районе, где раньше жили и мы, и вы? Глубоко и долго думаю. Но разницы так и не нахожу. Что там, что там люди работают одну работу. Обихаживают тот же чай. Что там, что там пашут почти за бесплаток. Так у тюремного пролетария дело тут даже красивше. Жильё вот бесплатное. Пропитание да одёжку ему то же государство кидает. А совхозник за всем за тем сбегай в магазин да на базар. А без денег тебе кто-нибудь что-нить давал? Мне пока никто не давал. А заработать не смей. Вот май, самая пора… Лучше чая в мае не бывает. Но они, – поднял палец, – норму о-о-опс до небес! И ты хоть укакайся от старания на том чаю – всё равно на тоскливых грошиках съедешь через всё лето в пустую ненастную осень. Почитай бесплатно ишачит в проголоди человек, а державе барыш. Звонит во все колокола. К коммунизму прём!

– Зато мы вольные! Куда захотел, туда и пошёл.

– Ну, сходил куда хотел… Позвонил там в Париж[33]… Или там… Да вернулся ты к чему? К тому, от чего ушёл! Далече убрёл телёш… Между прочим, тюремцы тоже названивают спокойненько и в Париж, и бабушке…[34] В тюрьму скидывают народко виноватый. Но в совхозе ты много видал, кто своей волей сюда влепёхался? Есть, знамо, таковцы, а большь выселенчуки… Иль как их там… зеленогие…[35] Неугодные властёшке… – потыкал пальцем вверх. – Твои родительцы не разбежались влезать в колхозово ярмо… Так где они очутились? В Заполярке. А Заполярку с Сочами не спутаешь… В те Сочи наш брат может только покойником въехать.

– Это как?

– Твой батько где похоронетый в войну? В Сочах…

– А-а…

– Из-под зелёного расстрела,[36] – деда снова сбил голос до шёпота, – ваши влетели в вечный сухой расстрел[37]… Заключённые считали в войну три недели на лесовалке сухим расстрелом. Всего-то три недели чёрной изнуриловки… А тут – четверть века! На чаю! А чай не милей лесоповалки…Тюремный срок знает конец. А выселенческий?.. Кой для кого вопро-о-осина…

– И Вы никакой не видите разницы между совхозом и тюрьмой?

– А ты видишь? Скажи. У тебя глаза молодые. Зорче.

– Я ни разу не был в тюрьме.

– Ты ни на минуту не выходил из неё! Ты в ней уже жил на первом районе! И – живёшь сейчас. Минутой ране я про что тебе кукарекал? Мы обжили тот первый район и потом нас сюда, а в наших бараках на первом разместили тюрьму. А ты говоришь, не был… Царевал и царюешь в тюрьме! И никогда не выходил из неё ни на минуту!

– Это что-то новое…

– Да нет, всё старое… Даже буквы, какими начинаются эти слова, живут в азбуке в соседях, рядом. Кто впереди? Сы! Совхоз-колония! А следом бежит преподобная тэ. Тюрьма! Рядышком, рядышком… Разницы и не поймать… Тюрьма огорожена колючей проволокой на обе стороны. Мы как бы вольные по эту сторону, тюремцы по ту. А так… Сплошняком тюрьма. Ненаглядный социализмий… Ты ж знаешь, социализм – это советская власть плюс электрификация всей колючей проволоки… Знаешь, если б не проволока, кой-кто из совхозных и полез бы через забор жить на сталинскую дачу…[38] Любезный «отец народов» выстарался… Вот чёрная парочка – однояйцовый Гитлерюга и Сталин… Допрежь всего оба хороши!.. Сталин гнобил свой народ! Только в войну не расстреливал своих. Выскочил у него негаданный «перекур» в четыре года. Однояйцовый помешал ему войной. Выходит, война кой-кому из наших сохранила жизни? Вот и думай… В какую трубу вылетели наши сорок миллионов репрессированных? Правда, другие называют цифру пострадаликов в сто раз меньче. И кто прав? Ни-кто! Потому что и у тех и у тех нет точных данных. Дать бы их могла власть. Но она держит всё это хозяйство в секрете. А слухи… Что слухи? Только в одной Новой Криуше, откуда твой батька корнем, до войны было раскулачено, репрессировано и выслано на чужие жуткие поселения, по словам стариков, более трети односельчан! А верно ли это? Опять кто же подтвердит документом? Найди ту трубу, в которую ухнуло столько пострадаликов… Спроси… Что она тебе расскажет?.. Одначе кой да чего позже рассказала… Это уже открытые цифирки… В январе 1920-го в Криуше жило 8624 человека. А в двадцать девятом было уже более 10 тысяч! Но к январю сорок первого уцелело лишь восемь тысяч. То постоянно шёл рост населения. А тут такой спад… Куда подевались остальные криушане? Репрессивная коллективизация сожрала? И это лишь в одном-единственном селе!!! А по стране? Да и те, что остались, доживали свой век со связанной волей, со связанной душой. Одно слово, инвалиды советской системы…[39] Инвалиды… Война тело изурочила. А система – и душу и все извилины мёртво спрямила на свой ранжир. Нет Человека… А то, что от него осталось… Хочешь ноги вытирай, хочешь – засылай строить светленькое будущее где угодно, в любой точке мира хоть для отдельно взятого папуасика. Только голодно крикнет «Щас!», штаны на верёвочке поддёрнет и побежит строить… То ли я это уже от кого-то слышал, то ли читал где… Вся ж держава об этом гудит… Тоталитарный режим не появился сам по себе. У него есть отец. И отцом этого пресловутого режима был Ленин. Возмущённые потомки поимённо назвали все жесточайшие злодеяния очень «дорогого» Ильича против своего народа, против Отечества.[40] Что тут гадать… Кругом были сплошные горести… В какую деревнюшку ни сунься, в какой городок ни ткнись – не тут ли тебе и Соловки, не тут ли тебе и Беломорканал, не тут ли тебе и весь Гулаг в полном количестве?..

– А что такое Гулаг?

– А вся шестая часть Земли… Не вздумай кому об этом сорочить… А то прелести тридцать седьмого года сожрут меня… Послушал и забудь… Забудь… Обещай, что никому не понесёшь, что тут сейчас слыхал. Обещаешь?

– Да.

– Так оно лучше… Тё-ёмная наша житуха… Тё-ёмная… Сдвинуться с ума!.. Вот сижу на ночах.[41] Темь. Шелесток. Кто-то что-то откуда-то прёт. Так и есть. Сморчок короткобрюхий Комиссар Чук, комендантщик… политик… Всё про политику стрекочет. За неделю напророчит, кто с кем и куда из правителей подастся, что скажет… Так этот бесштанный министрик крадкома прёт навстречь целую ёлку на дрова. Сам комендант – ворюга!

«Ты, – говорю я, наставивши на него палец, – куда тащишь?»

Он так брезгливо отводит в сторону мою руку с выставленным пальцем и в печальной ласке так, будто ребёнку, говорит: «Чучелко! Не тычь пальцем, обломишь… Я ж тебя сколь уже раз учил!? Не указывай на людей пальцем, не указали б на тебя всей рукой!!! Неужели это так трудно упомнить?»

«Ты зубы не заговаривай… Куда тащишь?»

«Вперёд! Домой… Не мешай!»

«Чужое тащишь!»

«Аниско, на тебе креста нету! Ка-ак можно чужое брать?!.. Своё тащу!»

«Ты что, эту ёлку сажал? Растил?»

«Не сажал, не растил. Но она вся м-моя! Ты что, не слыхал песню по московской брехаловке? «И всё вокруг моё!» Мы ж в коммуонанизм въезжаем! Всё вокруг – наше! Всё вокруг – м-моё!»

«Ты чего, дурко, удумал?!» – кричу.

«Ни звучочка не выдумал!»

«Но прёшь-то чужое!»

«Ты всерьёзку?.. Ха-ха-ха!.. Со смеху помереть! Держите меня семеро!.. Тогда ты, Аниско, ни хрена не понял в нашей советской житухерии! И тогда сиди молчи… Мы к коммунизму идём?»

«Летим!» – огрызнулся я.

«Верно. Ни тебе, ни мне не даст соврать махарадзевская папахуля. А что такое коммунизм? Отвечаю словами Толкового словаря Владимира Даля: «Комунисмъ – это политическое ученье о равенстве состояний, общности владений и о правах каждаго на чужое имущество». Каж-до-го! Как видишь, меня не пропустили! Второй том, страница 759. Вопросы есть?»

«Есть! Я не знаю твоего Владимира. Я слыхал про другого Владимира. Ленина».

«Так вот мой Владимир, знаменитый толкователь русских слов, ещё в 1865 году объяснил твоему Владимиру…»

«Стоп! Стоп! – шумлю я. – Какая могла быть объясниловка? Ленин ещё не родился!»

«Ну и что? Зараньше человек постарался… Так вот мой Владимир ясно пояснил в книге всем и твоему Владимиру, твоему дяде Володе, что такое будет коммунизм. И не в пример тебе твой Владимир всё выгодненькое сразу ухватил и потому в семнадцатом, когда с сырого гороху пукнула «Аврорка», всё начальство у нас зажило на большой. А мы с тобой, крутые вшивоводы?»

Я больше ничего не стал говорить, и Комиссар Чук важно пошёл со своей ёлкой.

В другом разе он снова тащит на дрова уже тунг. С корнем, кажись, выдернул.

Этот кузька-жук, значит, тащит.

Я ни ху, ни да, ни кукареку. Вежливо молчу.

Он тащит, я молчу. Всяк занят своим делом.

Ему вроде некультурно проходить мимо молча.

«Тунг с сушиной», – заговаривает ко мне.

Пускай и сухой, а ты не тронь. Не велено трогать. Начальству одному дозволяется трогать. По правилу, я должон Чука за шкирку да к агроному-управляющему на проучку. А я пропускаю. Не так-то Чука и схватишь за шкирку… Со стыдобищи перед собой ломаю вид, что сплю без задних гач. В ту времю как бы к месту напал взаправдий сон. Уж лучше заспать такую гнусь, чем видеть, следственно, и потакать ей молчанием, благословляти. Нету во мне той звероватой жестокости, чтоб оправдать свою трудовую копейку. Во-от в чём мой наипервый минус…

Комиссар Чук исподтиха гугнявит:

«Ты, Аниско, леший дурдизель,[42] смалкивай. А третьего, в получку, я те на всю катушку отвалю. Чекушку притараню!..»

Третьего он добросовестно приносит… Цельный чувал приносит удобрения! В бригадном сарае нагрёб.

«Удобрения… По запаху слышу… Это такая твоя чекушка?» – спрашиваю.

«Не переживай… Я ж не для супа тащу супер…»

«Для супа надо другое…»

«Я и другое утащу… Ну, посуди… Разве мне не хочется, чтоб огурец-помидор рос у меня по-людски в огородчике? А что на нашей красной землюхе здесь растёт по-людски без удобрения?.. Оха, Аниско, таскать не перетаскать… Таковска наша жизня!»

«Невжель и при коммунизме будут воровать?»

Он хохочет:

«Обязательно не будут! Нечего будет… Потому как при социализме всё растащут! Да не столько мы, горькие вшиводавы, сколько… – он вскинул над головой указательный палец. – И потом… Ты особо коммуонанизма не выглядай… Не дождёшься. Никто ж его не построит! У партии каждый же съезд – это поворотный этап! Бесконечные повороты-извороты… Беспорядица… Тоскливая болтуха… Так что сиди спокойно и смалчивай. Не мешай мне таскать…»

«А чего ночью таскаешь?»

«А неужто прикажешь светлым днём таскать? На всеобщий обзор пролетарских масс?.. Мне, коменданту, бегать днём с краденым?.. Все ж чумчики завизжат: «Комендант скоммуниздил! Смотрите!!!» Смеёшься?!»

«Я не шучу».

«И я не шучу, – и вытаскивает из потайного кармана чекушку. – Ночь убавляет орлиности в глазе. Всего в ясности не увидишь. Ночью ты ни разу меня не видел гружёным, со мнойкой не говорил… За то и получи…» – и подаёт чекушку.

Я беру. Откажись – так подумает, злое что замыслил я. А думаешь, я польстился на ту четвертинку? То и дал ей житья, что хватил об камень, как Комиссар Чук утащился. Сходил к магазинщику-стажёрику, взял на свои рупь сорок девять такой же пузырёк. Иль я гол, как багор? Непобирайка я. Не смахиваю крошки с чужого стола…

Мы долго молчим.

Мне странно слышать такое про отца моего дружка Юрки Клыкова. С виду дядя как дядя. Самый идейный в районе. Комендант. Это с ним городская папаха развешивала в районе все плакатульки про коммунизм. Никому другому папаха не доверила важную работу, только ему, коменданту, доверила. Все перед ним с поклоном: Иван Лупыч! Иван Лупыч!! Иван Лупыч!!!

А как стемнело…

– Скажите, – спрашиваю я деду, – а почему коменданта за глаза зовут Комиссаром Чуком? И что значит Комиссар Чук?

– Тебе ловчей спросить у Юрки. Ты ж в тёмной дружбе[43] с ним бегаешь?

– Да вроде… А Вы боитесь этого Чука?

– Ежле скажу, что не боюсь – сбрешу. Ты знаешь, кто он?

– Не комендант же Кремля!

– Страшней. Ещё тот ксёндз…[44] С его слов так могут скрутить человека… Но лучше давай не будем про это… И у ночи есть уши…

Он помолчал и заговорил так, будто рассуждал сам с собой…

– Темна ночь не на век. А всё одно сидишь-сидишь, сидишь-сидишь… Чудится, полжизни сошло – утра всё нет как нет. Ино такая жуть сцопает за горло – репку в голос пой, а ты говорешь… Не водится тех трав, чтоб знать чужой нрав… Засел гвоздь в черепушке, домогаюсь проколупать, ну ка-ак это человек берёт то, чего не клал? Почему другой должон пойманную блудливую овечушку – грех не спрячешь в орех! – ставить на путь истины?.. А и то сказать, это не на собрании, где все хорошие стеной, миром на одного плохого. Тут вот она ночь, у плохого топор за поясом, а у тебя, у символьного сторожа, ржавая берданка, патронов ни напоказ, пустые, без силы руки и страх-стыд во всю хребтину… Ну отчего это люди ещё вчера друзьяки, сегодня уже враги? Ты знаешь?

– Откуда…

– Почему про такое учебники не пишут?.. В школе такое проходят?.. Жизняра – узкая в ступню тропка. На ней всегда сбежится человек с человеком… Это гора с горой не совстренется… И если человеки чуть-чуть не посторонятся разминуться-разойтись, жди беды… В ночь такая вдруг тоска свяжет по рукам-ногам… Плюнешь на всё… Не потому, что боюсь, что вот такой вот Комиссар Чук ахнет обушком по сухому котелку, не потому, что жаль кинуть бабку одну с семисынятами, а вовсе-то единственно потому, что не могу, не хочу больше смотреть на людские постылости. Ты вот все сложения-вычитания щёлкаешь, как семечки. Выведешь мне формулу человеческого паскудства?

– Что от этого изменится?

– Что-нить да изменится… Умей побороть неправого. Умей в себе кинуть на лопатки неправое. Сызмалу так пойдёшь – правильный ухватишь запев. Главное… Главное… Вытрави из себя страх… Бесноватая бандитская советщина вколотила его в каждого, как ввязала пупок. Я не сумел одолеть в себе страх… Малодушник… Противен себе… Тебе… Всем… Думаешь, не вижу, не чувствую? Одно-разодно осталось, хочешь жить – умей вертеться. Тьфу ты!

Деда с ожесточением сплюнул, брезгливо придавил пяткой плевок.

– … умей вер-теть-ся! – злорадно повторил деда.

В глухом, в прерывистом голосе дрожали обида, досада, что жизнь протекла по жилам чужой воли. Всё-то ему казалось, орлом налетал на неправое в себе, а на поверку отступал там, где надо наступать. Прятал кулаки там, где надо бить. Зажимал себе рот там, где надо было криком кричать.

– Не так отжита жизня… Не так и совсем не та… Это-то и солоно сознавать…

Деда растанно покачал головой.

31

Бить посуду – сильно спорить, отстаивая правое дело.

32

Мотущий – расточительный.

33

Позвонить в Париж – сходить в уборную.

34

Позвонить бабушке – сходить в уборную.

35

Зеленогий – ссыльнопоселенец.

36

Зелёный расстрел – работа на лесоповале.

37

Сухой расстрел – изнурительная физическая работа.

38

Сталинская дача – тюрьма.

39

«Судьбу народа России исковеркал тоталитарный режим… В России дана ясная оценка злодеяниям тоталитарного режима, и она не будет меняться». (Из статьи В.В.Путина в польской газете «Gazeta Wyborcza» от 31 августа 2009 года.)

Президент России Дмитрий Медведев заявил, что режим, который сложился в СССР, был тоталитарным. («Известия». 7 мая 2010.)

40

Материалы о злодеяниях Ленина и Сталина смотрите в приложениях В.Путина «Ленин заложил под Россию «атомную бомбу» на страницах 631 -644.

41

На ночах – недавно ночью.

42

Дурдизель – добросовестно работающий заключённый.

43

Тёмная дружба – о закадычных друзьях.

44

Ксёндз – политработник в тюрьме.

Дожди над Россией

Подняться наверх