Читать книгу Собрание сочинений. Том 13. Между двух революций - Андрей Белый - Страница 20
Часть первая
Омут
Глава вторая
Петербургская драма
Домино
ОглавлениеПеременить впечатления еду в имение матери; время проходит в писании жесточайших стихов; я пишу «Панихиду», – историю трупа, в которой есть строки:
Приятно!
На желтом лице моем выпали
Пятна.
Пишу на мотивы из «Чижика»:
«Со святыми упокой»
Придавили нас доской.
Собираю украдкою группу крестьян; объясняю: «Земля будет ваша; не надо усадьбы палить: пригодятся еще». Управляющий мне показывает на овсы: я – взрываюся: «Эти овсы есть грабеж у крестьян». На меня – донос земскому; земский уж хочет приехать с советом: мне вóвремя выехать за пределы губернии; я – исчезаю до этого: нет ни покоя, ни отдыха! И… и… – куда ж мне деваться?
Я – сызнова в Дедове, где нахожу письмо Щ.; переписка – как тренье клинков друг о друга; теперь она – просто резня за мое возвращение в Питер, которое – значит: отъезд с ней в Италию; вдруг – письмо Блока (из Шахматова), объясняющее, что он будет в Москве: иметь встречу со мной; я – в пустую квартиру, в московскую; кресла – в чехлах; нафталины…
Звонок: это – красная шапка посыльного с краткой запискою: Блок зовет в «Прагу»[37]; свидание – не обещает; спешу: и – взлетаю по лестнице; рано: пустеющий зал; белоснежные столики; и за одним сидит бритый «арап», а не Блок; он, увидев меня, мешковато встает; он протягивает нерешительно руку, сконфузясь улыбкой, застывшей морщинками; я подаю ему руку, бросая лакею:
– «Токайского».
И – мы садимся, чтобы предъявить ультиматумы; он предъявляет, конфузясь, и – в нос: мне-де лучше не ехать; в ответ угрожаю войною с такого-то; это число на носу; говорить больше не о чем; вскакиваю, размахнувшись салфеткой, которая падает к ногам лакея, спешащего с толстой бутылкой в руке; он откупоривает, наполняет бокалы в то время, как Блок поднимается, странно моргая в глаза мало что выражающими глазами; и, не оборачиваясь, идет к выходу; бросивши десятирублевик лакею, присевшему от изумленья, – за ним; два бокала с подносика пеной играют, а мы опускаемся с лестницы; он – впереди; я – за ним; мы выходим из «Праги»; повертываясь к Поварской, Блок бросает косой, растревоженный взгляд, на который ему отвечаю я мысленно: «Еще оружия нет: успокойся!»
Сворачиваю на Арбат и, пройдя пять домов, подзываю извозчика:
– «На Николаевский!»
Солнце не село, когда, ни на что не похожий, я сваливаюсь с таратайки у флигеля в руки Сережи, который со мной начинает возиться; мне отступа – нет; я – к убийству приперт обстоятельством, а – не умею убить; и хочу уходить себя голодом, тайно от друга, «бабуси»; я делаю вид, что я ем; через несколько дней я так слаб, что усилием воли держусь на ногах; тут Сережа, меня заперев, объясняется очень серьезно.
Я пойман с поличным: откладываю голодовку.
Сережа ужасен; «бабусю» едва он выносит; к Еленке боится ходить: шах и мат! Раз, открывши чуланчик, который был заперт, – ко мне он; и – тащит в чуланчик:
– «Смотри-ка!»
Из кресла в тенях на нас смотрит коричнево-желтая мумия, в рост человеческий; то деревянная кукла, служившая манекеном художнице:
– «Как очутился он здесь? Надо вынести!»
Ольга Михайловна перед кончиною в спальне своей посадила на кресло его, одев в платье: писала с него; очень скоро потом под ногами его в луже крови лежала с простреленным черепом; кукла Сереже связалась с тогдашними днями, с психическим заболеванием матери, с самоубийством, со смертью отца; он сказал:
– «Худу быть!»
Каюсь я: деревянный коричневый профиль во мне вызвал образ из только что мною написанной «Панихиды»:
На желтом лице моем выпали Пятна.
И в подсознании откликнулось:
– «Я!»
Куклу вынесли.
А через день допекаю-таки Николая Михайловича, и получаю: ведут себя так дураки; тотчас требую я лошадей; и «бабуся», неискренно ахнувши, падает в кресло: сидеть в позе обморока.
Вот и Федор: с тележкой; Сережа – исчез, не простившись; я – трогаюсь; кончилось Дедово; впрочем, – кончается жизнь; выезжаем на взгорбок, возвышенный над крюковскою дорогою; луг – переехали; к спуску дороги сбежались две рощицы; и между ними – прощеп горизонта: огромное солнце, как злой леопард, приседая к земле, все охватывает красноватыми лапами; что вижу я? Перед солнцем, весь вспыхнувший точно вихрами осолнечными, поджидает Сережа меня, – без вещей, зажимая в руке перемятый картуз; вот он прыгнул в тележку.
– «Куда ты?»
– «С тобою… Я после бывшего только что здесь не могу оставаться!»
С тех пор мы отсиживаем меж чехлов в нафталинной квартире, в пылающем зное; пролетки в открытые окна трещат; угрюмо решаем, что мне остается «убить», что ему – рвать все с бабушкой после брака с Еленкою; тут – взрыв столыпинской дачи, воспринятый с мрачным восторгом.
Раз с черной тросточкой, в черном пальто, как летучая мышь, вшмыгнул черной бородкою Эллис; он, бросивши свой котелок и вампирные вытянув губы мне в ухо, довел до того, что, наткнувшись на черную маску, обшитую кружевом, к ужасу Дарьи, кухарки, ее надеваю и в ней остаюсь; я предстану пред Щ. в домино цвета пламени, в маске, с кинжалом в руке; я возможность найду появиться и в светском салоне, чтобы кинжал вонзить в спину ответственного старикашки; их много; в кого – все равно; этот бред отразился позднее в стихах:
Только там по гулким залам,
Там, где пусто и темно,
С окровавленным кинжалом
Пробежало домино.
Я же бредил в те дни, то шушукаясь с Эллисом, то обегая пивные, подсаживаясь с бутылкою пива к хмелеющим мастеровым, почтарям; мы решали: так жить невозможно; вернувшись домой, сидел в маске, ей бредя и видя в ней символ.
Однажды раздался звонок; отпираю дверь: в маске; то – мать с чемоданами: из Франценсбада; она – так и ахнула.
Спрятана маска; я делаю вид, что здоров; зато Эллис, визжащий «дуэль», – под дождем, летит с вызовом в Шахматово; и, возвратившись, докладывает, передергивая своим левым плечом и хватая за локоть; протрясшись под дождиком верст восемнадцать по гатям, наткнувшись в воротах усадьбы на уезжающую Александру Андреевну, застав Блока в садике, он передал ему вызов; в ответ же:
– «Лев Львович, к чему тут дуэль, когда поводов нет? Просто Боря ужасно устал!»
И трехмесячная переписка с «не сметь приезжать», – значит, только приснилась? А письма, которые – вот, в этом ящике, – «Боря ужасно устал»? Человека замучили до «домино», до рубахи горячечной!
Эллис доказывает:
– «Александр Александрович – милый, хороший, ужасно усталый: нет, Боря, – нет поводов драться с ним. Он приходил ко мне ночью, он сел на постель, разбудил: говорил о себе, о тебе и о жизни… Нет, верь!»
Ну, – поверю; итак, в сентябре еду в Питер; дуэли не быть; вопрос о том, – как со Щ.; все меняется: Блоки переезжают; кончается жизнь их в казармах; и мы доживаем в квартире, где двадцать шесть лет протекло, где родился я, где каждый угол зарос паутиною воспоминаний; квартира снята уж в Никольском. И с Дедовым порвано; я ведь не знал: флигелечек, в котором Михаил Сергеевич меня посвящал в литераторский сан и в котором я так прострадал, – он сгорит; вместо ситцевых кресел и книжных шкапов, переполненных старыми книгами, – вырастут сорные травы.
37
Ресторан на углу Арбатской площади.