Читать книгу Собрание сочинений. Том 13. Между двух революций - Андрей Белый - Страница 8

Часть первая
Омут
Глава первая
Из вихря в вихрь
Тарарах

Оглавление

Никчемная жизнь вела к взрыву, который случился не так, как его ожидали.

Вот как он случился.

Блок просил читать «Дитя-Солнце», мою поэму: в грозою насыщенный день; был Сережа угрюм; он остался сидеть над своим словарем, морща брови, готовясь к каким-то решеньям, продумываемым на прогулках; бывало, сидит: как укушенный встанет, рассеянно спустится со ступенек террасы; и – ну: замахал километрами – по полям, лесам, топям; вернется веселый; его ни о чем не расспрашиваю: расскажет и сам.

Итак, – я читал, имея перед глазами террасу: со сходом в сад; я случайно увидел, читая, сутулую спину, нырнувшую в зелень: Сережа – в тужурке, без шапки, прошел там… Читал два часа; Блоку нравились ритмы поэмы; он их обсуждал; уже подали чай: уже – ночь. – «Где Сережа?»

– «Наверное, шагает в окрестностях; и сочиняет стихи».

Я же знал, – не стихи сочиняет, а ищет решенья; чай – выпит.

– «Сережа?»

– «Как в воду канул!»

Пробило одиннадцать: и мы сошли в сад; мы кричали:

– «Сережа!»

Обегали все дорожки; шагали по полю; над лесом повесился месяц, вытягивая наши тени на желтых своих косяках, полосатящих луг; где-то плакал сычонок.

– «Се-ре-жа!»

И кто-то сказал:

– «А в лесах много топей; коли попадет, то… Был случай…»

– «Се-ре-жа!»

Блок в стареньком, пегом своем пальтеце с перетрепанными рукавами казался длинней и рукастей, когда подобрал длинный кол; он, его прижимая к груди, на него опираясь, топтался растерянно, полуоткрыв рот; стоял без шапки; кольца вставших, рыжеватых волос завивались; и месяц облещивал их.

Било издали: час!

Мы вернулись и почему-то втроем оказались в верхней комнате: моей и Сережиной; растерянная Александра Андреевна осталась внизу; ее сердце шалило; Л. Д. уронила голову в руки; и куталась молча в свой темный платок; у всех была одна мысль: «Болотные окна!» Блок теперь поминал Сережу – с сочувственной мягкостью; стало светать; тут увидели шейный крестик, забытый на столике: зачем его снял он с себя? Л. Д. на меня покосилась с тревожным вопросом в глазах; ей ответил на мысль: «Никогда!»

– «Ты уверен ли?» – переспрашивал Блок.

Мы глаз не смыкали в ту ночь; и сидели на лавочке в розовом косяке восходящего солнца, передавая глазами друг другу: «Пожалуй что… окна»; в шесть часов верховые опять ускакали в лес: обследовать топи; Блок, севши на рыжую лошадь, за ними умчался галопом; говорили: надо бы заявить о случившемся в волости; надо бы обследовать ярмарку в Тараканове.

Я без шапки пустился бежать по дороге в синейшее утро: ни облачка; вспоминалась кончина родителей друга; и бедствия, случившиеся в его роде; неужели стряслось и над ним?

Ярмарка: останавливал – баб, мужиков, писарей и торговцев:

– «Не видели ли студента, – без шапки, в тужурке, в больших сапогах, сутулого, темноусого?»

Обежал все ряды: ничего не узнал; вдруг – сзади: за локоть:

– «Эй, – спросите-ка женщину из Боблова: она – видела».

Женщина вытолкалась:

– «А вы про студента из Шахматова?»

– «Да».

– «Они ночевали у нас: я сама-то от Менделеевых; студент пришел ночью; собаки наши было его покусали; барышня с барыней чаем поили; у нас ночевал».

Я – понесся обратно; кричал еще издали:

– «В Боблове, в Боблове он».

Александра Андреевна, которая задыхалась всю ночь, – тут не выдержала: прошипела со злостью:

– «Эгоист с черствым сердцем… Никому ничего не сказал… Ушел в гости… А мы-то!»

Л. Д. улыбнулась; Александра Андреевна, это видя, – пошла и пошла: и тут – о, господи – «род»; Анну Ивановну Менделееву не любила она, отделяя «Любу» от матери («Люба» же ненавидела – «тещу»); «Менделеевы» не чтились «Бекетовыми»; визит в Боблово был истолкован по-своему: «отродье» сделало этот визит, имея мысль заключить союз с Менделеевыми в «пику» Блокам: вот, вот-де они, – «Коваленские»!

Ход этих мыслей я тотчас же понял; он был оскорбителен мне; я подумал, что «мамы» и «тети» в своих родовых подозреньях не лучше «Сен» и «Душ», – бледных дев, омрачивших последние месяцы О. М. Соловьевой[18], ослабленной ими до… нервной болезни. О, гнезда дворянские: «Души» и «Сены», и «мамы», и «тети», и «бабиньки».

О, – fin de siе`cle![19]

Я – сдержался.

Сережу мы ждали к обеду; но он не явился; под вечер из лесу всплакнуло: захлебываясь бубенцами, нарядная, пестрая тройка вдруг выскочила из деревьев; Сережа, без шапки, махал из нее, хохоча; но его Александра Андреевна как обухом:

– «Что ж, по-твоему, ты так поступил?»

Скажи просто, – он сконфузился бы; перед «тетушкой» извинился бы; услышав шипение, он вместо всякого объяснения «казуса» с ним заартачился:

– «Я поступил, как был должен».

Под «долгом» он разумел лишь продолжительную прогулку: он мыслил, гуляя; его слова были приняты в другом смысле, для него обидном: он нанес-де визит в Боблово в чью-то «пику»; визит был обдуман-де.

– «Думал ли ты, что я могу умереть?»

– «Мой долг…»

– «Так из долга ты можешь переступить через жизнь?» – развивала свою «психологию» тетушка; это значило: «Иван Карамазов перед убийством отца»; она же мне говорила: Сережа-де – вылитый Иван Карамазов; под «карамазовщиной» – разумелась злосчастная «коваленщина», Иван Карамазов – черств; его братец – чувственен; черствость и чувственность сочетаются: в черствую чувственность; и это-де случай Сережи; а почему не сынка? «Саша» Блок, молчавший в ответ на просьбу быть внятным, – не черств ли? И «Саша» Блок, посещающий проституток, – не чувственник ли? Это все не в стиле Сережи, открытом и чистом.

Багрово засвирепев, он молчал; вопрос повторился:

– «Так можешь из долга переступить через жизнь?»

Брови сдвинулись:

– «Могу!»

И он был прекрасен, когда высказывал то, чему аплодировали и Бекетовы: Каляев и Савинков приводили в восторг их; в эти ж года слово и дело расходилось не в Сереже, а в Саше.

Мы стояли втроем перед домом; Сережа ушел; я ж излился в словах, очень резких, по адресу Александры Андреевны; и – обратился к Блоку:

– «Я более не могу: я уеду».

– «Тебя понимаю», – ответил мне Блок.

То же сказал и Сережа:

– «Тебя понимаю».

– «А ты?»

– «Ну уж нет, – усмехнулся со смыслом он, – я остаюсь».

Он мне стал объяснять казус с Бобловым: все эти дни много думал о Блоке он над словарями, затая от меня процесс своей мысли; для него провалился «кузен», точно в топь, в галиматейные образы «Нечаянной радости», которые силился увить розами он; гниловата ли «мистика» В. Соловьева, коли из нее вырастает подобное, – вот вопрос, поставленный Сережей.

– «Я шагал по лесам, разобраться во всем этом; вдруг, как звезда, осенило меня: есть, есть путь; веру в жизнь я почувствовал; тут вижу: заря впереди; я сказал себе: «Ты иди: все вперед, все вперед, не оглядываясь и не возвращаясь; путь – выведет»; я очнулся от мыслей; я понял, что я заплутался, и оказался под Бобловым».

В эту минуту он был угловат, но прекрасен.

Последней визитной карточкой обитателей Шахматова к нам влетела из окон летучая мышь; мы ее выгоняли, подняв свои свечи; я утром уехал; и более не был здесь.

Пережитое стояло, как боль; предстояло еще мое личное столкновение с Блоком (я был «секундантом» Сережи пока); мне казалось: противник коварен; не скрестит меча своего он с моим: «Боря, Боря» – с задумываньем удара мне в спину; горела обида за оскорбление друга; задумался и – пролетел мимо Крюкова; вот и Москва; но на что она мне?

На перроне, купивши газету, узнал: взбунтовавшийся броненосец «Потемкин» ушел из Одессы в Румынию; ненависть к «гнездам», к традициям переплеталась с ненавистью к режиму.

«Ага, – думал я, – началось: навести бы орудия на все Одессы, столицы, усадьбы; и жарить гранатами!»

И – попадаю я в Павшино[20], не зная зачем; здесь товарищ, Владимиров, этим летом расписывал церковь в имении Поляковых; я вылез из мрака пред ним; он же ахнул:

– «Лица на вас нет!»

Утром еду я в Дедово; умница «бабуся», увидев, каким стал у Блоков, меня ни о чем не расспрашивает; на ее устах змеится та сладенькая улыбочка; по адресу же Бекетовых – тонкие жальца; известно-де ей: тяжеловаты Бекетовы; Саша Блок – недоросль; словом, – «гнездо»; я знал: эти «гнезда» – «змеиные»; Дедово – тоже.

На следующий день – Сережа: худой, опаленный, оскаленный смехом.

– «Ну как?»

– «Ничего, – подмигнул он мне дьявольски, – жарились в мельники!»

Вместо внятного объяснения он предложил: биться в карты; над картами три дня орал он:

– «О, карты, о, карты!»

Раскланялся: больше туда – ни ногой; «объяснился» позднее – полемикой нашей в «Весах».

Блок не понял «иронии» карт, означавшей ведь: с «умницей» – с тем говорить любопытно; с тобой любопытно сыграть в «дурачки». Партия карт отразилась в поэзии Блока стихотвореньем, написанным: вслед за карточной битвой.

Палатка. Разбросаны карты.

Гадалка, смуглее июльского дня,

Бормочет, монетой звеня,

«Слова слаще звуков Моцарта»[21].


Это карты судьбы: человеческих отношений!

В начале лета в Дедове была мода на Оссиана, Жуковского; к концу лета на наших столиках лежали: Достоевский и Гоголь: мы сократили «бабусины» сказки за чайным столом; исчезла и «крылатка» В. Соловьева; Сережа ходил теперь в красной рубахе; крушенье утопии о человеческих отношениях отразилось в статье моей «Луг зеленый»; вечерами, когда из окон «бабуси» мерцали осиного цвета огни, шли в село Надовражино из обвисшего цветами «гнезда»; и там покупали себе папиросы «Лев» (шесть копеек за пачку); все это выкуривалось у Любимовых, где задорней орались «бунтарские» песни; и им иногда откликалось издали революционное Брехово[22], мерцая огнями; и там парни пели: «Вставай, подымайся».

О Блоке не было произнесено ни единого слова.

По приезде в Москву я получил пук его темноватых, последних стихов: невпрочет. Я послал свое мнение о них; в ответ на него – Л. Д. уведомила, что она оскорбилась; после чего ей писал: предпочитаю пока наши письменные отношения ликвидировать.

18

См. «Начало века», глава вторая.

19

конец века (фр.). – Ред.

20

По Виндавской дороге.

21

Последняя строка взята из баллады Томского в «Пиковой даме».

22

Село недалеко от Дедова.

Собрание сочинений. Том 13. Между двух революций

Подняться наверх