Читать книгу Собрание сочинений. Том 13. Между двух революций - Андрей Белый - Страница 9

Часть первая
Омут
Глава первая
Из вихря в вихрь
Из тарараха в тарарах

Оглавление

Переезд из Дедова в Москву подобен спрыгу с утеса – в волны; смыт островок вытягиваемых сказок: таким оказалось Дедово; забыт инцидент с Блоками; недаром Брехово издали посылало нам революционные песни; недаром в Дедове мы подымали протест, превышавший повод к нему; повод – ссора кузенов, эффект – взрыв, пережитый органами чувств, реагировавших не на ход событий моей личной жизни.

Москва клокотала – банкетом, митингом, взвизгом передовиц: о «весне» в октябре и об октябре в весне; клокотали салоны; из заведений, ворот заводов, подвалов выскакивали взволнованные, говорливые кучки с дергами рук, ног и шей; пыхали протестом и трубы домов; казалось: фабричный гудок вырвался: в центр города; мохнатая, манчжурская шапка на самом Кузнецком торчала вопросом; человек с фронта подымал голос: «Так жить нельзя»; рабочий явился из пригорода смущать пернатую даму с Кузнецкого Моста.

Растерянный министр «Мирский» мирил всех со всеми расплывчатым обещанием, вызывая взрывы разноголосицы.

В воспоминаниях не осталось следа о том, что твердили мне о Цусиме, Артуре, о мире с японцами, о парламенте и о законодательно-совещательном соборе; не тематика споров о способах штопанья дырявистого гниловища меня волновала; хотя ею были заняты две трети знакомых: Астровы, Рачинские, Кистяковские, даже… Щукин.

Я даже не понимал, до какой степени я уже не ответствую большинству тех, с которыми связывали и знакомство и дружба; мой пафос был – ненависть ко всему режиму, не к дырам его: традиции, быту, системе правления; знакомые еще не видели моего полевения, подсовывая протесты, которые еще охотно подписывал я; оппозиционный душок шел от каждого: «Как возмутительно!»

Таково – шелестение интеллигенции: правого и левого бескрылых крыльев: до дней забастовки. Каждый строчил бумажку; и с нею летал по кружкам, организуясь и согласуясь; не до меня, «путаника», которому простителен и левый заскок, котируемый как «стихотворная строчка» (не более): «Кричите – вы; кричим – и мы; вы – по пустякам; мы – о деле».

Собирались – у того, этого, десятого-пятого; голосовали – за то, это, десятое-пятое; недоразуменья одних из «нас» с другими из «нас» еще казались случайны; и Астров весьма опечалился, когда я, Володя Поливанов, Петровский и Эллис бросили обвинения «старикам» нашего сборника «Свободная совесть», что готовимый для второго сборника материал – слащеватая заваль; удивился М. Н. Семенов, скорпионовский «дядька», сперва – репетитор детей Плеханова, потом носитель цилиндра, когда я сцепился с ним; а Леонид Семенов, завтра эсер, избиваемый черносотенцами и заключенный в тюрьму, еще восклицал, побывавши у Астрова: «Как там славно: не по-петербургски!» Присяжный поверенный Кистяковский, принимавший Эллиса, не видел анархии в его выпускаемых с быстротой пулемета словах; Эллис же алогически вынырнул: в марксистских квартирах, когда-то им посещавшихся, таща из них и меньшевиков и большевиков – к нам; около него вижу товарища Пигита входящим в наши квартиры; он, нас взяв за рукав, длинноносый и большеглазый, дудел о браунингах, транспортируемых из Финляндии; и предлагал красными пропученными губами: «У меня есть для вас».

Юноша нашего кружка, студент Оленин, с браунингом, от Пигита поздней удалился за город: упражняться в стрельбе.

Кистяковский еще терпел Эллиса, пока этот предавал огню и мечу не Москву, а весь мир; я еще не узнал будущего «героя» Кронштадта, Бунакова Непобедимого, в Илье Фундаминском, скромно сидевшем у Фохта; пьянистка Сударская, жена Фохта, была в тесной связи с эсерами; а сестры Мамековы, посетительницы религиозных собраний, – с группою Савинкова; знали друг друга в литературных кружках; не знали еще – кто какой политической ориентации; и Морозова, меж Лопатиным и Хвостовым склонясь ко мне, очень мило конфузилась под трелями моего голоса, певшего об Эрфуртской программе.

– «Да, да, конечно… Прекрасно… только вот: заря и Ницше».

Я ж: зорями – зори: а революция – революцией; все это свяжется: в царстве свободы; умная барышня, Клара Борисовна Розенберг, в салоне которой бывал Каблуков, мне это доказывала меж двумя цитатами: из Ницше и… Энгельса; тайные организации уже брали «салон» на прицел.

Университет сам по себе интересовал мало; его новый «ректор от автономии», князь С. Трубецкой, пока еще «умиритель» студентов, открыл для сходок аудитории; сходки шли перманентно; ежедневно торчала моя голова из моря тужурок, чтобы потом штурмом атаковать двери квартир: и внедрять в сознания обитателей речи ораторов; я встречал сочувствие у Владимировых; я кричал с воспаленным Рачинским, а прятавшийся под мамашиной юбкой Эртель кивал из-под юбки мне: бомбы – не для него, а для нас.

– «Я же чеаэк науки, Боинька».

Я себя не узнал; папа бы сказал: «Что с тобой, Боренька?»; я поднял руку за немедленное прекращение всех занятий с превращением университета в трибуну революции; аудитория ж голосовала за эту трибуну, но – с сохранением занятий; ректор, князь Трубецкой, не раз появлялся на кафедре; он вытягивал оттуда длинную шею и прижимал к груди руки в усилиях нас усовестить; он поставлен был перед неизбежностью: запереть двери аудиторий, чего не хотел, иль сложить ректорство, которого он добился для прав университета.

Помню последнее его появление с усилием «спасти» автономию; тщетно: в стенах университета была свергнута власть, изгнаны либералы; шел же турнир: эсеров с эсдеками; Трубецкому не дали договорить; уронив на кафедру руки и упираясь на них, он глазами, полными слез, оглядывал море тужурок:

– «Эх, господа!»

И, махнувши рукой, вышел он.

Скоро он попал в Петербург; и взлетел там в министры; но с разорванным сердцем упал на «министерском» собрании; Сережа был у него, в силу традиций детства, в Москве незадолго до его смерти; он нашел его возбужденным; Трубецкой то бил себя в грудь и доказывал «безумие» нашего поведения; то, невесело веселясь, исходил в шаржах.

В эти дни я – пара Эллису, сгоравшему без остатка; то влетал он с марксистом, а то – с драматургом Полевым, – плодовитым, бездарным; обтрепанный, длинноволосый, хромой (кажется, с деревянной ногой), Полевой опирался на палку, и все ею взмахивал, свергая традиции, быты, редакции; он зачитывал Павла Астрова своими драмами, от которых мы падали в обморок; мы прозвали этого читуна – Капитан Копейкин! Леонид Семенов, супясь, упорствовал:

– «Такие, как он, интереснее Дягилевых!»

Забежав без калош, наследив на полу, Эллис плюхался в плюши кресла в сыром пальтеце, в набок съехавшем котелке; и тяжело дышал, мне подставив зеленое ухо (изговорился, избегался); отдышавшись, куда-то все влек:

– «Будет и Череванин!»

Мы с ним мчались по взъерошенной улице; и – бежали кругом; вероятно – добрая половина бежавших – бежала на митинг, где на стул уже вставал присяжный поверенный Соколов, чтобы басом бить в сердце дам, где со стула уже квакал Бальмонт, обдавая презрением «трусов»; от Эллиса узнаю, что рабочие готовятся выступить; он мчал меня по каким-то квартирам – без передышки, без отдыха: от похорон Трубецкого до похорон Баумана;и – ничего не помню; какой-то туман; вот с знакомого дивана мадам Христофоровой поднимается Озеров, экономист, уясняющий нам ситуацию дня; Христофорова ему кивает умильно: она поняла теперь; она едва отдувается от налога, потребованного Эллисом: в пользу организаций; у нее бывает и умница К. Б. Розенберг; эта, по-моему, открывала сеть пунктов для записи давления и политической температуры салонов; записи ориентировали, вероятно, эсдеков.

Все – туман: в эти дни: Христофорова, Озеров, Розенберг и Пи- гит, неумело куда-то тащащий словами о браунинге и десятках; раз он прочитал нам стихи; все мы писали стихи о «вершинах»; но мы ж – декаденты; мы – ахнули: и… и… Пигит стал за нами шагать на вершины.

– «Ги-ги-ги, – залился Эллис смехом, – вершинами таки я допек его: даже и он – «зашагал»!»

Может, шагал для того, чтобы мы, «аргонавты», шагнули: с вершины – к браунингу из Финляндии!

Памятен день похорон Трубецкого: Никитская, солнце, толпа из знакомых (казалось: незнакомые – примесь лишь): М. К. Морозова, Г. А. Рачинский, все Астровы, Л. М. Лопатин, Хвостов, Кизеветтер, и «аргонавты», и все писатели, все художники, все композиторы, профессора; и – вчерашняя сходка филологической и большой юридической; за гробом два чернобородых брата, – высокий Евгений, завтра же заместитель Сергея по кафедре, и малорослый Григорий, ответственный дипломат: хоронили – министра, ректора, философа, «либерала», профессора; гроб стянул партии: от будущих октябристов до анархистов; процессия тронулась; вспыхнули в солнце: и красные ленты венков, и золотые трубы, зарявкавшие марсельезу; московский «протест» впервые вышел на улицу; стало это бесспорно; руки, тащившие груду цветов или – гроб, перевалили за Каменный мост; из боковых улиц, расстраивая ряды Трубецких, Морозовых и Рачинских, ввалились рабочие; отовсюду проткнулись в лазурь острия ярко-красных знамен; заворчало – оттуда, отсюда: «Вы жертвою пали»; пьянил теплый день; веселились: не похороны – светлый праздник, которого ждали.

Не помня себя, я летел вдоль процессии: от головы до хвоста, от хвоста к голове: от Морозовой – к Леониду Семенову; и от него: к неизвестному мне рабочему, с которым затеялся разговор; точно клуб, – перенесенный под небо; точно струящийся митинг по Замоскворечью; спорящие отдельные пары, тройки, четверки; голоса заглушали оркестр и хор; Леонид Семенов, вцепившийся в цепь, и меня в цепь вцепил; мы качались с ним в цепи, схватяся за руки, растягиваясь и стягиваясь:

– «Хорошо здесь толкаться», – он бросил под солнце; и ярким румянцем дышало лицо его.

Такова прелюдия к дням, стоившим столько жизней; процессия пухла, растягиваясь на версту: за гробом впервые шло – пятьдесят тысяч; и – не знали: через недели две пройдет двести тысяч: за гробом Баумана.

Из боковых улиц нас провожали злые, узкие, монгольские глазки маленьких, плотноватых бородачей в синих кафтанах, в мохнатых шапках, вцепившихся сапогами в бока взъерошенных лошаденок, с кулаками, сжимающими нагайки: отряды уральцев и оренбуржцев; уже зажглись фонари; пухнувшая толпа, в которой уже затеривались знакомые, только тронулась: от Калужской площади; вдруг закупоренно все встали: издали виделись стены Донского монастыря, проглотившего лишь испуганно жавшихся к гробу университетцев; проголодавшийся, потерявший знакомых, я, выцепясь и выхвостясь, сел на извозчика; а еще позднее, когда рабочие со знаменем шли обратно, то отовсюду на рыженьких лошаденках выскакивали мохноголовые дикари калмыцкого вида: и – захлестала нагайка.

Скоро потом на столбах закричало объявление Трепова: «Патронов не жалеть!»; я влетел к Эллису:

– «Бойкот офицерам!»

Они, вернувшись с войны, казались мне левыми; я ждал заявления: «Стрелять не будем»; его – не было; вот я и придумал бойкот; мы с Эллисом мчались к Астрову, рассуждая: имея брата, Николая, в Думе, чего ему стоит широко организовать бойкот? С Астровым сидел тяжеловатый, прихрамывающий блондин; выпучив глаза, он быстро захромал в переднюю после нашего заявления; это был М. Челноков, будущий городской голова; Астров, пальцами защемивши коленку, ломая суставы, сверлил глазами, став строгим, напомнивши какого-то прокурора; и суховато нам разъяснил: такой бойкот – озорство политической недозрелости, дробящее силы: вооружать против нас ни в чем не повинных.

Мы – вон, на все четыре стороны агитировать и получать щелчки в нос; куда там бойкот: изо всех учреждений высыпали кучи чиновников, присоединявшихся к забастовке; учреждения – одно за другим – закрывались; мой «дядя Коля» (брат матери), тишайший столоначальник казенной палаты, выпятил бакен и грудь, требуя прав; и он – бастовал; «тетя Катя» – и та пищала на «Службе сборов».

«Широко организованный» бойкот был изжит индивидуально: увидавши незнакомого генерала в пустом переулке, я вдруг, точно гусь, вытянул шею; и мелкими шажочками за ним побежал, пересек пустевшую мостовую; в генеральское ухо, заросшее седым волосом, раздался шип:

– «Убийца, убийца!»

«Убийца» остановился, посмотрел на меня, вполне растерянного, серыми испуганными глазами; и мы – наутек: друг другу выставив спины.

Долго потом я конфузился: «убийца» ли незнакомый старик? Помнились все – морщинки у глаз; и – виноватая улыбка.

Собрание сочинений. Том 13. Между двух революций

Подняться наверх