Читать книгу Тихий солдат - Андрей Бинев - Страница 7

Часть первая
Командарм
1935-1943 г.
6. Первая молниеносная война

Оглавление

Это было время грозных пауз перед началом большой войны. Впрочем, паузами они были лишь для великих стран, а для тех государств, что были уложены бесстрастной историей между жестоким молотом и упрямой наковальней, война уже гремела вовсю.

Видеть судьбу маленького человека и не понимать, в какие жернова он угодил, значит, вообще ничего не понять в его жизни и любой его поступок – отнести к разряду случайных или порочных в силу его собственной порочности или глупости. Однако же как ясно, что даже самый бурный поток состоит из мелких капелек и брызг, а те – из невидимых глазу молекул, так и крупные исторические события насыщены мелкими, также, как и тот поток, невидимыми и безымянными человеческими жизнями, схожими по своей мизерности с невзрачными молекулами. Можно ли знать, как поведет себя молекула, не представляя, куда повлек ее безумный поток, состоящий из мириад таких же, как она частиц? А будет ли этот поток безумствовать, если мелкие частицы не наполнят его своей энергией? Эти вопросы не ждут ответов в силу их риторичности, а она есть родная сестра рутинной банальности. Рутинная же банальность есть банальность в квадрате. Вот до какой степени ответ яснее ясного.

Истории, которая случилась с Тарасовым и которая протянулась на целую его жизнь, не понять, как и не понять его самого, если не бросить общего взгляда на все то, что стало для его жизни не столько фоном, сколько упрямым и жестоким поводырем.

Нет гигантского потока без малой капли, как нет мировой истории без маленького человека. Потому и нужно (нет! даже совершенно необходимо!) ясно представить себе то время, которое сделало его, Павла Тарасова, и понять, что без таких как он, маленьких, незаметных человечков, это время было бы другим, да и мы были бы теперь другими, если бы вообще были.

Тихие солдаты ведут большие войны, даже, когда участвуют в скромных боях «местного значения» – они их орудие, их мясо, их подневольная суть.

…1 сентября 1939 года немцы, обвинив поляков в нападении и в убийстве на их тогдашней границе нескольких военнослужащих вермахта и даже четырех с половиной десятков мирных жителей, безжалостной армадой устремились в оцепеневшую от ужаса Польшу.

Посол Великой Германии в Москве Шуленбург сразу же телеграфировал в Берлин, что Молотов считает преждевременным со стороны СССР поддержать раздел Польши. Хотя и не отказывался от идеи в целом.

Очень скоро Риббентроп, уже через три дня после нападения, отправил секретную телефонограмму своему визави – наркому иностранных дел Молотову с требованием все же поддержать немцев, потому что это якобы в интересах русских и к тому же полностью соответствует их тайным московским соглашениям.

Посол Польши в Москве пан Гжибовский уже через два дня попросил Молотова предоставить западную и юго-западную территорию СССР для формирования, отправки и транзита эшелонов с грузами, необходимыми для обороны Польши. Но получил категорический отказ. Ему в самой сдержанной и холодной форме заявили, что все торговые соглашения СССР намерен выполнять, но предоставить транзит на поставку военных грузов не может, так как не желает быть втянутым в чужую войну.

Это решение было принято лично Сталиным. В разговоре с болгарином Георгием Димитровым, тогдашним главой Коминтерна, он назвал Польшу буржуазным фашистским государством, уничтожение которого целиком в интересах коммунистов всего мира.

Однако в дело вступали уже Белорусский Особый и Киевский Особый военные округа. Развертывались, под прикрытием учебных маневров, военные лагеря, стягивалась, хоть и почти с недельным опозданием бронетехника и дополнительные силы. К этим самым «дополнительным» силам была отнесена и 10-я армия, управляемая Московским военным округом, а теперь приданная Белорусскому Особому. К 15 сентября 1939 года СССР был уже почти готов переступить границу с Польшей.

Немцы активно продвигались вперед, и вскоре ими был взят Брест. Сопротивление в Польше оказывали, в основном, жандармские части, быстро создающееся, почти безоружное гражданское ополчение и разрозненные боевые группы регулярной польской армии. Политическое руководство страны, по слухам, бежало. В стране начиналась паника.

Польша, накануне вторжения, так или иначе, раздиралась внутренними противоречиями, в которых особую, роковую роль сыграл неизбывный польский национализм и гипертрофированная шовинистическая гордыня польской знати. С одной стороны, были сильны антисемитские настроения, совпадавшие с идеологией нацизма (сюда же были замешаны антирусские идеи, в основе которых были и кастовые, и имущественные, и просто злопамятные призывы, отдающие реваншизмом), а с другой – советская разведка, опиравшаяся на конспиративные органы Коминтерна, сумела организовать просоветское лобби в той особенной части польского общества, которое, в силу своих классовых и политических интересов, всегда желало воссоединения с СССР. Мнение остальной части населения (аполитичного по своей природе), зажатого со всех сторон спесивыми магнатами, высокомерными аристократами, бесноватыми шовинистами-антисемитами, влиятельными лидерами из откровенно уголовной среды и недалекими прокоммунистическими политиканами, никого особенно не интересовало.

Немцы, проанализировав ситуацию, решили, что, если они сейчас не нейтрализуют коммунистические силы в Польше и не подберутся вплотную к границам СССР, чтобы спровоцировать и там националистическое сопротивление советской власти, то это рано или поздно сделают Советы с точностью наоборот.

Было уже предельно ясно, что немцы займут все рубежи у границ СССР. Велись переговоры с эмигрантскими кругами Украинской Организации Националистов о помощи немцами в создании на границах с СССР «Западноукраинского государства». В состав немецких дивизий были даже включены их вооруженные отряды.

Первые столкновения пограничных частей с немцами и украинскими националистами случились в районе Львова. Немцы захватывали территории, граничащие с СССР, каждый день, даже каждый час. Ждать было уже невозможно. Тянуть с началом операции – бессмысленно и опасно.

Случайные схватки с регулярными немецкими войсками могли привести к серьезным последствиям. Командиры Красной армии никак не могли понять, кто их враг, с кем следует вести перестрелку. Был даже случай, когда один лихой танкист, старший лейтенант, угнал из-под Львова немецкий средний танк Т-3, страшно ему понравившийся. Танкисты обедали недалеко от машины и почему-то не выключили двигателя. То ли прогревали его, то ли проверяли после небольшого ремонта? Заблудившийся, не очень трезвый старлей влез в машину и, ломая сельские плетни, рванул на территорию, где располагалась 24-я танковая бригада, в которой он служил. Сначала было много радости, увеселительная поездка на немецком танке нескольких молодых командиров во главе с замполитом в соседнее село к аппетитным хохлушкам, но потом в то село прискакал вестовой из полевого штаба Киевского Особого округа, и лихого танкиста вместе с замполитом повязали. Скандал случился просто грандиозный. Разгневанные немцы приехали за своей угнанной машиной и грозились сжечь к чертовой матери всю 24-ю танковую бригаду. Съехались высокие переговорщики. Танк отдали, а старлея и замполита подвергли дисциплинарному аресту. Дело чуть не дошло до трибунала. Но кому-то из комбригов понравился этот наглец и того освободили. Зато замполита разжаловали в рядовые. Он был виноват в том, что и сам не знал, кто тут враг, а кто союзник. Врагом оказались поляки, а союзниками немцы.

Но дело так застаиваться не могло. Или мы атакуем Польшу и забираем свои куски, или будем мириться с немецкими вооруженными силами у себя под носом на расстоянии брошенного камня от нашего основного рубежа.

Наконец, было принято решение о переходе границы. Риббентроп требовал от Молотова соблюдать договоренности о захвате лишь тех территорий, которые подпадали под условленный на его секретных московских переговорах с Молотовым протекторат СССР.

Поляки все же сумели перегруппироваться и оказать некоторое сопротивление сразу на двух направлениях – на немецком и на русском. Уже с середины сентября образовались два фронта: Белорусский и Украинский. Начались бои, короткие и жестокие. Поляки отступали, теряя людей, бросая технику. Русские, в пылу наступления, продвинулись дальше установленного сентябрьскими договоренностями западного рубежа, и теперь до 12 октября должны был вернуться на границы восточнее захваченных территорий.

Это вызвало недовольство среди командного состава армий, входивших в Украинский и в Белорусский фронты.

Однако нарком маршал Ворошилов и начальник Генерального штаба командарм 1 ранга Шапошников уже со 2 октября вели переговоры с представителями германского Генерального штаба об отводе своих войск к востоку.

Маршал Буденный к тому времени, во второй половине 1939-го года, уже был включен в состав Главного военного совета наркомата обороны, а с начала операции даже назначен заместителем наркома. В следующем году, ровно через год после польской кампании, он уже занимал пост первого заместителя.

Но сейчас, в первых числах сентября, он, отправляя 10-ю армию из своего округа в распоряжении Белорусского Особого и требуя включения в состав атакующих сил его любимой кавалерии, настоял на том, чтобы и самому поучаствовать в этой славной кампании. Он не мог позволить своему давнему сопернику Клименту Ворошилову снять все пенки с того беспроигрышного дела. Сославшись на то, что является членом Главного военного совета, Семен Михайлович убедил Сталина отправить его со своим штабом, очень немногочисленным, на боевые позиции, и прежде всего, в командный пункт.

Сталин понимая, что ему необходимы противовесы в армейской среде, видел в соперничестве между двумя выжившими в репрессиях маршалами неплохой полигон для карьерных маневров. Он знал, что Буденный будет своевольничать и настаивать на кавалерийских прорывах в стан противника, а Ворошилов станет жаловаться, ныть по этому поводу, утверждая, что этот безумец так может доскакать аж до Варшавы.

Сталин запретил связывать с ним наркома напрямую, а велел держать в наркомате постоянный оперативный штаб Главного военного совета, с которого он потом спросит со всей свойственной ему строгостью, и именно с этим штабом соединять по телефонной и телеграфной связи Ворошилова. Ответственность за подготовку к окончательной демаркации границ уже не с Польшей, а с Германией, он возложил на готового ко всему Молотова.

Буденный горячился, срочно собираясь в поход. Это напоминало ему давно окончившуюся Гражданскую войну и бранное прошлое Первой Конной, когда, по его же словам, «ох и порубали же мы шляхту, а уж как разваливаливали шашками гонористых поганцев – от плеча долу да самого седла!». Он уже забыл, что далеко не всегда его жестокая армия взбунтовавшейся красной нищеты выходила безусловной победительницей. Его дважды умудрялись почти полностью разбить небольшие кавалерийские и пехотные соединения белых, а еще и поляков, которым, по справедливости говоря, что русские белые, что русские красные, что казаки всех мастей и цветов – всё было поперек их расколоченной за предшествующие столетия дороги. Но обо всем этом никто не смел теперь вспоминать, и в первую очередь, о некоторых досадных военных неудачах Первой конной. Это было решительно вычеркнуто из истории, как несусветная ересь. А ведь ересь – это когда святую, сочную легенду стреножат худой правдой, как веревкой строптивого коня.

Начальник его штаба спешно собирал группу оперативного Управления, как и временную комендантскую команду, которые должны была сопровождать маршала в уже воюющую несколько дней армию. Конечно же, не спрашивая никого, формировался и специальный отряд охраны. Чекисты из штатного состава и двое постоянных часовых, среди которых был Павел Тарасов, срочно выехали специальным эшелоном в трех сцепленных пульмановских вагонах на запад страны. В первых двух вагонах ехали сам маршал, два адъютанта, три ординарца, связисты, охрана и часовые. В третьем вагоне кое-как разместились комендантская группа и управленцы из штаба. Еще в одном прицепленном общем вагоне теснились кавалеристы из постоянного сопровождения маршала, а еще в трех, для перевозки специального живого груза, везли два десятка боевых коней из Ростовского конезавода самого Буденного, существовавшего еще с двадцатого года. В замыкающих вагонах везли провизию для людей, корм для лошадей и различную обслуга для тех и других. На специальную платформу были погружены два зачехленных черных линкольна, один с откинутым брезентовым верхом, второй – утепленный, глухой. Все это охранялось часовыми из штаба округа, боевым отделением железнодорожной части и небольшой группой чекистов, подчинявшихся напрямую своему ведомству, даже в обход личной охраны маршала.

Павел был поражен мгновенной, четкой по-военному, организации всей этой командировки. Вагоны, паровозы, платформы, словно только ждали приказа, чтобы зафыркать, задымить, засвистеть, окутаться горячим паром, звонко забиться металлическими суставами в сцепках, зверски заскрежетать тормозами и тут же, выстроившись в боевой «железнодорожный» порядок, с запасных, особо охраняемых путей Белорусского вокзала мощно потянуть на запад.

В первый же вечер, раскачиваясь на кривых, крепких ногах, уже выпивший коньяка маршал, в распахнутом кителе, в белой исподней рубахе, ввалился в дальнее купе, в котором бодрствовали двое его часовых Иван Турчинин и Павел Тарасов. Он, супясь, посмотрел на вскочивших красноармейцев и спросил строго:

– Молодой Чапаев, ты верхом ездишь?

– Так точно, – соврал Тарасов, который только в детстве два или три раза забирался на лошадей, да и то в последний раз высокая тонконогая коняга, недовольно фыркая, сбросила его прямо в кучу навоза. Тогда полдеревни хохотало до слез и всё спрашивали у Павла, когда лучше, на его опытный теперь уже взгляд наездника, коровий навоз – на вкус или на ощупь.

– Молодец! …У этого не спрашиваю…, – Буденный пьяно кивнул на Турчинина и, довольный, блеснул темными глазами, – Этот наш, казацких кровей, земляк. Он на коне мамкой понесен, на коне ею рожден и к нему приучен раньше, чем к мамкиной же сиське. Будет тебе добрый конь, молодой Чапаев! И амуниция геройская. Винтарь свой пехотный брось! Карабин возьмешь. Чтоб шашка непременно, наган, шпоры, ремни… Все как положено доброму казаку! Шинелька у тебя, я видел, подходящая. Наша шинелька. И папаху найди. А еще лучше…буденовку.

Семен Михайлович еще раз строго, по пьяному, осмотрел замерших на вытяжку часовых и, бурча что-то себе под нос, шатаясь от неспокойного хода эшелона и от собственной хмельной замаянности, исчез в узком коридоре.

Как только он вышел, Павел без сил свалился на жесткую полку и взялся за голову.

– Ты чего! – удивился повеселевший вдруг Турчинин, высокий, худой парень с лихим светлым чубом и веселыми васильковыми глазами.

– Беда, Ваня! Я ведь верхом три раза с грехом на пополам ездил, из коих один раз мордой в навоз. Как я ему это скажу!

– Мда! Дела! – протянул вдруг посерьезневший Турчинин, – Батя-то наездник славный! Сразу в галоп берет. Попробуй, отстань! Подъедет и нагайкой по заднице, а то и по роже!

– Так, может, мне сказать ему…, повиниться, что соврал…? – Павел расстроено поморщился.

– Сдурел! В шею выгонит! Как это он тебя сразу-то не спросил? Должно быть, отвлекся чем-то? А то ведь это первый вопрос у бати.

Павел вспомнил, чем отвлекся тогда «батя» – он топтал в гневе ногами какого-то военного.

– Так чего же делать-то!

– Чего, чего…, – задумчиво передразнил Турчинин, – За два-три дня я тебя к этому делу как-нибудь приспособлю. Конягу тебе подберем поспокойнее. Лучше, конечно, кобылу. Батя будет не очень-то доволен, но авось не до того ему теперь. А ты ее шенкелями, левым, правым… да уздечкой правь… Не шпорь только! А то не удержишь!

– Чего это…шенкеля…?

– Эх! Деревня! Коленями да щиколоткой управлять, значит! Слева надавил, справа… Покрепче, только. А дать шенкелей…так это еще говорят, когда пришпорить. Э-хе-хе! Пехота!

Павел обреченно опустил голову и, хмурясь, собрался на пост, в вагон маршала. Эшелон подходил к Минску. А там, в штабном вагоне маршала, должно было состояться короткое совещание с кем-то из командования Белорусского Особого военного округа.

Из Минска, после очень сумбурного и скорого совещания и нескольких срочных перекличек с наркоматом, эшелон вдруг развернули на юго-запад, и он, тревожно посвистывая, потянул на Украину, к западным ее границам. Кони в стойлах били копытами, возбужденно храпели. Приходилось дважды останавливаться, выгонять их с огромнейшим трудом на поле, а потом вновь погружать. Буденный заскочил без седла на любимого жеребца и, разогревая, молодцевато загарцевал на нем. Спустя пять минут он пустил его в галоп, потом перешел на рысь и вдруг осадил, подняв на дыбы, развернул, задал шенкелей и вновь сорвал в галоп. На его крупном усатом лице было написано такое наслаждение, какое может быть только у самых счастливых людей. Павлу показалось, что счастлив был и конь, хоть и ощерил он свою пенную пасть, выставив вперед длинные желтые зубищи.

Как-то раз Турчинин вывел за состав смирную кобылку, поставил под седло и помог взобраться на него Павлу. На удивление все прошло гладко. Павел даже попробовал, что значит, управлять шенкелями и даже раз ударил ее по бокам каблуками сапог. Кобылка встрепенулась и чуть было не понесла, но Павел упруго натянул повод и она, возмущенно захрапев, несколько раз подряд поднялась на дыбы, хоть и не очень высоко, а только как будто угрожая. Павел упрямо держался в седле и продолжал сжимать ее вздымающиеся, ёкающие бока голенями. Он был тяжел и силен. Кобыла быстро поняла природную силу этого человека и тут же потеряла всякий вкус к сопротивлению. Павел подъехал к улыбающемуся Турчинину и смущенно пожал плечами:

– Выходит чего-то, Вань! А?

– А как же! Казак! А говоришь, мордой в навоз!

– Так я мальцом же был. Слабоват еще, легок… Да там и конь был. Здоровенный! Не то, что эта.

– Еще парочку раз и хоть в атаку с батей! Молодец ты, Тарасов! Злой! Хоть и тихоня, вроде.

– Я не злой, Ваня! Я дело хочу делать.

Один из штабных, немолодой, суховатый на вид военный с короткой седой стрижкой, полушепотом доложил маршалу о том, что его любимый часовой, этот самый «молодой Чапаев», ездит неважнецки, хотя, вроде, и старается. Семен Михайлович хитро усмехнулся в усы, а доносчика зло хлестнул черным горячим взглядом. Тот посерел лицом и тут же испарился куда-то, кляня себя за донос: неудачные доносы маршалу, как правило, кончались для всякого такого доносчика мукой. Спустя несколько минут, Буденный, по обыкновению тяжело дыша, подкрался по коридору к служебному купе Тарасова, расположенному в самом дальнем конце штабного вагона. Павел в это время терпеливо сидел на узкой скамье у вагонной перегородки в ожидании своей смены и от безделья поглядывал в окно.

На часах в другом конце вагона стоял Турчинин, через десять минут его дежурство должно было закончиться.

Семен Михайлович сначала осторожно, хитро щурясь, заглянул к Павлу и вдруг решительно шагнул к нему в купе. Павел вскинул изумленные глаза, попытался вскочить на ноги, но Буденный резко схватил его рукой за шею и больно сдавил горло.

– А говоришь, умеешь! Наврал, стало быть! – зашипел маршал ему прямо в лицо.

Павел вновь сделал отчаянную попытку подняться, но Буденный еще крепче придавил его голову к вагонной перегородке.

– Сидеть! Отвечай, почему маршалу наврал? Меня ведь ваши «батей» зовут, отцом, стало быть…, а разве отцу врать дозволено? Может, ты еще в чем врешь? Может, ты враг!? Тебя шпионить за мной приставили? Уж больно ты прыткий, как оказалось, а с виду, вроде, тихий? Отвечай!

– Никак нет, товарищ маршал Советского Союза… – краснея от боли и стыда, прохрипел Павел и судорожно вцепился руками в гладкие деревянные перила скамьи, чтобы не свалиться к ногам Семена Михайловича, а может быть, чтобы не дать ему случайно отпор. Буденный тяжело дышал перегаром и чесноком ему прямо в лицо. Глаза его еще больше потемнели, а зрачки, теперь почти незаметные, мелко подрагивали. Буденный также неожиданно, как начал, отпустил Павла, и во вдруг просветлевших его глаза мелькнула задорная улыбка.

– Это тебе, чтоб не врал наперед! А это…, это за то, что молодец! Не сознался, а сел верхом и поскакал. Казак!

С последними словами он погладил Павла по голове, ласково, почти нежно, чуть нажав на темя.

Буденный развернулся и, громко топая ногами, ушел к себе по коридору. Павел долго сидел без движения на скамье, опасаясь подняться, потому что его ноги мелко тряслись, а шею ломило так, будто ее только что вынули из петли. На этот раз он сменил Турчинина с опозданием (впервые за службу) на пять минут. Тот сначала недовольно буркнул что-то вроде «службу проспишь, казак!», но потом, разглядев у Павла на шее бордовые следы от крепких пальцев маршала, удивленно сдвинул на затылок фуражку.

– Ты с кем это, паря, трухался тута?

Павел раздраженно отвернулся:

– Ни с кем я не трухался! Так…задремал… Сам себя сдавил…

– Крепко ж, однако, спит казак, коли давит себя да не чует!

Турчинин недоверчиво ухмыльнулся и вдруг сообразил что-то, быстро оглянулся в сторону командного помещения, посерьезнел.

– Батя тебя? Эка ж он тебя…! Говори, батя?

Павел отмахнулся и грубо толкнул Турчинина в сторону коридора:

– Иди, Турчинин… Не мешай, прошу…

Уловив в его голосе капризную, как будто даже истеричную нотку, Турчинин пожал плечами и задумчиво ушел в ту же сторону, откуда только что появился Павел.

К этому разговору они больше никогда не возвращались.

Но с этого времени Павел уже был спокоен за себя в предстоящих маневрах под командованием маршала. Теперь он справится со всем, что выпадет на его солдатскую долю! А за «батю» вечно будет держаться, двумя руками! Да хоть всю жизнь у него на часах простоит! Ведь это как получилось? Сам пришел, лично, маршал, маршал! – к обыкновенному часовому, сам же лично и спросил, а не стал звать охрану. Тарасов же сперва наврал? Наврал! А батя всё понял, все осознал и решил по-отечески поучить! Вот он каков! Так и есть – отец! Подумаешь, глотку сдавил! Не убил же…

Недоволен был кавалерийскими опытами Тарасова и Турчинина один лишь Пантелеймонов. Он долго хмурился, потом, наконец, поздно вечером, высказался:

– Вы, Тарасов…и Турчинин, чекисты, а не кавалеристы. Вы в НКВД служите, а не в кавалерии, и поставлены на часы к маршалу Советского Союза, чтобы его охранять от разных вражеских происков… А не чтоб конкур тут делать! Я доложу командованию о таких делах. Кто будет ваши обязанности выполнять, если все вздумают скакать по полям?

Это услышал Рукавишников и засиял белозубой улыбкой. Он вдруг наотмашь хлопнул Пантелеймонова рукой по плечу, задержал ее там и, скалясь, заявил:

– Это ты, Сашка, потому грозишь, что сам только на хромой козе верховонить можешь, да и то, когда ее цыган за рога держит.

– Сам ты коза! – взбеленился Пантелеймонов и сбросил руку Рукавишникова с плеча.

– Я не коза, – очень вдруг серьезно ответил Рукавишников, – Я как раз тот самый цыган, которые твою козу держит.

Пантелеймонов зло сплюнул себе под ноги и ушел. Рукавишников подмигнул Тарасову с Турчининым и беззаботно махнул рукой:

– Смирится! Вот батя его самого посадит на коня, смирится.

– А он ведь наездник, – вспомнил вдруг Турчинин, – Сам видел. Они с маршалом скакали на ростовском конезаводе два года назад. Держится, однако, славно.

– Да это я так…про козу в шутку. Его маршал однажды заставил в летних лагерях под Винницей доить для него козу. Он доил, а я ее за рога держал. Смеху было! Ему потом дома ребята подарили маленькое такое седельцо со стременами. Это, говорят, тебе на тот случай, если придется с маршалом в атаку идти, а коня для тебя не найдется, только та коза… В Первую Конную тебя бы не взяли, а во Вторую Козью за милую душу! Думаете, он рассердился? Хохотал громче других. У него это седельцо дома на видном месте лежит. А доносить Сашка не мастак! У него такие поганые слова из-за зубов не лезут. А вот козу подоить…, это – пожалуйста!

Павел и Иван рассмеялись. Рукавишников поднялся, чтобы уйти к себе и схватился уже было руками за полку – поезд сильно раскачивало.

– А вы и вправду из цыган? – вдруг серьезно спросил Павел.

Рукавишников сверкнул белыми, ровными, как крупный морской жемчуг, зубами.

– А что, похож?

– Похож.

– Значит, так тому и быть. Вот серьгу нацеплю и угоню коня…, а лучше, твою кобылку. Она смирненькая.

Он теперь уже рассмеялся в голос и тут же исчез за дверью купе.

– Он в самом деле цыган, – убедительно закивал Турчинин, – Верхом ездит без седла, да еще босиком. На коня запрыгивает, точно кот на плетень. Раз и тама! Батя его за то, между прочим, и отобрал к себе. Он у нас добрых наездников любит шибко страстно! Да ты не тушуйся, Паша! Пантелеймонов это так сказал…под настроение только. Чтоб показать себя. Начальник все-таки! А мы с тобой люди маленькие. Нам тише жить надо. Не балов’ать!

Ехали от Минска до Жлобинского узла, потом с курьерской скорости пролетели Мозырь, Коростень, Житомир, постояли немного на Бердичевском и Казатинском узлах, затем ночевали в Виннице, на запасных путях, в тупике, а к обеду следующего дня доползли до Жмеринки. Но самая долгая остановка эшелона оказалась в Проскурове. Совсем рядом, в семидесяти километрах к западу уже была граница. А за ней польские Тернополь и Львов.

В Проскурове состоялось совещание с командованием 2-го кавалерийского корпуса и комбригом 24-й танковой бригады. Надымили, начадили, даже наорались друг на друга. Павел, стоя в дальнем конце коридора на часах, уловил в грозных воплях своего маршала нечто иное, нежели то, что он обыкновенно слышал в штабе Московского округа. Там он просто лютовал, бесчинствовал, бил и трепал своих командиров, скорее, от скуки и из казацкого форса, как говорил, посмеиваясь Турчинин. Тут же Семен Михайлович будто наслаждался общим ором, с удовольствием обменивался им с кавалеристами и даже позволил скромные возражения танковому комбригу. Технику маршал не любил, считая ее баловством и безделицей. То ли дело конь! Тут тебе и стать, и мощь, и природная сила! А скорость какова! Мигом сминаешь противника и летишь стрелой по его растерянным тылам. Ни тебе керосиновой вони, ни пустой пальбы, а то лупят в белый свет, как в копеечку! Дух войны! Казацкий дух! Шашка знает, какую голову рубить, а все потому, что рука знает, а рука знает, потому что казак знает, а казак знает, потому что его командир знает. Вот какая геройская получается цепочка, в начале которой голова командира, а в конце голова врага.

Мат стоял такой густоты, что можно было шашку на него повесить.

– Батя в своей тарелке. Молодость вспомнил. Готовится к большому марш-броску. Сейчас шашку вынет! – посмеивался Рукавишников.

– Готовь задницу, кавалерист, – хмуро пошучивал Саша Пантелеймонов, – До Львова на ней поскачешь.

– А точнее, до синевы! – зубоскалил Рукавишников.

Однако к вечеру вагоны дрогнули и паровоз дал истеричный, мощный свисток. Эшелон потянул к границе. Оказалось, что она давно уже пройдена и теперь штаб 24-й танковой бригады стоит в ближайшем пригороде Львова в Винниках. Оттуда и прибыл в Проскуров комбриг. До Винников должны были вот-вот добраться авторитетные представители наркома Ворошилова и туда же следует подтянуться также и самому Буденному.

Маршал распорядился остановить эшелон в Борщовичах и выставить боевое охранение. Он вышел из своего вагона в скрипучей темно-коричневой кожаной куртке, в красных драгунских кавалерийских бриджах с серебряными лампасами, весь перетянутый ремнями, портупеями, с шашкой на боку. Эфес ее был щедро украшен серебреными вензелями. В руках Буденный свирепо вертел короткой черной нагайкой.

– А ну, по коням! – гаркнул он.

Коней немедленно выгнали из вагонных стойл, подвели под седла.

Началась деловитая суета, больше все же похожая на легкую панику. Было ощущение, что мужчины готовятся к какой-то очень веселой игре – не то к разудалой охоте, не то к скачкам. Предупрежденный заранее о таком повороте дела и о том, что весь штаб и охрана должны сопровождать маршала, Павел навесил на бок револьвер, бросил в своем купе винтовку, но взял взамен ей короткий карабин. Его заранее откуда-то принес Рукавишников и сунул Павлу прямо в руки. Вот теперь он был более или менее похож на кавалериста, хоть шашки ему и не хватало. Но он был рад этому, потому что не знал, что с ней делать и как ее удержать во время скачки. Побоялся он приспособить к сапогам и шпоры. А вдруг со страху, случайно задаст этих самый шенкелей, пришпорит то есть, и лошадь понесет! Пропал тогда! Лучше разбиться, рассыпаться в пыль, чем потом маршалу на глаза попасть. Так что, он эти шпоры, которые ему дал Турчинин, бросил под свою полку и еще навалил на них вещевой мешок, чтобы не звенели лишний раз.

Кобыла нервно переступала под Павлом, беспокойно косясь на него, будто предчувствовала что-то недоброе. Оседлали коней и Турчинин, и Рукавишников, и Пантелеймонов. Сзади горячились кони личной «малой кавалерии» Буденного, как называли небольшой кавалерийский отряд выходцев из казачьего рода, который Буденный часто брал с собой на далекие подмосковные выезды и даже в некоторые командировки. Они и ехали рядом с деревянными вагонами, в которых везли лошадей.

Эскадрон тронулся следом за маршалом в сторону Винников. Предстояло преодолеть километров пятнадцать-семнадцать по грунтовой, пыльной дороге. Скорость сразу взяли приличную. Лошади быстро залоснились маслом, в воздухе стоял крепкий дух лошадиного пота.

Буденный лихо держался в седле и все быстрее и быстрее погонял высокого, стройного коня. Павел едва поспевал за всеми. Турчинин время от времени отставал от своей шеренги и, подскакивая к Павлу сзади, хлестал нагайкой по крупу его кобылу.

– Держи строй! Строй держи! – все время орал кто-то старший из «малой кавалерии».

На Павла оборачивались и скалились. Чубатый казак в лихо заломленной кубанке поравнялся с ним и издевательски прищелкнул языком. Павел покосился на него, ожидая почти то, что услышал:

– Собака на заборе сидит ловчее тебя, казак.

– Собака умнее и тебя и меня, потому и не лезет на коня! – огрызнулся Павел и тут же сильно ударил пятками кобылу по бокам. Она ошеломленно рванула вперед, а Павел едва не завалился от неожиданности на спину. Сзади его почти догнал хохот чубатого.

Когда подъехали, наконец, к Винникам, к расположению танковой бригады, Павел уже чувствовал себя в седле уверенно и даже подкручивал ближе к маршалу. Тот раза два покосился на него и, довольный, усмехнулся в усищи. А один раз даже показал себе на шею ногайкой.

Остановились в трех богатых домах, брошенных многолюдными еврейскими семьями, которые сами не знали, кто им больше нужен – германцы или Советы. Поляки стращали и теми и другими, но так как тут наступали русские, им казалось, что это опаснее, потому что ближе. Ведь то, что ближе всегда опаснее, потому что то, что дальше, еще может и не придти, а это – уже здесь.

Буденный прикрикнул на своих кавалеристов, показав упругий, круглый кулак, потом посмотрел на Рукавишникова и на Павла, оказавшихся ближе всех к нему:

– Присматривайте за этими разбойниками, чтобы никакого мародерства. Первого, кого поймаю, высеку перед строем, второго лично расстреляю. Чтоб иголки не утащили, черти! Знаю я их!

Таскали, однако, не только иголки, но и серебренную посуду, столовые приборы, отрезы шелка и драпа. Даже семь дамских шляп и два черных цилиндра утащили и затолкали в подсумки. Никого не выпороли, но крику было много.

Уже в первых числах октября 140-я стрелковая и 14-я кавалерийская дивизии вблизи Билгорая атаковала польскую кавалерийскую группу под командованием полковника Тадеуша Зеленовского. Для Павла это был первый настоящий бой. Туда его втравил все тот же цыган Женька Рукавишников, когда на пост около маршала заступили Пантелеймонов и Турчинин. Как оказались в Билгорае Тарасов и Рукавишников, не понятно. Во всяком случае, об этом никто никогда не говорил, потому что никто их туда и не посылал. Все же это было глубоко внутри польской территории, западнее Львова аж на 100 километров. Туда, до кавалерийской дивизии, добрались не верхами, а на конфискованном у поляков паккарде. Спустя много лет, поздней весной сорок пятого года, Тарасов почти также конфискует у немецкого полковника небольшой бронированный вездеходик и вспомнит тогда о том польском паккарде. В жизни, оказывается, многое повторяется, на том и зиждется человеческий опыт – и тот, что ведет к победе, и тот, что сближает с бедой.

Ехали весь вечер и почти всю ночь. За рулем сидел молчаливый красноармеец из танковой бригады, а, кроме Рукавишникова и Тарасова, там еще был нервный комвзвода из 140-й стрелковой дивизии, который накануне привез в штаб к Буденному пакет с важным докладом. Рукавишников затолкал в машину Павла и, подмигнув, шепнул:

– Вот, где сейчас дела будут! Поглядишь, что значит кавалерийская атака! Коней у них возьмем… Сдюжишь?

Павел струсил, и не столько из-за того, что боялся боя, хотя и не знал его, особенно, кавалерийский, сколько из-за того, что по существу бросает пост и не сможет завтра поменять Турчинина. Как на это батя посмотрит? А Турчинин? Он осторожно спросил об этом Женьку. Тот самодовольно ухмыльнулся:

– Хорошо посмотрит! Нагайкой втянет, а потом, может, даже расцелует! А нет, так расстреляет! На то и война! А что касаемо Турчинина, так это моя забота! Не дрейфь!

Простота, с которой все это было сказано, почему-то успокоила Тарасова, и он, отчаянно махнув рукой, плюхнулся на задний пружинный диван паккарда.

Павлу на этот раз достался норовистый конь, из седла которого он чуть было не вылетел с первого же его толчка. Припустили с места рысью и все наращивали ход. Павел вцепился в гриву, лег на низко припущенную шею и дышал вздутыми от страха ноздрями также взволнованно, как его конь. Рукавишников летел рядом на огромном жеребце и с беспокойством поглядывал на Павла. Но вскоре Тарасов ухватил дробный ритм летящего в ближайший лес по узкой полевой полосе отряда, и глаза его загорелись разбойничьей отвагой. Всё получалось не хуже, чем у других, хотя многие замечали его неопытность и, похоже, переглядывались с усмешками и подмигиваниями.

Первый бой ахнул горячим, жужжащим залпом с опушки леса. Пули разорвали воздух у самого уха. Павел вскинул карабин и, не целясь, выстрелил прямо над ушами коня. Того шарахнуло от неожиданного звука в сторону. Павел едва не вылетел из седла во второй раз за короткую скачку.

– Не пали над челкой! – бешено заорал Рукавшников, – Его и себя угробишь!

Во второй раз Павел умудрился выпрямиться в седле и пальнуть высоко над маленькой, изящной головой коня. Тот не то вспомнил с учений этот звук, не то смирился с ним сейчас в горячке, но лишь припустил быстрее. Кто-то истошно заорал «Даешь!» и отряд вихрем ворвался в лес, сметая польских конников, едва успевших вернуться в седла, так как оборонялись они спешившись. Трое остались неподвижно лежать под ногами своих мечущихся, храпящих коней. Павел с ужасом сообразил, что кого-то из них, должно быть, убил он. Но отбросив все упреки своей еще непривычной к военной жестокости совести, он больно ударил коня по бокам каблуками сапог и тот, взбешенный, заливающийся пеной из оскаленной пасти, понес его через лес, через высокие желтеющие уже кусты. Ветки хлестко били по лицу, глубокие, кровоточащие царапины перечеркнули лоб и щеки.

Поляки на этот раз ушли.

Рукавишников с удивлением поглядывал на раскрасневшегося, возбужденного погоней Павла. Но ничего не говорил.

Потом, к вечеру, была еще одна такая же бешеная атака, короткая погоня и пальба почти в кромешной тьме. Только вспыхивали короткой жизнью горячие розы выстрелов и больно отбивал в плечо упругий приклад. А ночью, бросив в эскадроне коней, оба вскочили в тот же паккард и их повезли назад, к Львову, потом вокруг Львова, на восточную его окраину, где, должно быть, их уже хватились.

Приехали часам к восьми утра, усталые, чумазые.

– Ты, что! – орал на Рукавишникова взбешенный Пантелеймонов, – Это тебе, что барская охота! Под трибунал захотел! И Тарасова с собой прихватишь! Мальчишки!

Буденный об этом узнал от кого-то из своих штатных доносчиков, и до Павла дошло, что тот хмуро приказал отправить обоих под арест на трое суток сразу по возвращении в Москву. А пока, мол, не трогать. Позже, в Москве маршал сделал вид, что все забыл. Однако все знали его привычку носить в памяти даже мелкие события и ждали когда-нибудь их выплеска. Возможно, то, что потом случилось с Павлом в сорок третьем году в кабинете Буденного, то, что кардинально изменило всю его судьбу, и было, своего рода, выплеском того разбойничьего польского рейда. Но до этого еще было очень и очень далеко.

Был еще один короткий бой, правда, пеший. Застали как-то на окраине Львова немногочисленный жандармский отряд во главе с пожилым ротмистром и тут же открыли по отряду беспорядочную пальбу. На этот раз Павел, лежа у дороги за мятой металлической бочкой целился в квадратные фуражечки – конфедератки или, как из называли поляки, рогатывки. Попал или нет, так и не узнал, но пятеро жандармов все же остались лежать на обочине. Их стащили в овраг и на скорую руку захоронили.

К утру пришло известие, что кавалеристы все же нагнали и разоружили у Билгорая крупный отряд полковника Зеленовского. В плен было взято более двенадцати тысяч конников и огромное количество стрелкового оружия, в основном, английского образца. Захватили и орудия, и снаряды, и прочее военное имущество. Особенно ценились легкие седла и сбруя, а также удобнейшие кавалерийские сапоги особого фасона.

На этом бои затихли. И пошли осенние нудные дожди.

Однако тут как раз подоспели скандальные разборы нарушений и разного рода «пиратств», как их назвал кто-то в штабе маршала.

К Буденному привезли курсанта из зенитного эскадрона кавалерийской группы с обвинением в мародерстве у старой учительницы села Добровляны не то Жидочевского, не то Стрыйского повята, как в тех польских землях назывались уезды. Курсант отобрал у нее часы и, кажется, велосипед. Буденный даже не взглянул в его сторону.

– Под трибунал, – буркнул он и углубился в какие-то бумаги.

Парень истерично всхлипнул, попытался грохнуться на колени перед маршалом, но его подхватили за подмышки и утащили. А рано утром, в мелкий, холодный дождик, по приговору полевого суда расстреляли.

Это произвело на Павла ошеломляющее впечатление. Он не спал следующую ночь, вспоминая отчаянные, отупевшие от ужаса глаза курсанта, когда того волокли со связанными руками от панского дома, где заседал скорый суд, в школьный подвал двое энкаведешников. Павел слышал ранним утром два коротких выстрелов за оврагом и побледнел. Его даже затошнило.

Рассказывали, что к Буденному с великим трудом пробилась та учительница и стала горячо уверять его на смешанном русском и польском, что часы были плохие, старые, а велосипед вообще нужно было выбросить, потому что на нем не держалась цепь, что бы с ней ни делали. Она умоляла простить мальчишку, клялась, что не имеет теперь уже никаких претензий. Еще говорила, что у нее таких «хлопаков», как этот, два десятка, и все страшные хулиганы. Не расстреливать же, дескать, их всех за это! Ну, мол, покататься захотел, ну, часы понравились…, и что же! Его же мать дома ждет, пусть пан военный будет «добросердным» к таким детям и к их матерям.

Буденный хмуро позвал к себе дежурного адъютанта и приказал срочно выяснить, что стало с курсантом. Через несколько минут тот вернулся и что-то шепнул маршалу. Семен Михайлович забегал глазами, тяжело вздохнул и, уже не глядя на старую полячку, буркнул:

– Поздно, пани! В расход его вывели… «хлопака» этого. Поздно! У нас тут армия, а не ваша школа. Тут быстро всё… Мародерствовать никому не велено.

Полячка схватилась за седую аккуратную голову длинными, худыми пальцами и, подвывая на высокой, старческой ноте, пригнулась к коленям.

– Напоите чаем женщину! Верните ей всё! – нервничая, крикнул Буденный, – Некогда мне тут! Да увидите же ее кто-нибудь!

Спустя годы, Павел с тяжестью в душе вспомнил того курсанта. Тогда он уже сам был обвинен полевым судом в предательстве и подведен к своей последней черте. Его спасло чудо. Но та старая учительница чудом для юного курсанта стать не успела. Она стала для него последним кошмаром.

Потом был еще один скандал. Кавалеристы 14-ой дивизии разоружили польских солдат численностью в 150 штыков, двадцать два офицера и шестнадцать жандармов. Солдат немедленно распустили по домам, а офицеров и жандармов заперли в том же подвале, где за три дня до них ждал своей участи тот несчастный курсант. Вечером, когда уже стало совсем темно, офицеры и жандармы убили рабочего-поляка, вызвавшегося охранять захваченное оружие, и открыли огонь из окон школы. Восстание было подавлено очень быстро. Батальонный комиссар прискакал в 14-ю кавалерийскую дивизию и срочно собрал митинг. Он орал, брызгая слюной, что поляки, мол, фашисты, что их надо жечь и убивать без всякой жалости. Они ведь застрелили троих наших и ранили пятерых.

– Сволочи они! – орал красный как рак батальонный комиссар, – их уничтожать надо, а не в плен брать!

Уже на следующий день четверо нетрезвых кавалеристов под впечатлением ночной истерики комиссара совершили рейд в село, в котором жили по большей части крестьяне немецкого происхождения, обнаружили там арестованных новой польской милицией нескольких офицеров-поляков, отняли их силой и ту же расстреляли.

Это дошло до командования, и Буденный, уже перед самым возвращением с эшелоном в Москву, приказал судить их. Им в тот же день дали каждому по нескольку лет лагерей, кому-то больше, кому-то меньше, в зависимости от меры участия в том самочинном расстреле.

А в самый день отъезда политрук-кавалерист из 131-го полка пустил в расход семью львовского помещика – самолично грохнул шестерых человек прямо во дворе их родового гнезда.

– Пулю ему, гаду! – заорал взбешенный Буденный.

В тот момент, когда отряд маршала вскачь уже добрался до эшелона и спешно грузился, политрука оттащили от стола трибунала и тут же, в длинном коридоре, специально выделенный для этого младший лейтенант из тыловой охраны НКВД раздробил револьверной пулей ему затылок.

Но в Москву не поехали. Эшелон вернулся чуть назад, на одном из разъездов поменял путь и через четыре часа вошел на замусоренную, сиротливую платформу Львовского вокзала. А утром все уже вымытые, вычищенные, верхом, при оружии и под знаменем, разрезая серо-зеленую толпу пехотинцев, запрудивших город, парадом прошли по центру Львова. Впереди под знаменем ехал маршал и топорщил свои геройские усы. Глаза его при этом стреляли веселыми чертями в разные стороны.

Вечером состоялся банкет для высшего и среднего командного состава, на который Павел не был приглашен даже в качестве охраны.

– Это тебе, казак, заместо губы! – мстительно бросил Пантелеймонов, – Нашел бы негодяя Рукавишникова сейчас, рядом бы с тобой посадил тут. Где шляется, хитрый цыган! Ну, вернемся домой, я ему такую кавалерийскую атаку покажу, своих не узнает!

Павел не обиделся. Он заснул, как провалился, на своей полке и очнулся в середине ночи только, когда с банкета стали сыпать в вагоны пьяные командиры. Двое принялись на радостях палить в воздух прямо под окнами эшелона, но их тут же разоружила охрана, а одному, самому строптивому, из тех самых казаков, даже подбили глаз.

Эшелон дернулся всеми своими сочленениями, вздрогнул и потянул домой, на этот раз через Киев. Рукавишников сам нашелся. Он ехал в своем купе, мечтательно чему-то улыбаясь и неторопливо рассуждая о том, что полячки слаще евреек, но и еврейки, иной раз, могут дать форы некоторым полячкам. Одни лишь цыганки, мол, вне всякой, конкуренции! Но об этом положено знать только цыганам. Это он уже заявил чрезмерно строгим, даже грозным голосом.

Пантелеймонов только качал головой и осуждающе вздыхал. Павел молча усмехался и отворачивался к окну, залитому дождем.

Вскоре он уже стоял «на часах» в штабном вагоне маршала. Там было необычно тихо. Утомленные ночной пирушкой, все спали мертвым сном. Колесные пары отбивали мерную дробь сначала по вновь приобретенной польской территории, а потом по всё распухающей новыми и новыми землями Украине.

Польский поход тем и окончился. Но впереди было одно очень важное в жизни Павла событие – еще одна короткая и кровопролитная война. В декабре развернулась нудная, холодная финская кампания.

Накануне пришло еще одно письмо из дома. Писала та же сестра Дарья о матери.

«Здравствуйте, Павел Иванович! Примите сердечный привет из родной деревни Лыкино от сестер ваших и матери Пелагеи Николаевны Тарасовой, а по батюшке, от рождения, Румяновой. Сестра Мария и сестра Клавдия померли в прошлом месяце от болезни, которую многоуважаемый доктор Виктор Меркулович Клейменов, из станции Прудова Головня, с амбулатории, назвал ученым словом «корь». А мы вот думаем, что это все от заразы холеры, которая тут многих уже прибрала. Больна теперь и сестра ваша Серафима. Тоже лежит в жару. Мать говорит, все это истинный божий промысел. Даже не плачет совсем. Она у нас, дорогой брат Павел Иванович, совсем на голову стала плоха. Вас забыла совсем. Я тут намедни ей говорю о вас лично, а она глядит на меня как на чужую и только малоумно шамкает. Доктор Виктор Меркулович говорит, что это у ней от чистой воды в голове. Скопилось слишком много и не выходит. А только мешает ей думать и вспоминать вас. Говорит, надо положить в больницу, в Тамбове, но мы не дали, потому что мать стала кричать на всех и драться. Вы ежели прибудете к нам погостить, ее вовсе не узнаете. Высохла, как старый плетень вся, волосы теперь у ней редкие, а ноги и руки стали кривые. Ходит, но плохо, качается в стороны, того гляди, свалится об земь. А руки ничегошеньки более не держат.

С другой стороны, у нас все хорошо. Не забывают нас ни родственники, ни даже Советская власть, чтоб ей сто лет жить и цвесть. Так и написано на клубе – «Советской власти жить сто лет и цвесть алым стягом». Что такое «алый стяг» я доподлинно не знаю, но цвесть ей надобно очень непременно. Приедете ли вы, дорогой брат Павел Иванович? А то мать вас уж всамоделешно забывать стала. Она что-то совсем старая теперь, хоть и лет ей немного, а даже очень мало. Кланяйтесь лично товарищу Сталину и другим товарищам, которые вас все, конечно, знают и уважают, как геройского бойца за советскую власть и за то, чтоб ей долго цвесть.

И еще, во последних строках этой сердечной весточки из вашей родной деревни Лыкино, вам, дорогой брат Павел Иванович, спасибо за денежки и за две посылки с банками. Мы их поставили в старый буфет и ждем, когда можно будет открыть и всем съесть с радостью. Может, когда вы изволите лично прибыть? А так нам еды вполне всем хватает, нас ведь теперь стало мало, а мать совсем почти не ест. Куры у нас, двенадцать голов, есть свой хряк, коза. Коровы на откорм из колхоза не брали, потому как при нас нет мужика, чтобы накосить на дальнем сенокосе и нет мочи, как то сено вывезти назад, потому нет телеги и лошади. Телега наша рассохлася совсем, у ней колесо забрали, а кто не ведомо.

Сызнова кланяюсь вам, дорогой наш брат Павел Иванович, ваша единоутробная сестра Дарья Ивановна Тарасова.»

Павел был крайне обескуражен этим письмом. Он трижды его перечел, пытаясь понять истинное настроение сестры: упрекает ли она его или действительно не понимает, что происходит с ней, с матерью, с сестрами, с ним и вообще со всеми. Он дважды уже было подходил к двери, за которой сидел Пантелеймонов, но так и нет решился попросить об отпуске. Тут ведь надо было объяснять, каяться, что не был у матери и сестер с тридцать пятого года и еще виниться за то, что и деньги, и продукты шлет им тайком во время увольнений. Как это объяснить все?

Но в действительности он не хотел и думать о Лыкино, а уж поехать туда, к матери, потерявший разум, к сестрам, которых он всегда сторонился, когда даже они все вместе жили, и речи быть не могло.

А тут весьма кстати затеялась еще одна война.

Тихий солдат

Подняться наверх