Читать книгу За три мгновения до свободы - Андрей Эпп - Страница 14
Глава 14. Первые дни в камере.
ОглавлениеГремя цепями, Блойд плелся за конвоиром по мрачным тюремным коридорам, едва переставляя непослушные ноги. Солнечного света, проникавшего сквозь редкие окошки-бойницы, было очень мало. Даже вел он себя совсем по-другому, не как в просторных залах дворцов, к которым Блойд успел привыкнуть. Там свет был свободен и неудержим. Он врывался сквозь огромные окна парадных залов и с буйным юношеским задором носился по просторам галерей и анфилад, рассыпался блестящим бисером в хрустале многочисленных люстр, в лабиринтах зеркал, в золоте резных украшений, умножался, отражаясь в блеске великолепного убранства, радостно проникал повсюду, не оставляя тени ни малейшего шанса. Он кружился в нескончаемом вальсе, увлекая за собой легкие невесомые пылинки, вспыхивающие мириадами золотых искр в его волшебных лучах.
Даже в рыбацкой хижине, где прошло детство Гута, свет был не такой, как здесь. Его было меньше, чем во дворцах, и он не был столь бесшабашно весел. Он был спокойным и неторопливым, он был мягким и теплым. С первыми криками петухов он тихо и ласково рассыпался сквозь редкую ткань нехитрых занавесей, запрыгивал на полати к спящей ребятне, путался в их соломенных вихрах, легонько щекотал веснушчатые носы, а затем, нагнав в сенях уже вставшую мать, отправлялся с ней трудиться до самого заката. Да, там свет был трудягой. Но и там он был свободен.
Здесь же, в Крепости, солнечный свет будто продирался, втискивался в узкие щели бойниц, вваливался в узкий проход и застывал куцым пятном на темной каменной стене напротив, прикованный к ней незримыми, но прочными оковами. Обессилев, он не пытался бороться, не вырывался в стремлении развеять собою нависший со всех сторон мрак. Он вообще был лишен всяческих стремлений. Он покорно замирал на стене, повторяя очертания впустившего его сюда окошка и с тоской взирал на оставшееся снаружи небо. Здесь, как и все остальные, свет тоже был узником. К вечеру он тихо угасал, тускнел, растворялся в поглощающей его тьме и в конце концов вовсе умирал до следующего восхода, повторяя судьбу каждой из жертв Крепости.
Блойд старался не отставать от идущего впереди охранника, освещающего дорогу нервно горящим факелом. Но ноги его не слушались, шаг сбивался, цепи то и дело валились на пол, ударяя по босым ногам. Второй солдат, шагающий следом, время от времени подгонял узника короткими, но сильными толчками ружья в спину, вызывая тем самым невыносимую боль. Боль эта, родившись на поверхности кожи, не затихала, не умирала тут же. Она проникала сквозь кожу, вдавливалась глубоко внутрь изможденного тела, растекаясь в мышцах, костях, всех внутренностях и продолжала жить там внутри, медленно и как бы нехотя угасая. Но не успев окончательно затихнуть, она вдруг вновь вспыхивала, пробуждаемая новой волной боли от очередного толчка металла в арестантскую спину. Однако потуги конвоира ускорить процессию были напрасными. Блойд шел медленно, словно на его плечи взвалили непомерную ношу, которая вот-вот расплющит его, придавит своей многотонной тяжестью к холодному каменному полу, окончательно лишив его последней возможности дальнейшего движения.
Он и сам не мог разобрать, что давило его в эти минуты сильнее всего. Может, накопившаяся нечеловеческая усталость, изнурившая до предела его обессиленное тело, так что каждый шаг требовал неимоверных усилий каждой его натянутой жилки. А может, его тело налило свинцом осознание собственной вины за все те чудовищные, противные самой человеческой природе мерзости, творившиеся в стенах Крепости последние годы? Ведь это он создал все это! Это он наилучшим образом приспособил остров для пыток и убийств, это он выпустил джина из бутылки, превратив честного и преданного солдата в воплощение самого дьявола, а Крепость – в обитель ада на земле! Это он, Блойд Гут, будучи Вице-Канцлером, самолично отправлял сюда первые партии заключенных, из которых вряд ли кто дожил до сегодняшнего дня. Крепость перемалывала их, как гигантская мясорубка, а он продолжал и продолжал слать сюда все новые и новые партии человечины. Это он, восстав против Императора, повел за собой сотни и тысячи людей, заставил их поверить в себя, поверить в несбыточные мечты о свободе и справедливости. И где они все сейчас? Скольких его товарищей сожрала Крепость? И скольких еще сожрет? Сегодня он видел, как превращались в кровавое месиво спины его соратников. Кто-то из них не доживет и до вечера. И ведь в их смертях виноват тоже он, Блойд Гут, арестант номер 824.
Боль осознания собственной вины была сильнее физической боли, она переполняла, разрывала его изнутри, лишала воли, обессмысливала все его движения. Хотелось упасть на колени и выть, выть диким загнанным зверем, выть от беспомощности, от бессилия что-либо исправить, повернуть вспять. Душа его металась в невыносимых страданиях, пытаясь в поисках смыслов зацепиться хоть за какую-нибудь соломинку, хоть за что-нибудь, способное противостоять бессмысленности дальнейшего существования и всепоглощающему отчаянию. Она стонала и рвалась, она заходилась в безмолвном крике. Но не было спасительной соломинки. Не было. Бог? Нет, и Его тоже нет! Ведь будь Он на свете, разве допустил бы Он всему этому случиться? Разве позволил бы аду подняться из глубин бездны и заполнить собою весь этот остров? Нет, Бог, нет тебя! А значит, и надежды тоже нет… Лучше умереть. Лучше прямо сейчас умереть. Прекратить раз и навсегда все эти невыносимые муки. Резко повернуться и броситься на конвоира. Он же наверняка выстрелит! От страха и неожиданности, забыв про приказ коменданта, обязательно выстрелит!
Блойд приподнял опущенную голову, чтобы оглянуться и оценить шансы на воплощение своего замысла. Но первое, что он увидел, подняв глаза от серых камней пола, был помост. Поглощенный своими переживаниями, Блойд не заметил, как они миновали несколько переходящих один в другой коридоров, соединяющих административный корпус с крепостной стеной, поднялись на верхний ярус и очутились на площадке Восточной башни. Той самой площадки, с которой был устроен выход для «встречающих рассвет» узников Крепости.
Блойд оцепенел. Его словно парализовало. Ноги намертво вросли в пол, руки безвольно повисли. Прямо перед ним был помост. Но он мало чем напоминал тот пахнущий свежеструганной доской настил, каким он остался в его памяти. С тех пор по нему прошли свои последние шаги сотни и тысячи ног, до черноты зашаркав и замызгав некрашеные доски. А там, в самом конце, они и вовсе приобрели какой-то пугающе непонятный цвет. «Это кровь!» – осенило вдруг Блойда. Местами высохшая, начавшая трескаться и осыпаться, местами свернувшаяся в комковатые склизкие сгустки, похожие на отвратительных слизняков или пиявок, местами почти свежая, скопившаяся темно-багровыми лужицами с подсыхающими краями, по которым, перебирая мохнатыми лапками и потрясывая хоботками сновали стаи мух. Она была повсюду. Смывать ее с помоста после каждой «встречи рассвета» – лишний и никому не нужный труд. Зачем? Ведь завтра на эти доски польется новая свежая кровь. И послезавтра. И послепослезавтра…
Блойд вспомнил, что тогда, раньше, пока на острове еще никто не умер, помост напоминал распростертую руку, указующую вдаль. Сейчас же он больше стал похож на высунутый Крепостью отвратительный кровавый язык, дразнящий восходящее солнце и выплевывающий ему навстречу мертвую человечину.
Блойд вдруг обмер. А что если приговоры приводят в исполнение не только на рассвете? Конечно! Его вели именно сюда! И все слова коменданта об императорском послании – всего лишь глупая и жестокая шутка. А может, это просто уловка, чтобы притупить его, Блойда, бдительность, и в письме Императора на самом деле требование его немедленной казни? Блойд со всей ясностью понял, что прямо сейчас его грубо вытолкнут на этот смердящий помост, и тупо улыбающийся конвоир со стеклянными, лишенными всяческой осмысленности глазами поднимет свою винтовку и приведет в действие ее нехитрый механизм. Боек звонко щелкнет, порох мгновенно воспламенится, и раскаленная, жаждущая крови пуля навсегда разорвет тонкую ниточку, связывающую его, Блойда, с этим миром. И грязный, воняющий страхом и смертью язык Крепости выплюнет в море его никчемное бездыханное тело. И все. Дальше лишь мрак, тьма и небытие.
Животный ужас овладел Блойдом. Овладел полностью и безраздельно, растворил его в себе без остатка, до последнего атома, до самой затаенной его частички. Недавние мысли о добровольной смерти показались теперь до невозможности глупыми и абсурдными. Это были мысли безумца! Жить! Вот чего хотело все его существо. Жить! Урвать у Бога, у черта, у самой смерти еще хотя бы немного времени, хотя бы день, хотя бы несколько часов, несколько минут, чтобы дышать, видеть, чувствовать, существовать!
Резкий и сильный толчок в спину чуть не сбил Блойда с ног.
– Ну, что встал, как баран! Давай, пшел!
И холодное дуло ружья вновь ткнулось в его спину. Того самого ружья, которое через несколько мгновений выбросит в него смертоносный раскаленный свинец. Блойд не в силах был пошевелиться. Ватные ноги едва держали сотрясаемое мелкой неуемной дрожью тело, глаза не видели ничего, кроме грязного кровавого языка помоста. И не было во всем мире силы, способной оторвать вросшие в камень ноги, чтобы сделать эти несколько неимоверно трудных шагов, последних шагов в его жизни. Такой короткой и, в сущности, недожитой жизни! «Неужели все вот так и закончится? – лихорадочно думал Блойд. – Вот так, бездарно и бессмысленно? И так невыносимо скоро?». Блойд поднял глаза к небу, вдохнул полной грудью врывавшийся с моря ветер и сделал шаг. Каких неимоверных усилий воли стоил ему этот шаг, неминуемо приближавший его к концу. Но он сделал его, затем второй, третий… «Нет, – решительно подумал он, – я не доставлю им такого удовольствия. Я не стану валяться у них в ногах, умоляя о пощаде. Если умирать, то надо сделать это достойно… Но, Господи, как же хочется жить! Как хочется жить, Господи!».
– А ну, стоять! Ты чего удумал? – вернул Блойда к действительности громкий окрик конвоира, – Ты куда намылился, сволочь? В море решил броситься? Легкой смерти захотел? Ну уж дудки! Если комендант приказал в камеру, значит, будь уверен, живым или мертвым я тебя туда доставлю! А еще раз дернешься, я тебе ногу прострелю! Понял меня, скотина? – конвоир резко оттолкнул Блойда от выхода на помост и направил его в сторону коридора, устроенного в крепостной стене.
Ошарашенный Гут даже не сразу понял, что произошло. Лишь пройдя несколько шагов под тяжелым каменным сводом, он осознал, что жизнь, с которой он только что простился, все еще продолжается, что не сегодня ей суждено прерваться. Не сегодня! Он жив! Он только что почти умер, он простился со всем миром, он оборвал все, что его с ним связывало, он сделал эти последние шаги… Но он все еще жив! Судьба дала ему второй шанс! И он больше не имеет права так малодушничать, как всего несколькими минутами ранее. Никогда больше не станет он так легкомысленно относиться к величайшему из всех даров – к его собственной жизни! Никогда он добровольно не откажется от нее! Нет, его жизнь стоит того, чтобы за нее бороться. И он будет бороться, до самого конца, чего бы это ему ни стоило.
Миновав еще несколько коридоров и спустившись на несколько ярусов ниже, они наконец остановились.
– Стоять! – остановила арестанта команда сзади. – Лицом к стене!
Блойд остановился, не доходя двух шагов до массивной, обшитой железом двери камеры, и повернулся к стене лицом. Охранник, шедший впереди, с лязгом отодвинул тяжелую задвижку и распахнул дверь в камеру, которая должна была стать для Гута последним земным пристанищем.
– Пошел! – снова скомандовал конвоир и в последний раз больше для собственного удовольствия, чем по необходимости, с силой приложился прикладом к многострадальной спине арестанта.
Блойд почти влетел в камеру. Дверь с грохотом захлопнулась. Снаружи лязгнули засовы, и шаги сопровождавших его конвоиров, размноженные метавшимся по пустым тюремным коридорам эхом, стали удаляться. Вскоре они совсем стихли, оставив Блойда наедине с тишиной, наедине с самим собой.
Первые минуты Блойд пытался свыкнуться с тишиной. Он отвык от нее, забыл, как она звучит, как отдается звоном в ушах. Все тело в такой тишине превращается в один напряженный орган слуха, который весь вздрагивает от малейшего шороха, от любого тончайшего звука. Постепенно этот орган слуха отстраивается, обвыкает, становится острее и тоньше, начинает улавливать малейшие колебания воздуха, не уступая слуху выслеживающих добычу ночных хищников. Так и слух Блойда, поначалу ошарашенный навалившейся на него тишиной, постепенно начал различать еле уловимые звуки. Тюремная тишина не была мертвой. Крепость жила своей особой незримой жизнью. Блойд стал угадывать отдаленные шорохи, еле уловимые скрипы и стуки. Толстые стены почти не пропускали в камеру посторонние звуки, но те находили какие-то незримые глазу лазейки и протискивались сквозь них. Больше всего звуков проникало через единственное зарешеченное окошко, лишенное стекол. Оно было совсем небольшим и располагалось значительно выше человеческого роста. Устроенное в массивной крепостной стене, рассчитанной на то, чтобы выдержать прямое попадание осадных орудий, окошко больше напоминало узкий и длинный тоннель, чем окно в привычном для нас понимании. Оттого звуков через него проникало, пожалуй, даже больше, чем света. Это был голос моря. Он прокрадывался в камеру еле уловимыми перекатами, сильно искаженными и ослабленными. Но слух Блойда, выросшего в рыбацкой хижине, угадывал его безошибочно. И голос этот был родным и близким его сердцу. Совсем не таким, как резкие и хлесткие звуки, которые теперь будут будить Блойда каждое утро: звук ружейного залпа и почти сразу следующий за ним всплеск. Залп и всплеск. Снова залп, и снова всплеск. Иногда им будет предшествовать крик, но потом все тот же залп-всплеск. Каждое утро эти звуки будут взрывать его мозг, хлестать безжалостными плетьми его истерзанное сердце, заставлять тело судорожно вздрагивать и сжиматься в комок…
Но в камере был еще какой-то другой посторонний звук. Он шел откуда-то снизу, от самого пола, шел почти непрерывно. Блойд никак не мог его опознать, не мог понять, на что он похож. Неровный, то ли шипящий, то ли бурлящий, то ли клокочущий, иногда размеренно гудящий. Этот звук долго оставался для Блойда загадкой. Потом, когда он вспомнит, то будет искренне удивляться, почему сразу не определил природу этого звука, ведь это же было так просто. Но пока он в недоумении прислушивался и терялся в догадках о его происхождении. Да, собственно, чем еще ему можно было заняться в пустой и темной камере, как не прислушиваться к проникающим внутрь звукам?
Камера действительно была пустой, даже по тюремным меркам. Все ее убранство состояло из вышеупомянутого окна, копны сена в углу, заменяющей собою все предметы мебели одновременно, отверстия нужника в противоположном углу, слева от дверей, да глиняного кувшина с водой на все случаи жизни – и умыться, и утолить жажду, и привести в порядок отхожее место. Ни кровати, ни стула, ни стола. Окно, солома, кувшин. Кувшин, окно, солома.
Сваленную в углу солому менять хотя бы время от времени, видимо, тоже считалось здесь делом излишним. Скольких арестантов повидала на своем веку эта копна, сказать не мог никто. Разве что обитавшие в ней клопы. Они смело выбирались из глубины и азартно прыгали по покрывавшей сено старой, местами разодранной рогоже. Они были дома в этой пустой и мрачной камере, куда время от времени им приводили свежую еду.