Читать книгу Железный поход. Том 1. Кавказ – проповедь в камне - Андрей Воронов-Оренбургский - Страница 2

Часть I. Кавказ – проповедь в камне
Глава 1

Оглавление

Безликий октябрьский день угасал… За граненым стеклом экипажа сгущался холод. Брюхатые, полные хляби тучи сеяли талый снег, так что, несмотря на отдернутый шелк занавески, тесный салон кутала тьма. И даже зажженный по этому случаю кучером-бульбашом каретный фонарь тщетно силился рассеять плотную вуаль вечера и столь знакомую душе одинокого путника знобливую дорожную хворь.

Уставшая тройка лошадей под редкий застуженный окрик возницы с унылой покорностью забирала туда, где сворачивала неведомая, плохо наезженная дорога, и снова чавкала грязью под скрипучую песню каретного колеса.

– Уж тепериче недалече, пане, час, другой… по Виленской земле изволите ехать! Э-эх, и дела тут прежде были… Кровищи нашей здесь сколь пролилось! – Мокрый, побитый сединой ус на миг показался за стеклом оконца.

Сиплый голос кучера, внезапный и грубый не то от сырости и простуды, не то от долгого молчания на тряских козлах, вырвал из дорожного забытья закутанного в долгополый, с пелериной офицерский плащ седока. Машинально поправив на руке сбившуюся лайковую перчатку, тот с мрачной задумчивостью посмотрел в безграничную сизую тьму сквозь стекло, по которому сбегали флотилии капель.

…Шла вторая неделя пути. Стылый Санкт-Петербург остался за сотнями верст, а в душе по-прежнему гнездилась тревога, гуляли сквозняки обиды и страха. Аркадий Павлович Лебедев, подавляя тяжелый вздох воспоминаний, крепче запахнулся, скрестив на груди руки. На его уставшее лицо легла тень напряженного молитвенного раздумья.

Среди сослуживцев по полку, их дел и чаяний ротмистр Лебедев был зримо обособлен, столь непостижимо чужд к мирским обыденным радостям, что вызывал скрытое раздражение, а подчас и открытую неприязнь. На первый взгляд он мало отличался от всех: делал то же, что и другие, исправно нес службу, бывал на балах… но порою тем, кто знал его ближе, казалось, что он лишь умело подражает действиям живых людей, а сам полон иным, тайным миром, куда остальным доступ заказан. И редкий кто из господ офицеров, столкнувшийся к ним по оказии или делу, позже не ломал голову над вопросом: «Что мучает, что томит сего странного, молчаливого человека? Чем он живет? О чем думает?» Так ощутимо и выпукло была начертана глубокая сосредоточенность, сдержанность в его ответах и действиях. Была она и в его жестком, четком шаге, и в сухой, без оттенков, речи; в расчетливой неторопливости принимаемых решений, когда между словом и делом намечались паузы притаившейся, тайной мысли. Незримым стеклом стояла она перед его сумеречной зеленью глаз, и горд был далекий, чего-то ищущий взор, мерцавший из под темных русых бровей. Знакомым случалось на бульваре по паре раз окликать его, прежде чем он услышит и обратит на них свое внимание; в театре иль на бегах он забывал (иль не считал нужным?) кивнуть головой, и оттого его почитали надменным и злым.

Ротмистр крепче сцепил пальцы. Обида и гнев на свою изломанную, скомканную, как бумажный лист, судьбу побеждали целомудрие разума. Под гороховую россыпь барабанившего дождя, под стоны промозглого вечера, под рваный отголосок предательских речей, из прошлого, когда, казалось ему, сама вечно лгущая жизнь обнажала свои неприглядные недра, – в сознании Аркадия Павловича мелькали, как вспышки зарниц, страшные мысли. Но внутренний голос продолжал назидательно вещать: «Увы, брат, мир так устроен. На все воля Божья. А претендовать на исчерпывающие ответы к вечным вопросам… не есть ли глупость? Нелепица, вздор?»

Лебедев бегло глянул в окно. Там, на западе, враждебным свинцом накипали низкие тучи; над открывавшейся взору корявой равниной змеились дымные сумерки, такие хмурые и студеные, что кожа стягивалась под игольчатым бегом мурашек. Погода изменилась со вчерашнего дня: налетевший ветер затянул небо тучами, оно стало похожим на гранит, зарядил моросящий дождь. И хотя до ночи оставалось еще время, казалось, что на землю ложатся уж совсем поздние тени, одевая ее туманом, будто плащом. Похолодало. Морозный воздух свободно гулял по салону, легко проникая сквозь запертые дверцы экипажа. У горизонта опасливо моргнула небу предзимняя молния. И вместе с нею, с опозданием, точно эхо, долетел смысл брошенных с козел слов денщика: «Э-эх, и дела тут были… Кровищи нашей здесь сколь пролилось!»

«Мятежная Польша… глупая Польша. – Ротмистр повернул в руках сияющую драгунскую каску. – Странная скандальная судьба…» В памяти вспыли сложенные русским солдатом нехитрые строчки песни:


Уж как трудно было, братцы,

Нам Варшаву-город брать…


Лебедев усмехнулся спеси зарвавшейся польской шляхты. После выхода Великого князя Константина из границ Царства Польского его нагнала пышная, расшитая золотом и серебром депутация из Варшавы и дерзко бросила в лицо, что-де благородные шляхтичи снизойдут прекратить резню и грабежи москалей, ежели к Царству Польскому немедля отойдут «бывшие» их вотчины – Литва, Белая Русь и Малороссия. Эта невообразимая, возмутительная наглость была тем сильнее, что варшавским мечтателям грезилась Великая Польша от моря Балтийского до моря Черного, хотя таковой от веку мир не ведал.

Однако, когда запылали огнем православные храмы, а на мирных улицах Варшавы были забиты толпой русские офицеры и генералы, когда большая часть польских регулярных войск подло изменила присяге и примкнула к кровавому мятежу, затаившая на Россию вековечную злобу Европа тут же стала вещать раздвоенным языком о своем миротворческом вкладе в сей спор. В ее лживых вздохах о якобы бедной, поруганной Польше слышались отнюдь не жалость, не скорбь по западному славянскому племени… В них слышалась жгучая зависть к чужой ослепляющей роскоши, к гордому величию тех, кто не дрожал под стальным каблуком наполеоновской Франции, кто не признал наглой воли тирана, кто кровью своею омыл победу во имя свободы и торжества мира.

– Нет, пожалуй, никто не дал клеветникам такой пламенной отповеди, как наш брат Пушкин1

Аркадий откинулся на стеганую спинку сиденья, припоминая строки убитого поэта, что жили в те годы в обеих столицах:


О чем шумите вы, народные витии?

Зачем анафемой грозите вы России?

Что возмутило вас? Волнения Литвы?

Оставьте: это спор славян между собою,

Вопрос, которого не разрешите вы.

Уже давно между собою

Враждуют эти племена;

Не раз клонилась под грозою

То их, то наша сторона.

Кто устоит в неравном споре?

Кичливый лях иль верный росс?

Славянские ль ручьи сольются в русском море?

Оно ль иссякнет? Вот вопрос.


Память подвела драгуна… Дальнейший бег строф выпал – хоть убей, но явственно проявилась конечная высокая нота:


Иль нам с Европой спорить ново?

Иль русский от побед отвык?

Иль мало нас? Или от Пéрми до Тавриды,

От финских хладных скал до пламенной Колхиды,

От потрясенного Кремля

До стен недвижного Китая,

Стальной щетиною сверкая,

Не встанет русская земля?..

Так высылайте ж к нам, витии,

Своих озлобленных сынов:

Есть место им в полях России,

Среди нечуждых им гробов.


– Кажется, в автографе этого «ответа» был еще и занятный эпиграф? – Ромистр рассмеялся в кулак. – Ах да, конечно: «Vox et praeterea nihil» – звук и более ничего – звук пустой. Как точно, не в бровь, а в глаз. – Лебедев смахнул со лба докучливую прядь и надолго замолчал, точно прислушиваясь к себе. Мажорное настроение от стихов задержалось в нем ненадолго: уже через четверть версты та же постоянная дума, тяжелая, ровно мельничный жернов, придавила воспоминание пушкинских виршей и на пути к устам раздавила наметившуюся улыбку. И снова он думал – думал о Боге и о себе, об обществе, что его окружало, и о загадочных судьбах человеческой жизни…

Сумерки за окном взялись крепче. Тонкая снежная пыль влажным, холодным бисером лежала над разбухшей виленской землей, небо было темное, что перекаленная сталь, и гнетущей бесприютностью дышал мглистый воздух. Обтянутые кожей сиденья были влажными на ощупь, беспрестанный колючий дождь просачивался через крышу, и время от времени холодная капля срывалась под ноги Аркадию Павловичу.

Тускло звякнули поддужные бубенцы, что-то каторжно гикнул лошадям промокший до костей ямщик. И снова дорожный хлюп, и снова чавканье, которому, казалось, уже не будет края. Колеса кареты стонали, попадая в выбоины на дороге, временами букеты талой жижи взлетали до уровня окна, где они размазывались по стеклу, стекая вниз с дождевыми каплями. А потом как будто пропали и эти скупые звуки – все стихло, и накипела черная немота. Мертвая водяная пыль своими холодными объятиями душила всякий нарождающийся звук; не колыхался пепел листвы на чахлых кустах, не было ни голоса, нри крика, ни стона.

Еще не вполне отойдя от своих душевных терзаний, Аркадий утер лицо, пытаясь собрать воедино растрепанные чувства.

– Господи, все одно к одному, как злобная шутка рока… Как призрачна жизнь… – Он уронил лицо в ладони, прикрыл глаза, в сотый раз разбирая пасьянс своей не сложившейся жизни.

В это время лошади дернули крепче; экипаж задрожал, как живой, тщетно силясь вырваться из объятий налипшей грязи; под колесами что-то чмокнуло, провернулось. Карета опасно накренилась… Харкнула ямщицкая брань, послышался надрывный храп испуганных лошадей и беспощадные «выстрелы» хлыста. Мгновение, другое… Тройка опять бешено рванула, и – слава Царице Небесной – колеса застучали по твердой земле.

– Ух и жуть – бучило здесь, пане, гиблое место! – с какой-то злорадной нотой накладывая на себя крест, вновь подал голос ямщик.

Однако внимание офицера было всецело приковано к разбуженному младенцу. Боясь пошевелиться, Лебедев склонился над коробом дорожной кроватки, что покоилась рядом на сиденье.

Ребенок не спал, маленькое лицо сморщилось и покраснело от натуги, но плач напоминал скорее икоту или кряхтение, что вызвало невольную улыбку. В жизни ротмистру выпало испытать немало… но держать в руках новорожденных – увы… И сейчас он откровенно нервничал. Неуверенно, плохо слушающимися руками Лебедев развязал банты широких валансьенских кружев, раскинул узорчатый атлас и, как мог, поменял потемневшие сырые пеленки. Затем осторожно подсунул одну ладонь под круглый затылок, другую пониже спины, и приподнял. Сердце бывалого драгуна екнуло, лишь только он ощутил у себя на руках беспомощное, нежное, что бархат, тельце. Его забирал страх, что дитя зайдется плачем, но «герой» молчал и смотрел невинным взглядом, неопределенным, как у всех младенцев.

– Ох ты, Господи, Аника-воин! Надо же… такому случиться… – Ротмистр еще раз посмотрел на своего горе-попутчика, подмигнул ему и бережно прижал к своей груди. Мягкий шелк едва наметившихся локонов щекотал ему щеку. Лебедев несколько раз вдохнул ставший родным за время пути теплый и мирный запах младенческой кожи, и соль слез обожгла глаза.

– Что ж, братец, время прощаться. – Он по-отечески коснулся припухших от плача розовых бровок, лба и так же бережно уложил дитя в кроватку. – Ты погоди… постой, крестник, будешь сейчас пировать… – Аркадий Павлович наскоро распахнул подбитый бобром плащ и вынул нагретый на груди молочный рожок. – Измучился, родимец, ан скоро конец твоей одиссее, осталось чуть… больше терпели… Ну-тка, давай, братец, окажи любезность, уж не побрезгуй…

Маленький рот стал жадно искать «материнский сосок», потом раскрылся, сладко зевая, показав крохотный розовый язычок.

– Ну-с, что ты все мимо. – Усатая нянька ближе поднесла рожок к ищущему рту. Кряхтенье и писк сразу утихли. Малыш взялся на совесть сосать, пока не устал, пока лоб не взялся испариной. Отвернувшись от соски, он тихо рыгнул и стал резво размахивать перед собой стиснутым кулачком, внимательно разглядывая кормилицу.

Лебедев, точно завороженный, полный странных, противоречивых, щемящих чувств, не мог отвести глаз от этой миниатюрной копии своего высокого покровителя. «Да… mademoiselle де Ришар подарила сему творению любви и греха свои безупречные черты и бледно-золотистую теплоту кожи… Но эти темные волосы, эти неповторимого оттенка яркие глаза в обрамлении густых ресниц, – это, без сомнения, глаза отца – Великого князя Михаила Павловича»2.

Аркадий задумчиво улыбнулся своим мыслям, качнул неопределенно серебряным эполетом, ровно итожил: «…Пути Господни неисповедимы». И тут дитя моргнуло, словно молча с ним согласилось.

– Ежели черт не кружит, подъезжаем, пане! – долетело с козел.

Кони, почуяв запах жилья, зарысили охотнее. И действительно, минуло не более четверти часа, как впереди сквозь голую шеренгу дерев замигали розово-желтые огоньки, такие желанные и теплые.

Аркадий приник лицом к забрызганному стеклу: вокруг на многих десятинах шептал и стонал под льдистой моросью заброшенный и глухой, почерневший от времени и влаги парк. Карета долго объезжала его краем, затем миновала темное жерло ясеневой аллеи с бледными силуэтами античных статуй и наконец остановилась у припорошенных снегом ступеней парадного входа. Где-то на задах графских пенат зло забрехали собаки.

Увязав короб лентами, Лебедев на прощание глянул еще раз в темно-голубые внимательные глаза крохи и, трижды перекрестив, скрепил:

– Как перед Христом, крестник, пробьет час, когда мы увидимся снова. Я вернусь к тебе, клянусь честью.

С этими словами ротмистр осторожно надрезал клинком край тончайшего кружева, на котором искрящимся золотом сплетался гербовый вензель.

За слезливым стеклом заслышался хриплый кашель. Под тяжелым шагом хлюпнула дождевая вода. Вымокший с головы до пят извозчик, отряхиваясь, как бездомный пес, отворил дверцу и, буркнув что-то под нос, с рук на руки принял бесценный короб. Следом, глухо бряцая ножнами палаша3 и шпорами, с подножки соскочил драгун.

– Прикажете здеся обождать, аль отогнать лошадей на боково крыло? – диковато блеснув в полутьме белками глаз, озадачил вопросом кучер.

Лебедев раздраженно бросил взгляд на стриженного под скобку угрюмого бульбаша, но вид бедно и грязно одетого человека, мокрого, холодного, задел за живое.

– Стой, как стоишь. На вот, возьми…

– Так ведь быт-то заплачено прежде?.. Вы, пан… – Бурая, как картофельная кожура, ухватистая рука ямщика воровато одернула сырую полу затертого зипуна.

Офицер секунду помедлил, глядя в мелкие, не знающие покою глаза, перевел строгий взор на латаные, справленные из холстины порты, стоявшие коробом от воды и грязи, и, не говоря ни слова, сунул мужику деньги. Бульбаш молча колупнул серебряную мелочь черным сломанным ногтем, ухмыльнулся мрачно и, ловко ссыпав ее за кушак, передал ребенка господину.

Лебедев стал подниматься по скользким широким ступеням, а душу просквозил холод недобрых предчувствий. Весь вид нанятого им под Могилевом белоруса, его не пригнанное к телу платье со следами ночевок и грязи скрывало в своих лохмотьях что-то неуловимо хищное, заставляющее добротно одетых людей испытывать смутное чувство тревоги.

Цепные псы яростнее залились в лае, когда витое бронзовое кольцо трижды гулко ударило в дубовые двери. На этажах вспыхнул и погас свет, за стрельчатыми окнами мелькнули неясные тени, заслышались возгласы, шаги… затем все стихло, словно вымело. И только после новых ударов, которые стали бойчее и крепче, откуда-то сверху раздался суровый и властный окрик:

– Кто вы? Чьи будете?!

– Мученики Божьи! – теряя остатки терпения, съязвил гонец. – Приказ его императорского высочества! Срочно! Откройте ворота!

Минуту за высокими ставнями таились, затем недоверчиво, точно с оглядом, загремели запоры, звякнули снятые цепи, и массивные двери, стянутые потемневшими в прозелень бронзовыми болтами, медленно приоткрылись, пропуская в ночную сырь тускло-оранжевую полосу света.

– Прикажите накормить кучера, задать корм лошадям и нагреть побольше воды, – не обращая внимания на опешившую прислугу, распорядился офицер и, не снимая плаща, с которого ручьилась вода, решительно подошел к дворецкому. – Отчего молчите? Граф у себя? – держа на руках младенца, строго повторил ночной гость.

Отозвался сам хозяин. Не входя в холл, он вполоборота царапнул, точно гвоздем, недовольным взглядом офицера, которого счел за одного из докучливых просителей, и жестко вопросил:

– Извольте объясниться. Не имею чести знать вас. Что вам угодно в такой час?

– А чем он плох? Ротмистр Нижегородского полка Лебедев, Аркадий Павлович, – сухо и деловито рекомендовался непрошеный визитер, по-военному щелкнув каблуками. – Итак, граф. Могу ли я рассчитывать быть принятым?

– Ваша фамилия мне ни о чем не говорит, сударь. Я что, должен обрадоваться или склонить голову? – Пышные посеребренные сединой бакенбарды недобро дрогнули, слабая тень приветливости окончательно сошла с лица графа.

В длинном, в пол, английском халате, заложив руки за спину, он нетерпеливо прошелся по холлу и, не глядя на Лебедева, надавил:

– Так я жду, черт возьми!

– Мое имя, возможно, и неизвестно вам, ваше сиятельство, – с едва уловимой насмешкой прозвучал ответ, – однако имя его высочества великого князя Михаила…

– Михаила?.. – отступя на шаг, взволнованно прервал Холодов.

Задавая вопрос, старик уже отчетливо знал, от чьего имени послан к нему гонец. Важность и сановитая хмурь исчезли с его лица, оно покрылось почтительной бледностью, пальцы, сверкнув перстнями, сами поднялись к груди, из которой вырвался вздох изумления. Следующим порывистым движением обе руки крепко обняли посланника, и седые усы прикоснулись к сырой щеке офицера.

– Бог мой, так неожиданно! Что слышно из столицы? Как Великий Князь?

– Ничего, что могло бы его компрометировать, ваше сиятельство. Разве…

– Так сей… l'enfant4… сей bâtard5… – Глубоко запавшие глаза графа озарил всполох догадки, когда он помогал дворецкому принять из рук Лебедева изящный короб с младенцем.

– Да, ваше сиятельство. Но довольно. У нас мало времени. Прошу проводить меня в кабинет. Есть неотложные бумаги, которые его высочество велели вам передать.

– Mais, évidemment6– Старик в знак согласия кивнул и, как-то двусмысленно косо посмотрев на посланца из-под густых бровей, обронил: – Будете в церкви, поставьте Всевышнему большую свечу. Да, да, не удивляйтесь… за то, что так просто отделались. В наших местах, – он снова посмотрел через плечо на Лебедева, – и кресты на могилах…стоят по-особенному. Что ж, извольте следовать за мной.

Граф, по-птичьи склонив голову, зашлепал разношенными старомодными туфлями по тусклому, давно не вощенному паркету холла, но у камина замедлил шаг и взял со столешницы трехпалый шандал.

– Ныне уж поздно. Жена моя, Татьяна Федоровна, недавно легли. Теперь, верно, почивают. Так что не обессудьте.

– Полноте, граф, я не барышня. Дозвольте помочь вам. – Лебедев, уважая старость, потянулся было к бронзовому шандалу, но Холодов придержал его.

– Нет, нет, голубчик, о сем не извольте беспокоить сердце. Я хоть и стар, но рука крепка и, помнится, некогда легко держала уланскую пику. Пожалуйте… Я вам посвечу… Только соблаговолите снять плащ и надеть сюртук. Вам следует просушиться и переодеться. Ноги, я гляжу, совсем сыры, худо, ротмистр, худо… Эй, Осип, где тебя черти носят?

Тут же из темноты огромной прихожей, как черт из табакерки, нарисовался старый лакей. Рожа его вынырнула из-за колонны, что восходящая луна, такая же бледная и безволосая. Начищенные пуговицы ливреи сверкали, словно звезды на черном небе. С близкими слезами не то от «ночной плепорции водки», не от от любви или страха к своему барину, он без указки подхватил сброшенный плащ и тут же исчез, лишь на секунду задержав внимательный взгляд раскосых глаз на лице гостя.

Этот, казалось бы, обыденный, мало значащий эпизод с лакеем тем не менее смутил Аркадия Павловича. Странное ощущение испытала его душа в доме Холодова. С первых минут знакомства с хозяином, с его бессловесными слугами ротмистра не покидало чувство гнетущей неясности… И, право дело, он уже второй раз, после краткой беседы с угрюмым возницей, испытал гадкое чувство…

Однако, памятуя о приказе его высочества, о вверенном ему младенце, а главное, о словах, сказанных при прощании Великим князем: «…смеешь им доверять», – он гнал от себя недобрые, скверные мысли.

Старик, напротив, после услышанных слов о брате Государя, похоже, пришел в светлое и мягкое расположение духа. Тронув курьера за локоть, он пригласил его в «монплезир». Они прошли несколько комнат, соединенных строгим коридором, прежде чем оказались в огромной библиотеке, где уже был растоплен камин и зажжены свечи.

Все здесь дышало духом прежних ушедших веков и полным презрением к новым веяниям. Пол был мощен дубовыми и лиственничными «чурками», местами весьма вытертыми, особенно у книжных шкафов; высокие стены хранили молчание, закованные до потолка, точно средневековые латники, в красное дерево с массивной, тяжелой резьбой; узкие, похожие на ивовый лист стрельчатые окна прятались в глубоких нишах… и книги, сотни книг, от которых у Лебедева зарябило в глазах. Мебель работы старых мастеров была расставлена так, будто каждый предмет от веку стоял именно на этом месте, да и не мог находиться ни на каком другом. Библиотека пахла воском, пылью и еще тем, чем пахнет прошлое – запахом ушедшего лета… Взгляд Аркадия привлекли картины в тяжелых позолоченных рамах: семейные портреты прошлого века, что тускло поблескивали на стенах. Он было приостановился рассмотреть их повнимательнее, но в это время хозяин тронул его за рукав:

– Прошу вас, Аркадий… – Граф сосредоточенно свел брови.

– Павлович, – подсказал гость и сел в указанное стариком кресло.

– После беседы вас, сударь, проводят в спальню. Это прямо по лестнице, на второй этаж. Там же вас будут ждать ужин, горячая на горчице вода для ног и смена сухого белья… Вижу, на вас боле всего промок плащ? Да, погоды стоят… – Старик уселся за стол и, не дожидаясь ответа, сдвинул на край стола книги, кожаные папки с бумагами, пресс-папье, украшенное слоновой костью, гусиные перья. – Вот дьявол! Никак не найду очки… Что за напасть?!

– Не эти ли, ваше сиятельство? – Офицер указал перчаткой на круглые, в черепаховой оправе очки, такие же строгие на вид, как и сам хозяин. Сдвинутые вместе с бумагами, они покоились на одной из папок.

– Благодарю. Вот что значат острые молодые глаза, – водружая на нос очки, покачал головой граф и, протянув морщинистую руку, сказал: – Депеша его высочества при вас? Так я жду.

1

А. С. Пушкин. «Клеветникам России». Стихи обращены к депутатам французской палаты и к французским журналистам, демонстративно выражавшим сочувствие польскому мятежу и призывавшим к вооруженному вмешательству в русско-польские военные действия. «Озлобленная Европа нападает покамест на Россию не оружием, но ежедневной, бешеной клеветою. – Конституционные правительства хотят мира, а молодые поколения, волнуемые журналами, требуют войны» (черновой текст письма к Бенкендорфу, написан около 21 июля 1831 г. Подлинник на французском языке; см. Акад. изд. Собр. Соч. Пушкина. Т. XIV. С. 183. – Здесь и далее прим. Автора.

2

Великий князь Михаил Павлович (1798–1848), генерал-фельдцейхмейстер; в 1824 году сочетался браком с Каролиной, принцессой Вюртембергской, которая получила православное имя Елена Павловна (1806–1873). Имел пять дочерей, но только с именем одной из них – Екатерины (1827–1894) – связано продолжение великокняжеского рода. Для Великого князя Михаила по проекту К. И. Росси был возведен знаменитый Михайловский дворец, ныне – Русский музей.

3

Палаш – прямая тяжелая сабля, род холодного ручного оружия; им рубят и колют; палашами была вооружена как западноевропейская, так и русская тяжелая кавалерия: драгуны и кирасиры.

4

Ребенок (фр.).

5

Незаконнорожденный (фр.)

6

Само собой (фр.).

Железный поход. Том 1. Кавказ – проповедь в камне

Подняться наверх