Читать книгу Железный поход. Том 1. Кавказ – проповедь в камне - Андрей Воронов-Оренбургский - Страница 3

Часть I. Кавказ – проповедь в камне
Глава 2

Оглавление

Уже лежа в свежей постели, прислушиваясь к частым порывам ночного ветра, Лебедев долго не мог уснуть. Поначалу не удавалось согреть своим теплом выстуженное ложе, позже, угревшись и задув оплывшую свечу, не получалось отдаться во власть желанному Морфею. За высоким окном на фиолетовом фоне проступали черные силуэты ветвей – корявые, похожие на старушечьи руки, немые и скорбные, они раскачивались на ветру, царапались о стекло: тук… тук… тук… словно просили милостыню.

Не в состоянии забыться, Аркадий закинул руки за голову и, глядя на причудливый купол старинного балдахина, что темным облаком нависал над кроватью, стал вспоминать дорогу из Петербурга в забытую богом Вильну. Картины рисовались глухие и серые, без единого яркого блика, как и сама дорога, которая то и дело кидала экипаж из колдобины на бугор и снова в яму. Не было в этих краях привычного русской душе простора и чистоты, дорогих взгляду вольных полей, ясных девичьих небес и светлого тихого плеса…

«Неужели младенца нельзя было свезти под Москву, в Тверь, Устюг или Владимир? Да мало ли славных губерний в России?.. Странно все это… Какая причина, какая тайна, чтобы в такую глушь? И почему выбор пал на меня? – ломал голову ротмистр. – Здесь до ближайшего уезда верст тридцать, если не более… Какая ужасная, неизмеримая тоска… Такую дыру еще поискать…»

Он вспомнил ажурный шалевый уголок кружев, из-под которого на него смотрели внимательные голубые глаза крестника, пухлый в ямочках кулачок, перетянутый словно ниткой у запястья, игрушечные пальчики, розовые полупрозрачные ноготки, похожие на перламутровые ракушки, и ощутил в горле горький комок. «Что ждет это дитя… какая судьба?» Перед мысленным взором проявилось сухое лицо графа: строгий взгляд, поджатые губы и скупые слова, сказанные, точно отмеренные на весах: «…Передайте его высочеству… для беспокойства оснований нет… Ребенок не останется без присмотра, все, что надлежит, будет соблюдено…»

«Граф Холодов, Петр Артемьевич, своенравный старик… Необычная личность и по всему – особенной судьбы, – заключил Аркадий. – Служить начал еще в золотой век Екатерины, имел честь быть в уланах, сказывал, дрался с жестоким турком, стяжал четыре ранения и две звезды… А как своенравно, ей-Богу, занятно он рассуждает о жизни, политике, вере!»

– Вас, верно, удивляет мое затворничество, господин ротмистр? Напрасно, сие от молодых лет. Что ж, станете старше, поймете. Моя келья – мой третий Рим. И, откроюсь – моя душа, видит Бог, в этой глуши живет в вечном празднике одиночества.

– Но за порогом мир, ваше сиятельство!.. – горячился Аркадий.

– Он мне знаком не понаслышке. В сути своей он – суета и дорога к пропасти, – не сразу, но убежденно ответил Холодов.

– Позволю не согласиться с вами, граф. Всяк ищет сам своего конца.

– Вот именно, голубчик. Только держите подо лбом, он гораздо ближе, чем мы полагаем.

– Кто не спотыкается в жизни?

– Верно, ротмистр, все. Но вот подняться не все могут, душу дьяволу продают… Вы, конечно, обращались к Евангелию? Ах да, понимаю, и не раз. Так я скажу вам словами наших пращуров: Евангелие нельзя прочитать, друг мой, по нему следует жить. Хотя… – Петр Артемьевич провел ладонью по зеленому сукну стола. – Кто следует этому принципу? Разве что равнодушная к жизни старость…

Далее их беседы за рюмкой коньяку скакали с темы на тему. Граф исподволь погрузил Лебедева в заколдованный мир помещичьих (или, как тут говорили, «пановьих») интересов – заколдованный оттого, что и родился, и жил до юности Аркадий в отцовском имении под Черниговом. Заботы и интересы эти были им давно преданы забвению, но даже несмелое напоминание о них заставляло-таки волноваться кровь, звавшую ротмистра к родовому укладу предков.

– Ну-с, а что касается, голубчик, правды дня сегодняшнего, – в очередной раз меняя тему, отвечал захмелевший старик, осторожно наполняя рюмки, – то убеждение у меня одно-с. Главное для России – национальная идея. Это как родная, кровная семья. Только цельное, непрерываемое служенье Отечеству! Увы, мы – русские – не умеем владеть умом. Не мы управляем мыслью, а она нами. Нам бы только чтоб идеи поярче… ей-Богу, как дикари на стеклярус, а там трава не расти… Хотя, конечно, представить мир идеальным? О нет, от этого сразу отдает чем-то загробным. Вот мы и летим, летим на огонь, сгорая в пепел. Да что там! – Петр Артемьевич в сердцах махнул рукой. – Помилуйте, Аркадий Павлович, кто у нас в России нынче не мнит себя Наполеоном, а? Вот мы все норовим о мужике нашем скорбеть, о доле его черной. Чуть ли не крепость7, слышал, с него хотят снять?.. Mais non! 8 Я… столбовой дворянин, офицер, так не считаю! Болтуны! Все pour passer le temps!9 Ведь ежели разобраться, копнуть поглубже, голубчик, такой свободы поведения, как у нас, не сыщете ни в Европе, ни в Азии. Уж больно широк душой наш народ, не вред бы и сузить. Ведь как мечтают у нас, господин Лебедев? Только держись – во все зверство натуры. Взгляните, к примеру, на немца, тот ежели и мечтать осмелится, то токмо по праздникам великим иль по приказу, то-то! А мы завсегда: и за рюмкой, и на груди возлюбленной, и на плахе, и даже на смертном одре. N'est ce pas, mon cher? 10 Взять хоть декабрьский бунт, двадцать пятого года… Мыслимо ли?! Уж им-то чего не хватало? И супротив кого поднялись? Супротив Отца своего, Помазанника Божия, Государя! Ну-с, наперед иным наука… будут шпагу ниже держать. Черт бы драл их всех! Икры захотели мужику на хлеб намазать, а плетью вдоль спины, а? Не верю! Все фальшью дышит! Вот вы, вы, голубчик! Ротмистр Лебедев, Аркадий Палыч-ч… Вы сами, лично когда-нибудь пытались заглянуть в очи России? М-м? Так я жду! – Граф, крепко захмелев, опасно качнулся в кресле, но заботы гостя не принял. Тщетно стараясь раскурить дрожащими губами давно потухшую трубку, он одержимо продолжил: – Вот то-то и оно, голубчик, ни черта вы не знаете! И тайна сия велика есть! Знать я превосходно знаю всех «святых» и «мучеников» – наделенных честной и смелой душой, способных мыслить глубоко и пытливо. Ну-с, коли так, давайте обнажим головы! Рылеевы, Пестели, Бестужевы-Рюмины, Кохановские…Кто еще? Поплатились жизнью! Другие при «красных шапках» сосланы в Сибирь… Мысли одушевляли их всех: введение конституции в России-матушке, берите больше – отмена крепостного права!.. Крамольники, ну не бред ли, голубчик? И что? Прикажете простить? Помиловать? О-о, нет! Это была бы непростительная снисходительность. Слабость и близорукость, слюнтяйство, черт возьми! Что делать, господин ротмистр, к счастью и несчастью, люди, увы, идут проторенным, давно известным путем. А ведь это была, голубчик… наша золотая молодежь… цвет и надежда нации… Жаль, до слез жаль… Вы заскучали? Нет? Ах, понимаю, скажете: «Холодов излишне пьян и привел дурной пример»?

Граф обреченно качнул головой, вокруг его сомкнутого рта лежала тень суровой печали. Точно две души было в нем, и когда одна уходила, на ее место заступала другая, всезнающая и скорбная.

– Прямой вопрос, Аркадий Павлович, требует прямого ответа. – Граф стукнул об стол пустой рюмкой.

– Боюсь, Петр Артемьевич, мне нечего вам сказать. Окончательный вердикт вынесет история.

– Хм, вы осторожный человек, ротмистр. И это правильно. Возможно, в этом ваша сила.

Оба улыбнулись, и в улыбке проскользнуло что-то враждебное. Теперь хозяин дома уже не горячился и оттого стал по-прежнему строгим и важным.

– Так вот, сударь, я вам отвечу: нет, дело не в том, что я привел вам плохой пример, а потому, что в Отечестве нашем… хорошего мало. А здесь, в Царстве Польском, сами знаете… еще тлеет огонь под пеплом, как волчьи глаза в ночи. Шляхта Радзивилла, и Круковецкого не простила Его Величеству польской крови… Кто знает, что ждет Россию завтра?

Граф вдруг замолчал, откашлялся в скомканный платок, сделал служебное лицо и, грудью подавшись к гонцу, убежденно продолжил. Но Лебедев, смертельно уставший с дороги, уже с трудом понимал сказанное. И по мере того, как Холодов говорил, все замкнутее и суровее становилось лицо Аркадия – словно каменело под градом раздражающих своей бесконечностью слов старика.

– Не худо ли вам, голубчик? – Старик оборвал свою речь на полуслове. Морщины на его щеках порозовели от выпитого; пытливо поглядывая на гостя, он недоверчиво переспросил: – Вы меня слышите?

И вдруг, словно уловив очевидность момента, грохотнул креслом:

– Ах, Господи, не обессудьте, Аркадий Павлович. Вам нужен покой и отдых… Что же это я! Совсем забыл о вас… Идемте, идемте, я провожу…

Они пошли по скрипящему паркету; от зева камина в самую глубину сумрачной библиотеки уходила багровая полоса, и по ней потянулись две черные тающие тени. Дубовые двери щелкнули ключом, шаги гулко раздались по коридору спящего дома.

– Верите, сударь, в нашей глуши мы привыкли рано ложиться. Но я вот с годами завел моду посидеть с чаем за книгой. А ваше появление… и прежде новость от его высочества… Для нашей фамилии это такая честь! О, не сомневайтесь, ромистр, вы для меня самый из самых… достойный доверия, кто здесь побывал за последние годы.

Лебедева отчасти неприятно задело такое странное откровение. «Как понимать это? Наивность? Снисходительность? Либо тонкий расчет с дальним прицелом?» Однако, сколько он ни пытался ответить на поставленный вопрос, сколько ни вглядывался в гордый профиль хозяина, он не мог отыскать даже намека на какую-то заднюю мысль. Лицо было непростым, породистым, но много открытым. Голос – тоже без утайки: живой, доброжелательный, чуть с трещинкой и одновременно четкий и властный, помнящий былые командные ноты и армейскую лямку…

– Сейчас налево. Осторожнее, ступень вниз…

Граф поднял шандал выше, дроглое пламя свечей скакнуло в его карих блестящих глазах, а успокоившееся было сердце кавалериста вновь кольнула неодолимая тревога. Ибо в этом беглом, цепком взгляде хозяина он смутно уловил мерцание тайны, сотканной из необъяснимых угроз.

– Вот и пришли. – Петр Артемьевич задержал шаг и поправил сбившуюся туфлю у высоких, крашенных в белый цвет двустворчатых дверей. – Еще раз прошу простить меня за холод первых минут нашей встречи. Знаете, с учетом нынешних настроений нашего пограничья… я, право, редко приказываю открыть ворота своим слугам. Признаюсь – боязно… Лихого народу стало немало… Одно слово – окраина Империи, Царство Польское… Хоть ныне и обращено в русское генерал-губернаторство, а воз и ныне там… Ну-с, отдыха вам и доброго сна.

«Да… милый старик, – переворачиваясь на другой бок, еще раз заключил Лебедев. – Что, он сейчас спит иль бодрствует за книгой у себя в кабинете? И все-таки… какой странный дом… Здесь неторопливо, по неписаным законам идет своя жизнь, глухая и чуткая, слепая и зоркая, как сама вечная тревога».

«Лихого народу вновь стало немало… Одно слово – окраина Империи, Царство Польское, – вдруг остро, что укол спицей, вспомнились слова графа Холодова. – Шляхта не простила Его Величеству польской крови… И кто ведает, что ожидает Россию завтра?»

Аркадий наморщил лоб, пытаясь хоть как-то ответить на последний вопрос, но сон, наплывающий медленной и тяжелой волной, взял свое. Лебедев плотнее укутался теплым одеялом. Ощущение заброшенности и одиночества подействовало на него благотворно. Сердце билось ровнее, спокойнее, и тише сделалось дыхание, на устах качнулась счастливая улыбка: «…Наконец-то один, в чистой постели… почти на краю света… завтра еду домой».

Уже сквозь сон ему еще раз привиделся тихо лежащий в коробе крестник, голубые глаза цвета чистого зимнего неба… Чуть позже бледным пятном проплыло лицо графа в обрамлении снежных усов, переходящих в пышные сугробы бакенбардов… Кажется, кто-то прошел мимо его двери, устало и мучительно отпели часы низким боем… А может быть, и никто не проходил, и не отбивали время кудрявые стрелки – просто чудилось от тишины и покоя, может быть… Но Лебедев уж не следил за этим мерным дыханием дома, он спал и радовался во сне, что спит, провалившись в бездонную пропасть теплого забытья и неги.

* * *

Странные минуты, складывающиеся в часы, начались для Петра Артемьевича после появления в его доме ротмистра Лебедева.

– Матерь Божия, Пресвятая Богородица, и вправду небывалое творится на уме, – рассуждал он, вернувшись в свой кабинет. – Думал о вечности, говорил с Богом, замаливал грехи – и на тебе…

Граф поставил на место прежде сдвинутый серебряный канделябр, трякнул ногтями по синему фарфору чернильницы и сухо, по-стариковски рассмеялся в кулак.

Действительно, до сих пор в его жизни было так: существовало пожалованное Государем за выслугу лет имение, роскошный дом (прежде принадлежавший некоему пану Ярновскому, убитому в сражении во времена Костюшко русскими карательными войсками); была жена Татьяна Федоровна, четыре десятка верных слуг, перевезенных из центральной России, и он сам, отставной штаб-офицер уланского полка, позже на гражданской службе дослужившийся до действительного статского советника. Жило в их доме и горе, вернее, его эхо – светлая печаль о безвременно ушедшем из жизни Александре – единственном сыне. Блестящий офицер, гусар, он сложил голову во славу русского оружия при Гроховском сражении. Жизнь, мысли, сомнения, хлопоты Холодовых заключались лишь в этом круге, попасть в который никому дозволено не было. Но дозволило время. Теперь же, с появлением младенца в их доме, Петру Артемьевичу казалось, что все, решительно все поменялось, встало с ног на голову, наполнилось новым смыслом и содержанием. Ему виделось, что даже земля, небо, окрестные поля и дубравы, его дом – все выросло, стало большим, необъятным и заселилось множеством беспокойных, давно забытых забот, а он сам, ощущавший себя прежде одиноким колоском в поле, по мановению случая очутился в окружении новых надежд и ожиданий. Кануло в Лету одиночество, но вместе с ним разбилось стекло и их спокойного привычного мира.

– Да ж, воистину случай порой вершит дела. Вот и случилось!.. – Граф, весь волнение, подбросил липовых поленьев в зачахший было огонь камина, торопливо сел в кресло, вытянув к очагу ноги.

Теперь все было ясно, как Божий день. Не пускаясь в объяснения с Лебедевым, он знал для себя все ответы.

– Ну как же, Михаил Павлович! Вот и случилось… – путаясь в чувствах, повторил старик. – Долг платежом красен.

В памяти сами собой выткались картины многолетней давности. Вернее, того страшного кровавого февраля, когда к завьюженному дому, скрипя снегом, подъехала блестящая конногвардейская свита Великого князя Михаила.

Сосредоточенный, с непокрытой головой, с глубокой печалью на лице, он без лишних на то слов обнял растерянно глядевшего на него графа и крепко прижал к груди:

– Крепитесь, Петр Артемьевич, крепитесь, голубчик. Вы по праву можете гордиться… – голос Великого князя осекся, стал низким и хриплым, – ваш сын герой… и геройски пал на поле брани… Более того, я обязан ему жизнью.

Холодов побледнел как полотно. Судорожно схватил руку князя и, задыхаясь, насилу выдавил:

– Убит… уб-бит..?

Строгое лицо его жалко, по-ребячьи сморщилось и сразу залилось слезами. Не смея молвить и слова, старик молчал и лишь умоляюще, сквозь дрожащую вуаль слез, смотрел на командующего гвардейским корпусом, точно надеясь вымолить еще хоть какую-то другую правду.

Его высочество сглотнул вставший в горле ком. Зная не понаслышке кровь, пот и горечь войны, ужас сабельных сшибок, он с трудом мог смотреть в покрасневшие от горя страдающие глаза отца.

– Христос с вами, голубчик. Держитесь, граф. В Гроховской мясорубке… у нас убито свыше полутора тысяч душ.

– Да… да… понимаю. – Холодов смотрел куда-то вниз и как будто ничего не слышал. И, продолжая держать князя за рукав, словно выронил: – Об одном прошу вас, Ваше Высочество… Ничего, ничего, ради Бога, не говорите жене.

В это время на пороге гостиной, куда дворецким были препровождены господа, появилась Татьяна Федоровна. Мелко шагая через зал навстречу нежданным гостям, она странно улыбалась, не зная от волнения и дурного материнского предчувствия, куда деть свои руки. Когда формальности этикета были соблюдены и офицеры расположились за обеденным столом, тягостную тишину зависшей паузы нарушил сам хозяин:

– Ma chera. – Петр Артемьевич, придерживаясь за край стола, поднялся. Сдержанно подошел к жене, стал напротив, в загодя приготовленной позе, заложив правую руку за борт сюртука, другую опустив на ее напряженно застывшее плечо. Секунду, другую они смотрели друг другу в глаза, точно читали мысли, после чего Холодов дрогнувшись голосом повторил: – Ma chera… Таточка, я должен тебе сообщить, родная, что наш Саша… наш сын Александр… – На какое-то мгновение граф потерял дар речи, совсем рядом увидев сразу постаревшее любимое лицо, большие, полные страшной догадки глаза…

Но все случилось гораздо лучше и правильнее, чем полагал Петр Артемьевич. Татьяна Федоровна не сорвалась, не бросилась с рыданиями прочь из зала, не закричала, не сделала чего-то ужасного, чего боялся он сам, чего ожидали сурово молчавшие господа.

– Прошу, продолжай, – оставаясь на месте, чужим, несколько придушенным голосом настояла она, лишь раз испуганно взглянув на брата Государя. Слышно было, как за одним из приборов нервно звякнула вилка, и все опять стихло в гнетущем ожидании страшных слов…

* * *

Прощаясь с домом, Михаил Павлович задержался в кабинете графа, где кратко и четко изложил события гибели Александра. Сосредоточенно внимая по-военному скупым фактам рассказа, воображение безутешного отца рисовало кровавые фрески событий.

В первых числах февраля быстро продвигавшиеся русские колонны вошли в соприкосновение с польской армией, отступавшей к Висле в Варшавский район.

2 февраля произошло досадное, крайне неудачное для нас кавалерийское дело у Сточека, где конно-егерская дивизия генерала Гейсмара была опрокинута паном Дверницким. Русские раздробили свои силы, в результате чего два наших полка были смяты по очереди, даже не приняв удара в сабли. Это первое серьезное дело кампании высоко подняло дух ликующей шляхты.

7-го числа случилось внезапное сражение при Вавре, после которого польская армия отступила на Гроховскую позицию, что непосредственно прикрывала собой, как щитом, Варшаву. Поляки яростно атаковали 1 корпус, бросив в рубку большую часть своих отборных войск; но были взяты на русский штык и лихо сбиты 6 корпусом. Наших участвовало лишь 27 000 человек, поляков вдвое больше. Однако конно-егерские удальцы браво атаковали польское каре, стяжав реванш за гиблый Сточек, выказав при этом небывалые чудеса храбрости.

А уже 13 февраля фельдмаршал граф Дибич решился атаковать Гроховскую позицию в лоб.

То была жуткая лютая сеча – самая яростная и кровопролитная за все войны русских с поляками. В этом бою бились с озверевшей шляхтой и конногвардейцы Великого князя. Однако, рассеянные жаркой и густой картечью неприятельской батареи, они были загнаны в непромерзшую топь.

Арабской крови жеребец Михаила Павловича, надсадно вытягивая шею и выворачивая налитые кровью белки, увяз чуть ли не брюхо в студеной каше, когда из ближайшего перелеска с гиканьем и свистом вылетело не менее трех сотен польских улан. Все усилия малого охранного отряда его высочества были тещтны… Беспорядочный беглый залп не остановил несущуюся смерть.

А когда рассеялась сизая пороховая гарь, Михаил Павлович различил перекошенные в крике лица улан и холодный блеск солнца на бритвенных остриях пик.

Но есть указующий перст судьбы! Словно с небес на крыльях с правого фланга ударил в сабли по неприятелю эскадрон лейб-гвардии гусарского полка под началом поручика Холодова. Зазвенела, заскрежетала, зло брызгая искрами и кровью, сшибаемая сталь. Пестрые доломаны11 перемешались с яркими мундирами поляков.

– Ваше Императорское Высочество! – Александр Холодов, захлестанный бурой грязью выше груди, теряя простреленный кивер12, соскочил со своего храпящего орловца. – Скорее, Ваше Высочество! Извольте моего коня! Уходите-е! Мои молодцы их придержат!

Князь не успел раскрыть рта, как в тот же миг над их головами с многоголосым воем и визгом прогудело ядро и, не разорвавшись, жадно чавкнуло саженях в тридцати, бешено фыркая и вращаясь. Следом цвиркнули пули… И тут ахнуло до глухоты снопом огня и рваным чугунным крошевом.

В памяти Михаила Павловича выжегся лишь взгляд молодого поручика, вернее, его глаза: в них он узрел бездну страдания и безумия. В карих, прежде красивых, а нынче пугающих глазах было больше, чем смерть, больше, чем ужас смерти… В следующий миг гусар рухнул лицом в ледяную черную жижу, а на его спине чуть ниже лопаток сквозь разодранный ментик13 сыро блеснуло что-то красное с белым, похожее на пригоршню свежего фарша.

– Ваш сын погиб достойно, как подобает дворянину. Он закрыл меня своей плотью… Так он спас мою жизнь, – склоняя непокрытую голову, закончил Михаил Павлович и положил перед безутешным графом офицерскую ташку14 сына. А чуть позже, через глубокую паузу, добавил: – Его тело будет доставлено к полудню… похороны и решительно все расходы, прошу не обидеть меня, граф, за мой счет. Я вечный должник вашей семьи. Не откажите…

– Благодарю… за хлопоты… – с выражением усиленного спокойствия едва слышно ответил белыми губами Петр Артемьевич.

– И вот еще. – Великий князь вложил в дрожащую руку отца раскрытую бонбоньерку15, на алом бархате которой сверкал точеными гранями орден Владимира с мечами. – Жаль, что посмертно. Награда по заслугам украсила бы его грудь. А это от меня лично на память, в знак благодарности и дружбы.

С этими словами брат Государя отстегнул с портупеи саблю, золоченые ножны которой украшали изысканные миниатюры баталий войны двенадцатого года.

– Засим прощайте, граф. Война. Деньги прибудут вместе с конвоем. Спросите капитана Небренчина.

7

«Крепость» – одно из названий крепостного права (разговорн.).

8

Ну уж нет (фр.).

9

Ради препровождения времени (фр.).

10

Не так ли, мой дорогой? (фр.).

11

Доломан – гусарский короткий офицерский плащ с рукавами, отороченный мехом, имеющий покрой полукафтана, с большим количеством пуговиц и позументов; носится внакидку на левом плече.

12

Кивер – гусарский головной убор, украшенный плюмажем.

13

Ментик – короткая гусарская куртка со шнурками и петлями, с меховой опушкой и несколькими рядами пуговиц.

14

Ташка – кожаная сумка у гусар, носимая на длинных ремнях.

15

Изящная коробка, футляр для чего-либо.

Железный поход. Том 1. Кавказ – проповедь в камне

Подняться наверх