Читать книгу Ангел мой, Вера - Анна Гумерова - Страница 9

Часть 1
Глава 5

Оглавление

По дороге в Едимоново, к Корфам, тучи несколько развеялись. Артамон уверял себя, что отцовский отказ – еще не окончательное препятствие, главное, не падать духом… в конце концов, всегда можно сделать решительный шаг и венчаться тайно, а затем вместе броситься к ногам родителей, прося прощения и благословения. Неужели добрейший Захар Матвеевич проклял бы смирившегося сына и печальную невестку?

Если бы вдруг, паче чаяния, Вера Алексеевна не пожелала бежать и сочетаться браком без согласия родителей, можно было бы увезти ее, похитить – заручиться помощью верного друга, дождаться с каретой у решетки сада, подстеречь на прогулке, подхватить, умчать. Потом уж он бы уговорил ее, убедил… Почему-то казалось, что, если бы он все устроил заранее – купил кольца, условился со священником, – Вера Алексеевна наверняка согласилась бы. Конечно, пришлось бы некоторое время таиться, быть может, даже скрываться, в ожидании, пока минет гроза, но Артамона не смущали грядущие мытарства по станциям, провинциальным гостиницам, казенным квартирам. Его бы не смутила и необходимость ночевать в лесу или в чистом поле. Бог с ним, с шалашом! был бы плащ, чтобы укрыть Веру Алексеевну от зноя и от росы.

На попутной станции Артамону пришлось даже попросить воды, смочить лоб и виски: то ли от жары, то ли от неумеренных мечтаний закружилась голова.

Даже если судьба решительно им воспрепятствует и увезти Веру Алексеевну почему-либо окажется невозможно… что ж, они будут ждать. Год, два, десять, сколько потребуется, покуда старики не сменят гнев на милость. Лишь бы сама Вера Алексеевна не разочаровалась в нем, не сочла пустым болтуном. Во всяком случае, думал Артамон, она не сочтет его трусом!

«На самом деле, зачем же в лесу и в поле?.. Уехать к Корфам, там и венчаться, оставить у них Веру Алексеевну, покуда папаша не простит. Они позаботятся о ней ради меня и Саши, они славные люди… Нет, я не зря к ним еду. Надо провести рекогносцировку, не рассердятся ли они, ежели внезапно свалиться на них, как снег на голову, с молодой женой».

Корфы всегда радовались приездам молодежи. Своих детей у них было девятеро; летом усадьба так и звенела юными голосами. Артамона приняли как дома, засыпали вопросами и приглашениями, и он окончательно уверился, что им с Верой Алексеевной именно здесь и следует просить приюта. Он уже не понимал, как в Москве мог вместе с кузенами подсмеиваться над простотой Корфов, над той смесью небрежной барственности и педантизма, которая в обрусевших немцах бывает особенно трогательна. «Чудесные, милые, добрые люди! Никита и Александр умны, я этого не отрицаю, но все-таки с их стороны нехорошо смеяться. Да и я сам весьма неблагодарно поступал, что смеялся с ними заодно. Нехорошо отрекаться от старых друзей только потому, что они-де старомодны и не вполне в духе времени. Иван Иосифович душевный человек, Федюша, Франц и Жорж мне как родные, всех их я знаю с детства…»

Слегка смутило Артамона лишь многозначительное, какое-то игривое хихиканье Ивана Иосифовича да его вскользь оброненная фраза: «Погодите, какой сюрприз вас к чаю поджидает». Причем сказано было таким тоном, словно старику Корфу хотелось подмигнуть, погрозить пальцем, вообще сделать что-нибудь этакое, и он едва сдерживался, чтоб не испортить обещанного сюрприза. Артамон слегка растерялся…

Когда собрались к чаю, за спиной у него, из дверей, ведущих на галерею, раздался знакомый, чуть задыхающийся голос:

– Артамон Захарович, вот как! не ожидала…

Артамон обернулся, вскочил…

– Я думал, вы в Петербурге, – сказал он и тут же смутился. Это прозвучало грубо – словно он ни за что не заехал бы в Едимоново, если б твердо знал, что встретит там Toinette. И что-то в глубине души ехидно подсказало: не заехал бы, побоялся. Артамон мысленно упрекнул папеньку: вот зачем хитрый старик велел непременно побывать в Едимонове!

Toinette Корф, миниатюрная розовенькая блондинка, настоящая немочка, смутилась… легкий веер ходуном заходил у нее в пальцах, грозя выпасть. «Только не вырони!» – мысленно взмолился Артамон. Он живо представил блаженные улыбки стариков, усмешки молодых, торжествующий румянец Toinette… Должно быть, она заметила умоляющий взгляд Артамона (а может быть, лицо у него в то мгновение сделалось чересчур красноречиво). Так или иначе, Toinette совладала с собой и с судорожным вздохом опустилась на подставленный стул.

Когда-то, давным-давно, в детстве, до университета и до войны, маленьких Муравьевых привозили к маленьким Корфам играть. Здесь они возились, бегали взапуски, танцевали до головокружения, устраивали шарады и живые картины, катались на лодках, ссорились и мирились. Артюша и Алексаша, в те годы неуклюжие, как молодые медвежата, наперерыв, без толку и без смыслу, ухаживали за младшими барышнями Корф – Hélène и Toinette – то Алексаша за Hélène, a Артюша за Toinette, то наоборот. Девочки отчаянно кокетничали, мальчики всячески «фигуряли», и все это как-то само собой разумелось, было таким же естественным, как шарады и катание на лодках. Точно так же, как-то само собой, вышло, что Артюша к пятнадцати годам стал считаться чем-то вроде жениха Toinette. Были и почти всамделишные страдания: узнав, что если Артюша женится на Toinette, то Алексаше нельзя будет жениться на Hélène, братья не на шутку призадумались, собирались даже тянуть жребий, зловещими намеками поговаривали о дуэли… однако решили отложить дело до будущих времен.

Ничего серьезного, разумеется, в этом не было. Во всяком случае, Артамон не помнил ни обещаний, ни заверений со своей стороны, но Toinette вздыхала, млела, роняла веер, а старики, точно так же, как теперь, многозначительно переглядывались, кивали и улыбались. Любовные игры молодежи им явно нравились, но… только ли игры видели в этих целомудренных детских ухаживаниях добродушные Корфы? И что думала сама Toinette? Артамон с ужасом понял, что до сих пор ему никогда не приходило в голову этим поинтересоваться.

Он несколько раз виделся с нею, уже когда учился в университете и потом в школе колонновожатых. Toinette оставалась такой же миленькой розовой блондинкою, как в тринадцать лет. Она была из тех, кто меняется мало и почти незаметно, и рядом с нею Артамон по привычке сам словно становился тринадцатилетним. Что для него была Toinette Корф? Хорошенькая восторженная девочка, каких в свете много, подруга детства, товарка по развлечениям и проказам. При встречах он дурачился, шутил, приносил ей в карманах яблоки и лакомства, дразнился, схватывал с плеч девочки легкий шарф и притворялся, что сейчас убежит с ним… Toinette ахала, закрывалась веером, смеялась. Смеялась с нею и Катишь.

Может быть, сестра тоже видела и знала что-то такое, чего не видел Артамон? И не оттого ли после одного особенно бешеного взрыва веселья Toinette вдруг посерьезнела и тихо произнесла, как будто совсем не к месту: «Вы стали совсем большим?» Шестнадцатилетний Артамон сначала обиделся («Неужто только теперь заметила?»), а потом покраснел от удовольствия. С полчаса он шел по парку рядом с сестрой и с Toinette чинно, как взрослый, солидный мужчина. В самом деле, он уже носил мундир, который ему очень шел, и у него, как всегда у брюнетов, были заметны усы…

И еще раз он видел Toinette – уже во время войны, в конце двенадцатого года, когда был командирован с картами в Петербург, в штаб, и ненадолго стал настоящим кумиром своего прежнего маленького кружка. Toinette, увидев его, ахнула, вскрикнула, уронила веер; тогда Артамону впервые стало неловко и даже отчего-то боязно. Возвращаясь в Петербург, он – что скрывать? – с радостью думал о том поклонении, которым окружат его, героя, знакомые барышни, но взвизгивания и восторги Toinette перестали ему казаться милыми или хотя бы натуральными… Артамон даже с досадой подумал: «Еще женят, пожалуй» (тогда он уж стал это понимать).

Катишь потребовала, чтоб они все непременно поехали кататься, и брат снисходительно согласился. На самом деле ему тоже хотелось щегольнуть перед петербургской публикой. На повороте коляска слегка накренилась, Toinette качнуло туда-сюда. Артамон принужден был слегка обхватить ее за плечи, но совершенно не поправил дела. Вышла еще бо́льшая неловкость: девушка вдруг прижалась к нему, закрыла глаза и как будто вознамерилась впасть в секундное забытье от восторга. Но Катишь предостерегающе кашлянула, и Toinette мигом пришла в себя. Она пролепетала что-то и высвободилась, однако не преминула украдкой пожать Артамону руку своими пальчиками, специально для того набросив на них шаль. Электрический ток от этого нервного, быстрого пожатия, да и вообще присутствие рядом красивого юного существа сделали свое дело: Артамон хотя бы ненадолго забыл о прежнем неудовольствии. Рядом сидела милая, прелестная Toinette, и его видели рядом с ней. Какой прапорщик не мечтает, чтобы его заметили на гулянье с красивой барышней? Потом, возвращаясь в полк, он вспомнил об этом катании и счел Toinette своей «победой»… и совершенно забыл о ней. Артамон был уверен, что за минувшие пять лет Toinette успела выйти замуж.

Обретался в Едимонове и еще один давний знакомый, полковник Владимир Гурка, благодушествующий и разнеженный, как положено в гостях у провинциальных стариков, где к услугам молодых людей все сельские блага, от свежей клубники до романтических прогулок. Гурка, большой любитель рыбной ловли и охоты, обрадовался, что нашел наконец благодарного слушателя. Он тотчас велел отнести вещи гостя к себе к комнату и битый час развлекал Артамона рассказами. Условились в следующий раз вместе ехать на волков… а потом полковник вдруг вспомнил:

– Кстати, тут Ф-в заезжал… вы ведь знакомы?

– Еще бы не знакомы, два года служили вместе. Жаль, разминулись. Да как его занесло?

– Был проездом, вот и погостил денек. Кстати! Тебе, полагаю, будет интересно. Ты ведь в Москве, говорят, во всем этом участвовал, прежде чем уехать, – вот не хочешь ли взглянуть?

Гурка достал из секретера небольшую книжку в знакомом зеленом переплете. Артамон просиял.

– А, так и ты из наших! Ну, брат, я очень рад, это совсем другое дело… Кто тебя принял, откуда у тебя книжка?

– Ф-в по знакомству оставил. Я, признаться, не очень-то вникал, но вообще, говорят, nous avons changé tout ça[15], – пошутил Гурка. – Общество теперь совсем другое, прежнего только часть осталась, и у них всё не так, как раньше.

– Дай, – нетерпеливо сказал Артамон и принялся листать книжку. На первых же страницах шел список…

Ему показалось, что он ошибся второпях, пропустил строчку. Он просмотрел список еще раз, уже внимательнее… и не нашел в нем своего имени. Было много имен новых, незнакомых, некоторых старых тоже не хватало – но отчего ж исключили из списка его, всячески старавшегося быть полезным Обществу, и вдобавок исключили без предупреждения? «Боже, какая несправедливость…»

Артамон закрыл книжку и, стараясь говорить небрежно, произнес:

– Да, это я уж видал. Ты знаешь, я ведь давно не с ними, еще до отъезда от всего этого совершенно отошел. Общество, конечно, дело хорошее, они порядочные люди, и за тебя я рад, но…

Должно быть, он, невзирая на все усилия, изменился в лице, потому что Гурка несколько мгновений с подозрением всматривался в него. Чтобы не быть застигнутым в расстроенных чувствах, Артамон отвернулся, сделав вид, что рассматривает книги в шкафу. В голове стучалась одна-единственная мысль: «Боже мой, какая несправедливость…» От стараний сдержаться и ничем не выдать себя даже заболела голова. «Хоть бы предупредили, что ли. Ведь ни один, ни один не сказал! Никита – хорош друг… книжку дал, подпись поставил, а сам…»

Умом он понимал, что Никита и не мог предупредить его. Трудно писать, не зная, застанет ли послание адресата, да и не любую новость, из соображений осторожности, можно сообщить в письме. Никита, напротив, поступил весьма деликатно, не записав прежних сочленов гуртом, без предуведомления в новое общество, цель которого могла еще и не понравиться… Никита, в конце концов, был вовсе не виноват, попросту не следовало питать ни излишних надежд, ни излишнего доверия. Но все доводы рассудка разбивались о злую обиду, о мысль, что Никита нарушил обычай дружбы, что зачем-то – Бог весть зачем – позволил Артамону мечтать и возноситься, иметь преувеличенное мнение о собственной важности, а затем, разом, обрушил с небес на землю, да еще, быть может, и посмеялся. Рассудок твердил, что их с Никитой связывала дружба детская, полузабытая – не дружба даже, а просто взаимная симпатия, как всегда бывает у однокашников, – и не стоило возлагать на нее чересчур большие упования. А обида ехидно напоминала, что, видно, минул век подвигов и верности до гроба, героев и решительных поступков. «Только мы с тобой одни отчаянны». Какой болью отзывались теперь эти слова, так искренне и так некстати сказанные. «Вот тебе наказание за излишнюю горячность… прав был Лунин! Вперед будешь умнее – не связывайся, не связывайся, дурак, мечтатель. Нет, Боже мой, какая несправедливость».

Артамон с ужасом подумал о грядущей поездке в Москву. Больше всего хотелось махнуть рукой и немедля вернуться в Тамбов, но миновать Москву было совершенно невозможно: ему надавали множество поручений, в том числе и Ламберт. Если от просьб товарищей и родных Артамон еще мог кое-как отвертеться, изобретя благовидный предлог, то от комиссий корпусного командира его избавили бы разве что холера или сломанная шея. Мысль о том, что своих добродушных, хоть и простоватых, друзей и родичей он променял на московских острословов, отплативших ему такой злой шуткой, вернулась с новой силой. «В Москве надо мной и над папашей чуть ли не в глаза смеялись… а я поддакивал. Надо же быть таким олухом! Нет уж, теперь кончено. Интересно, что скажет Никита, если в Москве сойдемся? Будет оправдываться или, напротив, примет вид, что всё так и должно быть? Нет, нет, и думать о том не хочу, finis[16]».

День был испорчен непоправимо. Ничто не казалось мило, все в доме Корфов словно напоминало о горьком крушении надежд. Барышни Корф, напрасно старавшиеся втянуть Артамона в разговор, в конце концов слегка обиделись и между собой прозвали его «надутым». Даже старые портреты на стенах как будто глядели насмешливо – «Эх ты, герой!». Даже книги не приносили утешения, раскрываясь на самых неподходящих страницах. Читать о чужих подвигах было нестерпимо, о чужой дружбе тем паче… Дойдя до чужого семейного счастья, Артамон с досадой отложил книгу, отказался от вечернего катания на лодках, ушел в дальнюю рощу и в отчаянии бросился на траву. Радостные лица корфовской молодежи, такой счастливой в дружбе и в любви, довели его чуть не до слез. Рядом с ними он казался самому себе отжившим, дряхлым, многоопытным.

Из рощи видна была излучина, которую как раз с трудом преодолевали две плоскодонки – речка была мелкая, и приходилось не столько грести, сколько отпихиваться от дна. От внезапных рывков дрожали зонтики, барышни испуганно вскрикивали. Вспомнилось, как едимоновское имение, которое старый Корф с гордостью именовал «домом на канале», Захар Матвеевич ехидно прозвал «дом на канаве»…

– Артамон Захарович, вы как будто прячетесь.

Toinette, с зонтиком на плече, смотрела на него из-под нависшей ивовой ветки.

– Это совсем на вас не похоже, – шутливо заметила она.

Артамон молчал. Тогда Toinette, вздохнув, села рядом.

– Вы, кажется, сторонитесь меня… отчего вы не хотите говорить откровенно?

– О чем? – спросил он, и девушка покраснела.

– Ну, давайте говорить, – поспешно сказал Артамон, чувствуя себя виноватым. – Вы, кажется, меня искали…

– И вовсе я вас не искала, – перебила Toinette. – Это случайно вышло.

«Ну что за неладный у меня язык?»

Оба замолчали. Toinette явно хотела, чтобы он заговорил первым, а Артамон, перебирая мысленно всевозможные начала, убеждался все сильнее, что его соседка ждет вовсе не дружеской беседы, а объяснения. На реке, совсем близко, послышался плеск весел, и Артамон вдруг не на шутку испугался: что, если именно теперь бедняжке Toinette вздумается в полуобмороке припасть к его плечу, как тогда, в коляске? Наверняка тут же, как назло, из-за кустов гурьбой появятся старики Корфы, братцы, сестрицы и прочая родня. Он немного отодвинулся, и Toinette, закусив губу, обиженно выпрямилась… Дело было безнадежно испорчено, и Артамон решил: в омут – так сразу.

– Поздравьте меня, Татьяна Алексеевна, я женюсь, – сказал он, понимая, что это звучит жестоко и глупо.

Toinette побледнела.

– Отчего же Катишь мне не написала? – пролепетала она и тут же поджала губы – сообразила, что сболтнула лишнее.

«Ах, сестрица, хитрая лиса! Понадеялась, заодно с папенькой, что, может быть, у нас с Toinette еще и сладится по старой памяти. Ну, теперь уж обратной дороги нет. Toinette нынче ж расскажет liebe Mamachen[17], и через два дня весь уезд узнает, что Артамон Муравьев женится. Тем лучше! Пускай все знают… чай, неловко теперь папаше будет упрямиться. А вдруг именно теперь и вздумает старик показать характер, назло всему свету? Не дай-то Бог!»

Через два часа Артамон уже был в дороге.

15

Мы все это переменили (фр.). Из комедии Мольера «Мнимый больной».

16

Кончено (фр.).

17

Милой маменьке (нем.).

Ангел мой, Вера

Подняться наверх