Читать книгу Когда вернусь в казанские снега… - Антология, Питер Хёг - Страница 23

Валеев Диас Назихович
Портрет Дон Жуана
(Отрывок)
Ради тебя

Оглавление

Мелькали знакомые и полузнакомые лица. Он кланялся, пожимал чьи-то руки. Лились слова, кто-то нашёптывал ему о своём восхищении. Он слушал вполуха. Ещё раз обошёл выставку. Потом, присев в стороне на диванчик, ещё раз бросил внимательный, испытующий взгляд. Подёнщина. Отчёт. Клочки действительности, выписанные с разной степенью простодушия и хитрости. Искусство, его тайна там, где встречаются миры. Мир, который вне, и мир, что внутри. Их не было. Вместо двух Вселенных – протокол того, что ушло, что есть только сегодня, и то где-то сверху, близко, и чего не будет уже завтра. Никогда. Сделано ли что-то для красоты, чтобы иметь право говорить о ней, быть её послом?

С враждой смотрел он на холст, висевший на центральной стене. Труд рук, не души, озарённой высшим началом. Бедность духа и глаза. И он вдруг почти физически ощутил боль своего собственного отсутствия в мире. Не потому ли и ушла она? Жить с человеком, которого нет? Какой-то переворот совершался.

Сердце ударилось о свою бедность, а ударившись, билось и билось. Заболевал ли он или, наоборот, исцелённый, видел то, чего долго перед этим не видел, не хотел видеть, будучи больным?

А кто-то, такой же отсутствующий ещё больше, ещё безнадёжней, всё нашептывал о своём восхищении:

– Я буду писать о вашей работе… Лучший холст на выставке!

Он засмеялся.

Он часто смеялся, когда ему бывало тошно. И сейчас смех тоже зажил на лице мгновенным поселенцем, но зажил, как гримаса.

– Велика честь!

Морщась, махнув рукой, он спешил уже к выходу…

Дома было пусто, тихо. Старшая сестра – она жила всю жизнь с ним – сидела у телевизора, вязала.

– Ты был у неё?

– Нет, сестра, нет.

У изголовья тахты, прямо на обоях, портрет женщины, писанный маслом. Прядь белых волос на лбу. Глаза. Смеющийся рот. Всё рваными, резкими мазками.

– Нет, – повторил он. – Нет.

Мастерская примыкала к квартире. Ударом кулака он распахнул дверь.

Мольберт. Холсты, завешанные чёрным сатином. Льняное масло. На полу разрезанный ножом этюд и палитра. Так, реквизит. Для соответствующей композиции, демонстрирующей неустанный творческий поиск. Под ногами что-то хрустнуло. Он нагнулся. Это была его кисть. Он глядел вокруг с недоумением. Не мог отчётливо вспомнить, сколько времени уже не прикасался к краскам. Дня два, три? А может быть, месяц?

Лицо женщины и прядь белых волос, спадающая на лоб, её глаза – всё представало нереально, смутно, становилось каким-то навязчивым видением. Он не мог забыть вчерашней ночи, её голоса, её лица.

– Ты обвешан регалиями, званиями, должностями, но ты перестал быть художником. А лучше умереть, чем перестать быть! И, Боже ты мой, как ты завистлив!

– Мне некому завидовать!

– Нет, всегда есть люди, которые работают. И ты завидуешь им, потому что знаешь, что сам ничего уже не напишешь, что весь в прошлом. Ты разменял свой талант!

– Ради тебя!..

– Ради меня?

Она была жестока тогда. Она рубила наотмашь… Она была его товарищ по работе, друг, неназванная жена. И больше, чем друг. Больше, чем жена.

Он говорил ей что-то. Он убеждал её, взывал к ней… На холсте, натянутом на подрамник, был прорисован умброй групповой портрет. Обыкновеннейшие, заурядные лица. Всего лишь этюд, набросок… Да, потом, может быть, будут говорить, да и наверняка будут, о его неизменной верности традициям. О необыкновенной материальности, пластической конкретности и живописном многообразии реального мира, отражённого им. О монументальности композиции и масштабности мышления. О точно найденном ритмическом строе… Но кто будет говорить?..

Ему вспомнилось вдруг, как когда-то он занимался производством одних и тех же копий-двойников. Как он радовался тогда, выбив этот заказ!.. Как праздновал победу и позднее, когда срывал солидный куш!.. Всё это было давно. Так давно, что казалось, что и не было. Но было, было…

Он размешал машинально краски и, усмехаясь, привычными резкими ударами кисти обработал одно из лиц на первом плане холста. Лицо обрюзгло, стало жёстче, стало похожим на его собственное. Таким он будет в старости. Он широко выписал лоб и скулу, затем, словно тоже играя, небрежно и свободно стал писать рядом с собой старым себя молодого…

Уже несколько лет он не предпринимал ничего серьёзного. Страх таился где-то внутри, сковывал волю. Дрогнув, рука невольно двигалась в проторенном ритме движений. Он чувствовал, что его кистью водит уже не рука художника, а рука ремесленника. Пусть и блистательного, в высшей степени профессионального. Часто он боялся писать. Боялся до конца убедиться в бессилии, в своей собственной немочи. Но, встречаясь со знакомыми в Союзе художников, расплёскивая на пол коньяк на каком-нибудь официальном банкете или на чьём-нибудь дне рождения, он по-прежнему многоречиво и с многозначительным видом говорил о том, что работает над очередной картиной, плёл вокруг неё кружева, скупо и вскользь отзывался о работах других, – всё это в дымном угаре, в интимном окружении, когда пьяна тщеславием душа, когда она всё настойчивей просит хвалы и ласки, а правда всё чаще, всё больнее стучится в сердце.

– А был ли мальчик? – глухо сказал он. – Может, мальчика и не было? Не было…

Нет, он был. В простенке, у окна, висела старая картина. Он завидовал тому, кто писал её. Завидовал его свободе, безденежью, его мощи. И, завидуя, боялся обычно смотреть на старый холст. Там была его молодость, там с необычайной силой блистал и пел его талант.

Но теперь он подошёл к картине ближе и долго, не отрываясь, смотрел на неё.

Потом взял в руки нож.

– Нет, я не умер ещё как художник. И я не нищий, чтобы дрожать над этим холстом, как единственным своим достоянием! Я не мертв ещё, я – жив!

Снова зажила на губах мгновенным поселенцем улыбка. Улыбка, похожая на гримасу. С этой гримасой на лице он бросил руку с ножом вперёд и вверх. Лезвие вспороло холст по диагонали. Потом человек отшвырнул и холст, и нож на пол. По лицу его блуждала уже другая улыбка.

– Всё в прошлом? Я докажу, – шептали его губы. – Я докажу, что сильнее себя вчерашнего! Сильнее себя молодого! Ты права, лучше умереть, чем перестать быть художником…

Всю ночь он писал. Но не хватило ночи, и он писал днём. Но не хватило и дня. Время перестало существовать для него, дни сливались с ночами, явь переходила в сон, а сон – в явь, а он всё продолжал работу.

Он оброс, осунулся, почти совсем перестал показываться на людях. Никого не пускал он и к себе в мастерскую.

– Слава, деньги, успех – какая всё это чепуха! Человек делается мельче, а ему нужно быть большим… Меньше эгоизма, тогда маленькое «я» превратится в огромное «мы». Она права: каждый из нас рождён, чтобы делать человеческие дела, и надо успеть реализовать в себе человека. Главное, дать ему выход в себе. Человек бесконечен, если ощутит себя свободным…

Знакомые, приятели, друзья при случайных встречах не узнавали его. Он отказывался от участия в выставках и выгоднейших заказов, он отошёл от всех дел, в которых прежде был первым лицом, он почти не появлялся в Союзе художников, где его слово раньше было часто законом. Он добровольно сложил с себя всю власть, которой годами добивался прежде. И странные, непонятные речи иногда срывались с его уст. Он походил порой на сумасшедшего, и такая слава постепенно утвердилась за ним в художнических кругах. Постепенно его перестали воспринимать всерьёз. Стали говорить о нём как о художнике и человеке в прошлом времени. Стали забывать. Тем более что никто и не знал, что делает он, находясь сутками за запертыми дверями своей мастерской, – никакого выхода во внешний мир его теперешняя жизнь не имела…

Прошло три года.

Однажды утром сестра нашла его в мастерской мёртвым. Врачи констатировали, что художник умер от нервного и физического истощения. Десятки новых законченных и полузаконченных холстов, написанных удивительно свежо и свободно, загромождали огромное пространство мастерской. Необыкновенная виртуозность исполнения, абсолютная рука, лёгкость и непринуждённость каждого мазка кисти отличали его работы. Отражая время, они несли ещё в себе и какой-то извечно присущий человеку порыв преодолеть невозможное. Были среди этих холстов и портреты любимой им женщины. Его женщины.

Она пришла в его мастерскую. Она рассматривала его картины. Она узнавала и не узнавала в портретах себя, узнавала и не узнавала его… Живопись, очищенная от всего мелочного и будничного, дарила душе урок какого-то небывалого равновесия. Она словно источала свет…

Когда вернусь в казанские снега…

Подняться наверх