Читать книгу Последний подарок Потемкина - Аркадий Черноморский - Страница 6
Книга первая
Глава третья
Уроки рубки и нумерологии
ОглавлениеЗапорожская Сечь была распущена, а вернее сказать, ликвидирована Екатериной Алексеевной после подавления пугачёвского восстания. Не сразу. А где-то через полгода после того, как морозным январским утром отсекли Емельян Иванычу Пугачёву буйну голову на Болотной площади в Москве. Причин для роспуска Сечи у империи накопилось немало. Да и распускали русские монархи ее уж не один раз. Но пугачёвщина так крепко пуганула государыню, что решение было принято окончательное. Оставалось только обсудить детали…
– А что ты скажешь, казак мой, Грыцко Нечеса? – похлопала императрица густую шевелюру Светлейшего веером, составленным из резных ажурных пластин слоновой кости с позолотой.
Смешно и странно для русского уха прозвучала эта кличка в иноземных ангальт-цербстских, гольштейн-готторпских устах правительницы всея Руси…
А получил ее, кличку сию казацкую, Светлейший вот как.
Когда лежал Григорий Александрович почти полумертвый, в лихорадке, подхваченной в дунайских плавнях, выхаживали его два брата-запорожца. Для снятия жара обрызгивали ему голову холодной водой, кутали в мокрые простыни целыми днями да отпаивали отварами травяными.
И пока пребывал Потёмкин в лихорадочном болотном бреду, пели они ему песни свои степные да сказывали сказки свои страшные, а то и просто трындели про вольну Сечь, про обычаи свои чудные. Вот они-то первыми и прозвали его Грыцком Нечесой, ибо волосы Григория Александровича, длинные и кудрявые, свалялись за время болезни в грязные космы. Ну и в шутку признали его почетным членом казацкого войска. Для подбодрения духа, так сказать. Но Потёмкин и не думал шутить… Выздоровев, он направил просьбу-прошение кошевому атаману Калнышевскому принять его в Сечь. Через месяц был принят…
– Что молчишь, Гришенька? – спросила Екатерина Алексеевна ласково.
Григорий Александрович знал, что стоит за этой Катенькиной ласковостью, и с ответом не спешил. Почитай, год уже жили они как муж с женой. И он, будучи быстро научаемый системой, многое про матушку-императрицу узнал и выучил…
– Дай подумать, Мамочка, – уперся он лбом в выпирающий восьмимесячный живот Государыни всея Руси.
– А что тут думать-то, Григорий Александрович? – отстранилась она. Запорожская Сечь твоя – это орда, разбойное сборище без совести, без чести. Готовое служить хоть турецкому султану, хоть королю шведскому… Православием своим кичатся, а сколько раз на своих же православных сородичей нападали, на Русь. И польскими походами ходили, и в татарских набегах участвовали. Украинских своих же мужиков грабили вместе с крымцами и с ногаями, а православных молдавских да валашских крестьян сколько раз разоряли!
– Ты пойми, Матушка, – терпеливо отвечал Потёмкин, – мужиков казак искренне презирает, ибо понятие мужичества у него соединяется с подневольным трудом, коего он бежит. Также нет у казака отечества, казак человек бездомный по выбору… Человек, которому тесно, тяжело жить в обществе, ибо не так оно устроено по его разумению. По его младенчески-наивным, если хочешь, взглядам на наши общественные отношения. Он ведь Вольтера не читал… Казак, Катя, ищет только личной свободы… Он и бежит в Сечь с тем, чтобы быть вольным рыцарем, пусть даже порой разбойником, но уж только не мужиком!
– Рыцарем? «Лыцарями»-то они себя величают, а на самом деле натуральные наемники. Просто племя готов, готовое предложить свои сабли, пики и пищали тем, кто в них нуждается. За изрядную мзду, естественно…
– Так ведь место такое, Матушка! Окраина Империи… Кто проходит мимо, с теми они и рубятся, а когда выгодно, тогда служат. Им иной раз всё едино, они ведь есть истинные дети матери своей, Сечи, – дикие, свирепые, но и по-своему прекрасные… Хоть и неразумные…
– Хороши дети! Ну ты и сказанул, Григорий Александрович, – обычно лазурно-голубые ангальт-цербстские глаза императрицы стали стального оттенка, – да ты у нас просто поэт, певец Сечи Запорожской, Светлейший… а законы их противоестественные насчёт женщин, это что? Как они – двадцать тысяч здоровых, напоенных жизненными соками мужиков, без баб там в своей Сечи обходятся, а? Объясни!
«Ну, вот она, истинная суть проблемы, – подумал про себя Потёмкин, – глазами женщины…»
– Ежели ты им мужеложство вменяешь, Государыня Матушка, то зря – нету его там, все они в большинстве своем христиане православные…
– Нету? А что же есть?
– Мужское братство есть и круговая кровавая порука.
– Вот и я о том, что кровавая…
– Так они же воины, а где война там и кровь, извини уж за прописную истину, Катюша.
Екатерина задумалась. Лицо ее постепенно просветлело. Лоб разгладился. Все-таки незаурядная была женщина.
– А ведь ты прав, Потёмкин. У воинов, на смерть идущих, безусловно, братство своего рода, братство смертников. Оттого-то бабы по военным с ума сходят – запах их скорой смерти чуют. Ну и опять же, надежды наивные на защиту свою питают…
– А скажи мне, Гриша, – глаза ее брызнули голубым любопытством, – а как же солдаты всё ж таки обходятся… ну, без баб в армии. Никогда не думала об этом, а ведь загадка…
– Да я и сам не знаю, Матушка, мистерия это и для меня, – пожал плечами Потёмкин и сделал одну из своих невинных физиономий, – обходятся как-то.
– Ах ты, негодник! – расхохоталась она и легонько толкнула его веером в плечо. – А Сечь мы распустим без промедлений. Мне и пугачёвских казаков хватило. А ведь сколько к нему тех же запорожцев-то набежало, прямо как мухи на мёд летели. Ты что думаешь, я не знаю, как меня казаки кличут? Клятой Катькой – слыхал, небось…
Глаза ее опять стали сереть, и линия подбородка окаменела.
– Мне князь Волконский, председатель следственной комиссии, поведал, что план у пугачёвских подлецов был – идти на воссоединение с Сечью! Ты представляешь, Потёмкин, что было бы, случись воссоединение это?
– Представляю, матушка.
– Боюсь, что не до конца!
– Да ты не того боись! – заревел он вдруг грубым бычьим голосом, вставая во весь свой гигантский рост, доведенный до исступления этим, как ему казалось, чисто остзейским занудством. – Не того ты боишься, Катюша, не того… – всё ж таки взяв себя в руки, заговорил он громко и проникновенно, – ты вот всё своими немецкими мозгами анализируешь корни «бунта русского»… пытаешься понять первопричину пугачёвского «злодейского намерения»… И везде тебе видятся происки оппозиционеров тайных! Из дворян али из масонов, из агентов иностранных… А все, быть может, гораздо проще, примитивнее, Екатерина Алексеевна, – добавил он уже почти шепотом, – а ну как суть дела – в красивом мифе, в самом феномене самозванства?
Пугачёв-то ведь обольщал народ наш, столь охочий до сказок, «несбыточными и мечтательными выгодами» под видом государя Петра III, не так ли?
– Так! – холодно подтвердила она.
– Государя, понимаешь, Катя, а не самого себя! Ведь у нас самозванцы да бывшие императоры – завсегда живой укор. Равно как и угроза постоянная своим преемникам. Воскресших царей мы так любим, что они ажно из могил восстают с завидной регулярностью! Тебе не кажется, Екатерина Алексеевна, что, может, страна у нас такая? Народ такой, специфический…
– Есть такая поговорка у вас, у русских, – неожиданно жестко сказала императрица, – «кажется – крестись…»
Емельян Иванович Пугачёв, стоя на эшафоте, крестился всё время. Пока читали приговор и «Последнее напутствие». Наконец чтение закончилось. Чтец и духовник сошли вниз. В морозном воздухе висел пар. Это в молчаливом ожидании действа дышала толпа. И только Пугачёв кланялся, как заведенный, и повторял:
– Прости, народ православный! Отпусти мне, в чем я согрубил перед тобою! Прости, народ православный!
Ох, сколько же душ загубил-замучил донской казак Емельян Иванович, сколько кровушки человеческой пролил, а ведь всё равно наивно надеялся на какое-то там последнее прощение. Народные вожди, читатель, похоже, все такие… оптимисты. А может, он и вправду верил, что был защитником народным? А может, в Бога поверил напоследок? Перед смертью у многих наблюдается такая тенденция…
Приговор суда гласил: «Емельку Пугачева четвертовать, голову воткнуть на кол, части тела разнести по четырем частям города и положить на колеса, а после на тех местах сжечь».
Командующий казнью подал знак. Над всей Болотной площадью повисла тишина. Слышен был только треск раздираемого шелка. Это палачи срывали с него последний символ атаманской роскоши – красный кафтан…
– А ведь я его, Пугачёва, по-царски одарила, – медленно промолвила императрица.
Потёмкин поднял на нее недоуменный взор.
– Легкая смерть – это царский подарок, – пояснила она надменно.
«А ведь, по сути-то, правда, – подумалось Потёмкину, – как ни говори, а легко ушел Пугач… Повезло ему… ведь если бы не тайный, но твердый царский приказ – сначала отсечь голову, а потом уже… Ведь всяко могло быть… А тут… Чай не хрипящим в кровище обрубком, обезумевшим от боли, попрощался он с народом православным! А героем, головой за волосья поднятой над Болотной площадью, хоть и мертвой, да не жалкой, не искаженной ужасом…»
– Права ты, матушка всемилостивейшая государыня, – то был воистину царский подарок!
Он встал на колени и, истово перекрестившись, опять прижался к ее животу. Там, в царском чреве, резво било ножкой его отродье. Дочка. Лизочка. Будущая Елизавета Григорьевна Тёмкина.
– И насчет Сечи ты права. Нам повторную пугачёвщину не потянуть, а ежели перекинется на Запорожье, то… Казаки, конечно же, фактор непрогнозируемый. Можно сказать, почти непредсказуемый.
– Казак! Слово-то какое! – императрица несколько раз со свистом рассекла веером воздух. – Ка-зак, ка-зак! – прямо как кинжал вжикает – и, кстати, обрати внимание, Гриша, – палиндром. Ка – з – ак ведь задом наперед читается. Интересно, случайность ли? Как думаешь, казак мой Грыцко Нечеса, а?
– Спору нет, Катя, – Сечь распускать надо, дело тут ясное. Крепко казаки расшалились. Да и не впервой нам. Но с наскоку никак нельзя. Не убивать же их всех, не брать же грех на душу. Всё ж таки свои, православные, хоть и сволочь! А вот куда девать десятки тысяч профессиональных рубак, не шибко пригодных для регулярной армии, мне пока непонятно. Пока – ключевое слово. Опять же геополитически должно как-то склеиться. Вакуум власти в регионе нежелателен. Вот если бы их переселить куда? Ну, в общем, дай подумать, Кать…
– Думай, Гришенька, думай, – гольштейн-готторпские глаза императрицы всея Руси опять сияли голубым ангельским огнем, – «геополитически» говоришь, кхм… Вакуум власти, – протянула она со вкусом, – экие новомодные словечки у тебя появились, надо бы запомнить… Уж не из журналов ли британских? Думай, князь, ты же у меня воистину Гений Геополитический, думай, но не тяни, понял?
В тот год весна в Приднепровье пришла позже обычного. И посему сирень зацвела лишь на Троицкую неделю. Наступили Зеленые святки. Их ещё зовут в народе Русальной неделей. Праздник этот по сути своей стремный, языческий. Особо остерегается народ наступления четверга, или, как его на Украине прозывают, Мавського Великдня, когда приходит время «заложных» или «нечистых» покойников, появляющихся на земле с того света на короткий период Русальной недели. Ну и запорожцы старались в этот день без особой надобности в лес и к реке не ходить, чтобы не повстречать нечисту силу…
Посты, правда, расставляли, как обычно, но караулы казачьи, однако, несли вполглаза.
Теплым июньским поздним вечером с четверга на пятницу, ближе к ночи, когда весь воздух вокруг острова Хортица наполнился нежным, едва уловимым ароматом отцветающей сирени, пятеро казаков сторожевого отряда спустились к Днепру. Молодняк, конечно, разбирало любопытство на русалок, особливо ежели те голышом плещутся, поглазеть. Вот и пошли двое к плесу, а вдруг блеснет в воде грудь девичья или ещё чего… Старые же сечевики, суеверные, как все воины, расположились у костерка и, раскурив свои люльки, повели неспешный разговор о том, как все-таки лучше обороняться от нечистой силы: крестом ли, молитвой или же пулями из самородного серебра. В воздухе повис аромат турецкого табака, смешиваясь с запахом сирени… Спор уже достигал своего апогея, как вдруг из полумрака, молча и как-то понуро вышли любители подсмотреть русалочьи прелести…
– Ну, що, надивилися на русалочьи дупи? – засмеялся старшой.
– И на дупи, и на пихвы, – ответил незнакомый насмешливый голос, – сдавайтесь, братцы… Вокруг вас пятнадцать тысяч войска кольцом стоит, шансов нету… Крепко сбитый гусарский поручик вышел к костру, слегка подталкивая саблей молодых их сотоварищей. Любознательных…
– Да вы хто такие? Чьё войско будете? Ляхи? Угорцы?
– Русские войска. Генерала-поручика Петра Абрамовича Текели. Да ещё валашские и венгерские полки генерал-майора Фёдора Чобры… Дано вам два часа на размышление… Сдавайтесь, чего кровь православную проливать зазря!
Внезапность всегда деморализует. Сдали Сечь казаки. А под новый год вышел Императорский указ: «Запорожскую Сечь уничтожить, как богопротивную и противоестественную общину, непригодную для продления рода человеческого».
«Непригодную для продления рода человеческого…» Вдумайся в эту формулировку, читатель. Чисто женская логика, не правда ли?
После ликвидации Сечи бывшим старшинам было дано дворянство и предоставлено место службы в различных частях империи. Нижним чинам было разрешено вступить в гусарские и драгунские полки регулярной армии. Недовольная же часть запорожцев сперва ушла в Крымское ханство, а затем на территорию Турции, где и осела в дельте Дуная. Султан позволил им основать «Задунайскую Сечь» на условиях предоставления пятитысячного войска в свою армию.
Сенька Черноморд был среди тех, которые ушли за Дунай. Но служба у султана ему не шибко приглянулась. Да и жизнь в Задунайской Сечи была отлична от Запорожской вольницы. А посему, когда началась новая русско-турецкая война, вернулся он с повинной, как и многие сотни других перебежчиков, не пожелавших воевать на стороне Турции, и был прощен.
Кличка Черноморд дана была Сеньке в Сечи, весьма меткой на прозвища и острой на язык, за совсем не по-славянски темное, горбоносое лицо, на котором неожиданно светлой «персидской больной бирюзой» зеленели странные недобрые глаза…
Представь себе, читатель, сто килограмм мышечной массы, прикрученной проволокой сухожилий и связок к широкоплечему костяку казацкого тела, обтянутого дубленой кожей и увенчанного бритой по-запорожски, идеальной формы, с крепким затылком головой, насаженной на дорическую колонну шеи. Представь чуприну – знак доблести и привилегии истинного сечевика, побывавшего во многих рубках, клок черных волнистых волос, зачесанных на левую сторону, там, где носят ордена да оружие, – живописно ниспадающую на сожженный солнцем лоб. В левом ухе – серебряная серьга, украшена бирюзой с двумя мелкими жемчужинками. Кармазиновый кунтуш из темно-вишневого сукна, синие шаровары, вправленные в сапоги из крымского красного сафьяна, смушковая шапка-кабардинка с золотым позументом. Польская сабля – карабела – с затейливой рукоятью. Турецкий, принесенный из-за Дуная ятаган с насечкой. Пожалуй, все.
Ну, вот тебе, читатель, и портрет Сеньки Черноморда, что называется, в натуральную величину…
Приглянулся он Потёмкину поначалу исключительно по причине феноменальных фехтовальных талантов. Светлейший впервые увидал Сеньку в рубке под стенами осажденного Очакова. С двумя саблями в руках, сеющий смерть в радиусе семи метров вокруг себя, он реял, как взбесившийся Ангел смерти… После взятия Березани Потёмкин представил «корифея рубки», как он его прозвал, к награде, и взял к себе в окружение. Раза два в неделю давал ему Сенька уроки рубки на казацких саблях. Именно тогда-то и осознал окончательно Потёмкин преимущество кривизны клинка сабельного над прямотой палаша немецкого, введенного на вооружение ещё при императоре Петре Алексеевиче. И немедля начал перевооружение российской конницы и, особливо, полевой пехоты, ибо до этого времени у пехотинцев на вооружении состояли шпаги с тесачными клинками, не имевшие никакой практической пользы, особенно в пешей рубке с турками.
Атака на вооруженную руку – это самый простой способ закончить бой. И турки об этом прознали давно. А от них и казаки. Делается это концом клинка, кистевым броском – так учил Светлейшего Сенька. Рукоятка должна лежать в кисти, как пойманная птичка. Прижмешь – задушишь, расслабишь – улетит! Расслабление при замахе и мгновенное напряжение при касании. Так и удар быстрее будет…
Любое оружие при нанесении рубящих ударов, под действием центробежной силы, стремится «вырваться» из руки. Поэтому, чтобы боец мог дольше наносить рубящие удары даже в состоянии усталости, конструкция рукояти рубящего оружия настолько изобретательно изощрена. И для защиты, и для эффективного хвата. Но для пешей «свары» иной раз, когда противник защищен кирасой, к примеру, работает лучше всего жесткий хват, «молотковый», когда сабля – как бы продолжение руки…
Во время уроков по «биомеханике сабельного боя» разрешалось учителю – Сеньке, прозывать ученика – Потёмкина – «пан Грыцко».
Общение между ними обычно шло на одном из разговорных диалектов многонациональной Сечи того времени, вобравшем всё разнообразие лексикона ее разношерстных обитателей… На «казацком» языке…
– Глянь на энту польску шабелюку, пан Грыцко… Глянь, як вона збалансована, а вернейше сказать, выверена, для замахов… Особливо с плеча и с локтю. То дюже добре для пешой рубки… Глянь сюдыть… кысть не працуе зовсим… Працуе тильки плечо да передплеччя трохи… Хват у энтой польский корабелы таков, шо в руце вона не вовтузится, а сидит жестко… Молотковий хват, бо розрахован на молотковий удар по пешому противнику. Тут, пане, потребна сила, ниж швидкость…
За три века запорожцы набрали в свой арсенал почти все виды и восточного, и европейского оружия, но самым употребляемым, да и почетным, конечно же, было оружие холодное. Правда, далеко не всякое. Предпочтение для «свары в поле» отдавалось классической казацкой сабле. Но заветной мечтой всякого запорожца была, конечно же, королева сабель – польская карабела, богато украшенная, с рукоятью в форме орлиной головы, с загнутым вниз набалдашником, удобная и для фехтования, и для круговых ударов, и для пешей рубки. Ежели знаешь, как рубить по правилам казацкой сабельной науки…
– Рубаемо, пан Грыцко, рубаемо силнейше, а то ж пан не рубаеть, пан по дупе дивчачьей долонькою гладить…
Говоря о «девичьих дупах» и других аспектах женской анатомии, мастак был Сенька по этой части изрядный. Хотя, будучи истинным порождением Сечи, со всеми ее законами, легендами и ритуалами, которые он свято соблюдал и поддерживал, женат не был. Всегда предпочитал мужское сотоварищество женским утехам. Но стоило ему поднять свои бирюзовые в оправе черных ресниц очи, как все без исключения бабы и дивчины начинали тихо таять. Даже страх перед мордой его нерусской и страшно-угрюмой уходил куда-то. Видать, слово особое знал казак, «петушиное»…
Увидев Цейтлина в первый раз разгуливающим по лагерю в длиннополом кафтане, в меховой шляпе – штраймле, с окладистой бородой и пейсами – ну, прям еврей, «евреее не бывает», Сенька встал как вкопанный и, выкатив свои глазелупы, присвистнул:
– Тю… так тож справжний жидяка буде…
Ему объяснили, что Цейтлин тут занимается важными делами, по сути дела обеспечивая логистику армии, и приближен к Потёмкину до невероятности. Но поверить в это до конца Сенька, хоть убей, не мог, и при случае старался Цейтлина как-нибудь да поддеть.
Не то чтобы он, запорожец, в своей жизни не видал евреев… Перевидал их Сенька предостаточно, и в Сечи, и около. Но то были либо принятые в Сечь, отпетые и большей частью выкрещенные буйные головы – бандиты и головорезы под стать остальной братве, либо шинкари и торговцы, промышляющие средь казаков или ведущие торговлю розницей в предместье Сечи, называемом «сечевой базар». Первые немногим отличались от остальной многонациональной мешанины Сечи. Вторые же имели характер робкий и вели себя тихохонько, не высовываясь, ибо боялись напороться на неприятности, спектр которых варьировался от грабежа и побоев до смерти, подчас очень жестокой и мучительной.
И с теми, и с этими ему было всё понятно…
Но Цейтлин, свободно разгуливающий по лагерю с превеликой важностью в своей одежде, вызывал у Сеньки наисерьезнейшее раздражение – не вписывался он ни в одну из вышеупомянутых категорий…
Каждый раз, проходя мимо Цейтлина, Сенька, как бы невзначай, жестким, как железо, плечом старался притереть его к стенке или ещё как-нибудь прижучить. Однажды, увидев эту сцену, Светлейший решил восстановить статус-кво по-своему. Подъехав верхом к казаку, он слегка прижал его конским крупом к каменной кладке стены.
– Хорошо ли тебе, казаче?
– Погано мине, пан Грыцко, – честно отвечал на сей риторический вопрос Сенька, покрасневший под насмешливыми взглядами случайных свидетелей происходящего, тщетно пытаясь освободиться.
– В Евангелии от Луки, казаче, сказано: «И как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними». Чи не слыхав?
– Слыхав, – Сеньке наконец-то удалось вырваться из клещей.
– От и добре! – подытожил Потёмкин, – так и роби впредь. Може, в рай попадешь… Хотя я лично в этом глубоко сомневаюсь, – добавил он уже себе под нос.
– Что он тебе плохого сделал, Семён?
– Який же у него безглуздий лапсердак…
– Цейтлин у меня дорогого стоит, казак, а что одет не так, как ты, так на то его полное право как свободной личности, понимаешь? На себя-то давно ли в зеркало глядел? На шаровары свои синие с кунтушом кармазиновым? Да на чуб свой, з яким ты тут шлендраешься, аки индиан чубатый з колоний мериканьских? Али ты думаешь, шо цей наряд варварський в сочетании со своеобразыем прычоски твоий, есть еталон естетики? Однакож, ничого. Мы ж не заперэчуем – потому как это е твое право, як индивыдуума. Лычности… Чубатой, но личности, разумиешь?
– Разумию…
– Эх, тебе бы Вольтера почитать или Канта…
– Яки же у него поганы пейсики! – не унимался Сенька.
Потёмкин подъехал к казаку вплотную, взял за чупрыну и спросил:
– Это чо?
– Чуб, чупрына…
Светлейший, сидя в седле, подтянул слегка Сеньку за чуб, вверх к себе, склонился к нему и пропел тихонько в его украшенное серьгой ухо:
«Чуб козаку для чого? – Як на войне згину:
Мене ангел понесе, в небо за чупрыну…»
Потом отпустил и добавил глубокомысленно:
– Прикинь, – пейсы еврейские, как чуб у казака! И, може, ангелы иудеев в небо за пейсы носят…
А ведь интересная мысль, не правда ли, читатель? Всё ж таки Светлейший был большой оригинал…
– Сенька, говоришь, – повторил Светлейший задумчиво и опять как-то особенно, со значением, поглядел на Цейтлина.
– А ты откуда родом будешь, отрок Сенька, не с Украйны ли, чай?
– Нет, я – коренной ленинградец, со свойственной всем уроженцам города на Неве тихой гордостью произнес Сенька, несмотря на нешуточный испуг, от которого его потихоньку стало подташнивать.
– Коренными бывают только лошади и зубы, – попытался было пошутить Потёмкин, слегка обескураженный его ответом, – и причем тут Лена? Смысл сказанного тобою, отрок, мне неясен. Допросить бы тебя надобно…
Тут Сеньку стало колбасить по-серьезному и от абсурда происходящего, и от холода, который, наконец, полностью пролез под его пальтецо и даже дальше, но более всего от страшного слова «допросить»… Зубы его выбивали барабанную дрожь, и даже будь у него подходящий ответ Светлейшему, он вряд ли смог бы произнести хоть слово.
– Да он, похоже, замерзает! Ажно посинел! Пошли-ка скорейше в дом, пока он нам тут дуба не дал, – внезапно забеспокоился Светлейший, заметив изменения в цвете его кожных покровов.
– Надворный советник, будь добр, одолжи отроку свой соболиный малахай, покуда до дома не дойдем… Господь простит… Пётр Ефимыч, – обратился он к начальнику молчаливых гигантов-гайдуков, протягивая ему Изиду, – на, прими псину на время!
Левретка заворчала было злобно и даже ощерилась, всем своим видом выказывая недовольство происходящим, но Светлейший, показав ей внушительного размера кулак, мрачно промолвил:
– Ну-ка, тихо тут, не то быстро отправлю назад, в кусты…
Цейтлин с готовностью снял свой штраймель, оставшись в черной ермолке, с которой расставался разве что в бане, ибо покрытие головы придает «почтение Богу и препятствует человеку грешить», и протянул его подростку.
– На, прикройся покуда, – нахлобучил Светлейший на Сеньку гигантский головной убор, в котором тот тут же утонул на пол-лица. – Цейтлин, посмотри-ка, по Сеньке и шапка! Извини, избитая фраза, но не смог удержатся. По сути подходит.
– Кстати, – спросил он ласково, одной рукой обняв Цейтлина за талию, а другой потихоньку подталкивая Сеньку в одном ему известном направлении, – давно уже любопытствую, сколько же хвостов соболиных ушло на сооружение этого шапочного шедевра?
– В моем штраймле семь, Светлейший, но бывает так, что и тринадцать, и восемнадцать, и даже двадцать шесть бывает…
Светлейший аж присвистнул от удивления:
– Объясни!
– Число семь – символ совершенства мироздания, – немного торжественно произнес Цейтлин, – в Ветхом Завете, в книге Берешит, это Бытие у православных, сказано: «И завершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые делал…». Семь – святое число, с ним много чего в мироздании связано. Семь цветов радуги, семь нот гаммы музыкальной…
– Септима. Седьмой по счету интервал музыкальный, – подхватил Светлейший, будучи человеком чрезвычайно музыкально образованным, – всё Цейтлин, с семерками я, похоже, кое-что понял и полностью согласен. Семь дней Творения как эталон Вселенной это сильно. Очень сильно. Символики, конечно, и разной другой немало, но сотворение мира – это, пожалуй, главное. Похоже, за всеми семерками сокрыто что-то в высшей степени фундаментальное! Давай-ка мы эту тему потом продолжим… Она зело не тривиальная, не хочу ее на ходу комкать… Мне вот теперь про число тринадцать услышать не терпится! Правда ли, что заколдованное оно? Несчастливое? Ведь и Иисус на Тайной вечере с двенадцатью апостолами сидел…
– Вообще, существует такое понятие, как «трискаидекафобия», сиречь суеверный страх перед числом тринадцать, – обстоятельно начал Цейтлин, – у разных народов разные об этом поверья и легенды. Так, англичане считают, что если за обеденный стол сядут тринадцать человек, один из них непременно умрет. У варягов, в Эддах их, на пиру в Валгалле поссорились за одним столом тринадцать богов. И закончилось это ссорой бога зимы с богом лета. Легенда эта, Светлейший, весьма показательна, ибо есть вечное отражение борьбы зимы и лета, холода и тепла в глазах человека. Всё ведь вертится вокруг солнечного цикла…
– А у иудеев что же… нет этой, как ты сказал, треско-фобии? Или три-ска-едока-фобии? – Светлейший осторожно, по слогам, выговорил мудреное слово, – тьфу ты, язык сломать можно. Чертовой дюжины не боитесь?
– Есть, конечно же, у иудеев суеверный страх, и весьма сильный, но только перед другими числами и цифрами. Но нумерология нами беспредельно почитаема. Ведь познание Всевышнего и творений его невозможно без знания символики чисел и законов их соотношений. А во многие знания, многие печали… Ну, и страхи, естественно. Отвечая же на ваш вопрос, числа «тринадцать» иудеи не боятся. Скорее, наоборот. Ведь в книге Исход дано нам узнать про тринадцать качеств Всевышнего, про тринадцать мер милости Господней!
Нумерология для всех народов высший смысл несет, а для иудеев особенный, так как у нас буквы к тому же ещё и цифровое значение имеют. Ну, вы же и сами знаете…
– Знаю, Цейтлин, знаю! И, на мой взгляд, слишком уж у вас всё насыщено нумерологией этой! Не перебарщиваете ли? Иной раз прямо цифиризация текста какая-то. Ведь не для среднего ума всё это, согласись. Люди ведь просты большей частью, включая и твоих соплеменников. Им бы чего попроще, поощутимей. Бог всем нужен. Но такой, чтоб потрогать можно было. Живого Бога всем хочется! Вот что я тебе скажу! А не набор цифирей и функций…
– Но согласитесь, Светлейший, что ощутимый на ощупь Бог, как вы выразились, – это ведь очень напоминает… идола, не так ли? А ведь именно от этого и предостерегает Священное Писание. Ведь во второй заповеди сказано: «Не сотвори себе кумира и всякаго подобия, елика на небеси горе, и елика на земли низу, и елика в водах под землею…»
Потёмкин резко остановился. И вместе с ним остановилась вся процессия. Сенька, ничего не видящий из-за нахлобученного по самые уши малахая и влекомый мощной рукой, держащей его за шкирку, ткнулся во внушительного объема Потёмкинское чрево. А Цейтлин, обнятый другой рукой Светлейшего за талию, внезапно развернулся градусов на сто двадцать, прямо как танцевальный партнер, оказавшись лицом к лицу с князем.
– Ну, ты даешь! – в восхищении произнес Григорий Александрович, – вот за это мы тебя и любим особо, Цейтлин… Однако хочу тебе возразить, что никак нельзя смешивать поклонение святым иконам с запрещением поклоняться идолам, кумирам и тельцам золотым. Ибо мы, православные, вовсе не считаем иконы идолами. Икона по-гречески означает «образ». И, молясь перед ними, мы молимся не раскрашенному куску дерева, а тому, кто на ней, на иконе, изображен. Обращаться к Спасителю несравненно легче, когда пречистый лик Его перед тобой! А не пустая стена… Если только это не стена Храма Ерусалимского, – вдруг поправил он сам себя.
И задумался… Помолчал с полминуты. А потом, вздохнув, признался:
– Как же ты иной раз можешь мысль взбудоражить, брат Цейтлин! Прямо дар у тебя к этому! – и, не удержавшись, ехидно добавил: – Пожалуй, даже больший, чем к финансам…
И вновь возобновляя поступательное движение в направлении дворца, а вместе с ним двинулась и вся процессия, Светлейший позволил себе пошутить ласково:
– Я, признаться, теперь даже про двадцать шесть хвостов собольих на шапках ваших и спросить боюсь! Не знаю, осилю ли такой объем цифровой информации.
– С этим проще, – двадцать шесть – есть сумма числовых значений входящих в него букв, дающая нам одно из имен Всевышнего, – начал было Цейтлин, но был прерван…
– Вот мы и пришли! Заходи, Симеон-отрок, гостем будешь, – радушно-помпезно провозгласил Потёмкин, подводя своих спутников к уже открытым в их ожидании дверям оранжереи и зимнего сада.
– А про идолов и язычников, им поклоняющихся, мы с тобой попозже ещё поговорим… У меня на этот счет есть особое мнение. Интересно мне, к примеру, что ты о моей нойде ижорской думаешь? Она-то ведь точно ведьма! Соснам своим священным молится…
При этих словах пригревшаяся под мышкой у гайдука Петра Ефимовича Изида зашебуршилась и, выпростав длинную мордочку, устремила умный и внимательный взгляд на Светлейшего…