Читать книгу Последний подарок Потемкина - Аркадий Черноморский - Страница 7
Книга первая
Глава четвертая
О пользе банно-прачечных процедур
ОглавлениеАллеи пальм и лес лавровый,
И благовонных миртов ряд,
И кедров гордые вершины,
И золотые апельсины…
А.С. Пушкин. Руслан и Людмила
Зимний сад, в который они вошли, был как бы продолжением сада Таврического. Но в отличие от засыпанных снегом голых деревьев, этот сад цвел. Сначала шли вечнозеленые причудливо постриженные кустарники туи и самшита, кедры, средиземноморские сосны, кипарисы. Потом лавровые, миртовые и померанцевые деревья, некоторые были увиты розами и жасмином. И, наконец, просто кусты роскошных чайных роз. Контраст с голыми ветвями деревьев сада наружного был поразительный.
Хозяин всего этого светлейший князь Григорий Александрович Потёмкин-Таврический, похоже, только и жил ради контрастов. Мысль эта внезапно пришла в Сенькину голову и напрочь там утвердилась. Всё произошедшее в дальнейшем эту прозорливость только подтвердило.
Одной из причин этой «контрастомании» Светлейшего было, скорее всего, иное устройство и подвеска его нервной системы. Напридумано на эту тему немало. Наверняка можно докторскую диссертацию написать на тему: «К вопросу о спекуляциях по поводу потенциальных психических расстройств князя Потёмкина-Таврического в работах российских и зарубежных авторов». Правду-то мы вряд ли узнаем. Да и что есть правда, читатель? Особенно историческая. Оксюморон…
Но, живи Григорий Александрович в наше время, его бы, конечно, продиагностировали по всем правилам современной медицинской науки и обязательно что-нибудь да нашли эдакое, disorder какой-нибудь, bipolar или – obsessive compulsive… Всенепременно нашли бы, ибо человек он был гениальный, а у них, у гениев, «веселые» нервные клетки – нейроны – как-то по-другому работают. Нейроны – это ведь отличники организма, хоть и большие капризули. Работа у них сложная, «нервная». И без нейронов нам хана! Кирдык…
Есть масса клеток, которые выполняют в организме функции шестерок, а то и хуже. Но нейроны – это элита. Перфекционисты. За то им почет и уважение и, естественно, лучшая пайка кислорода.
Нейроны свои, доставшиеся ему как щедрый генетический подарок, Светлейший холил, лелеял и шлифовал до блеска. Смоленская духовная семинария, Московский университет, Конногвардейская служба… С молодости оттренированные запойным чтением и ратным делом нейроны помогали ему в развороте боевого коня так четко рассчитать угол и силу удара, чтобы через долю секунды увидеть медленно оседающего в седле противника. А также изящно закончить шахматную партию, загоняя черные фигуры противника, жертвуя своей белой ладьёй, в цугцванг…
«Одной рукой он в шахматы играет. Другой рукою он народы покоряет…» Это уже Державин, Гавриил Романович. И прямо в точку.
Многие обвиняли Потёмкина в гениальности. Наверное, это справедливое обвинение. Хотя, как мне кажется, дело в том, что, используя выражение одного, столь любимого мною нынешнего писателя, «он просто был “иной”…»
Группа людей, стоящих на зеленой лужайке посреди этого цветущего великолепия, приветствовала их радостными возгласами, с нескрываемым любопытством поглядывая на Сеньку.
Он ловил на себе взгляды нарядных дам и кавалеров и, спотыкаясь от смущения, тихо мечтал испариться. Теперь, глядя на напудренные парики и одежду окружающих, Сенька окончательно понял, что неведомо как, но занесло его во что-то совсем непонятное…
Они подошли к толпе по песчаной дорожке.
– Позвольте представить вам найденного в ночи зимнего сада отрока Симеона – с некой помпезностью, то ли шутя, то ли всерьез провозгласил князь, снимая с Сеньки соболиный малахай и возвращая его, с благодарным кивком, законному владельцу.
Цейтлин тут же водрузил на голову сей ценный и, как мы уже поняли, совсем не простой головной убор и облегченно вздохнул.
– Кстати, тебя как по батюшке величают, отрок Симеон? – нагнулся Потёмкин к подростку.
– Абрамович, – сказал Сенька, и уши его, кстати немалого размера, тут же нежно заалели. Впрочем, этого никто не заметил, и только Цейтлин, уловив тревожную нотку в его голосе, внимательно посмотрел на подростка.
На Светлейшего, впрочем, неудобоваримое это отчество произвело самое наиблагоприятнейшее впечатление.
– Никак из староверов? – с живейшим интересом спросил он. Глаза его, вернее, глаз, сиял неподдельным любопытством и доброжелательностью. – Поповец, или другого согласия? Считай, все Абрамычи да Авраамычи, которых я имел честь и удовольствие знать, были из «старопоморов». – И, подумав, добавил: – все, окромя Сергея Абрамыча Волконского да Ивана Абрамыча Ганнибала, недостойного сына своего отца… – процедил он, слегка оттопырив нижнюю губу, отчего стал похож на гигантского голубя.
Произнося последнее имя, Светлейший поморщился. История с генералом Иваном Ганнибалом, сыном «арапа Петра Великого», бездумно и бездарно разбазарившим весь бюджет на строительство Херсонского флота, была ещё свежа в его памяти, хоть прошло уже семь лет.
– Погоди, ещё одного Абрамыча вспомнил! Текели, генерал-аншеф, Пётр Абрамыч. Запорожской Сечи усмиритель. Ох, и славный же вояка! Жаль, прошение об отставке подал. Годы, говорит, уже не те, да и здоровье. А женился, сукин сын, на молоденькой хохлушке! Ох, говорят, дает она ему жару! Даже песня про него, про Текели, по всей Малороссии ходит. Мне казаки спивали.
И, хлопнув в ладоши так, что стайка попугаев в ужасе поднялась с померанцевых деревьев и устремилась вглубь сада от греха подальше, Светлейший кокетливо изогнул внушительного объема стан и запел голосом, как ему казалось, малороссийской дивчины. Голос у Светлейшего, надо сказать справедливости ради, оказался весьма звучным и красивым:
– «Ой ты, старий “дидуган”, изогнувся як дуга, а я молоденька, гуляти раденька…» Слухи – страшное дело! – внезапно помрачнел он и прервал представление, – могу только представить, что обо мне людишки трындят… Ну, где ты там, Симеон Авраамыч, пошли! Сейчас я тебе покажу кое-что весьма достойное и по теме. И Светлейший зашагал вглубину дворца, увлекая Сеньку за собой.
Толпа почтительно двинулась за ними. Через минуту все вошли в залу, поражавшую всем: размерами, высотой потолка, лепными деталями, но в особенности колоннадой.
На описание этого дворца, его внутреннего убранства и декора, ушла бы не одна страница. Но «старик Державин», да и многие другие, уже уделили Таврическому дворцу и его чудесам немало страниц и прилагательных. И посему мы этим заниматься не будем, ибо зачем нам повторяться, читатель? Лишь на минуту остановим взор на висящих в изобилии картинах вперемежку с гобеленами. И дальше.
Пройдя залу насквозь, князь подвел Сеньку к внушительных размеров картине, не висевшей, а стоявшей на подрамнике, причем вертикально.
– Ну, вот, Симеон, – сказал он, указывая на полотно, – вот тебе и истинный Авраам. Тот самый. Праотец народов. Гляди…
Сенька оторопело уставился на картину. Изумлению искушенного члена школьного художественного кружка не было предела…
– Это же Рембрандт! Это ведь в Эрмитаже должно висеть, – пробормотал он, и в тот же миг две огромные ладони легли на лацканы его демисезонного пальтеца.
Рё-тэ-дзимэ, или удушение двумя руками затягиванием ворота с захватом разноименных отворотов одежды – так называется в современном дзюдо движение, совершенное Светлейшим. Но он об этом, естественно, и не подозревал. Дзюдо ведь появится только через девяносто с лишним лет.
Вознесенный над полом Сенька, сипя и багровея, заплясал в воздухе, как заправский висельник на рее.
– Ты кто? – страшно и тихо проговорил князь, вглядываясь в посиневшее лицо подростка, – соглядатай, лазутчик Зубовский? Говори, подлец, сейчас кишки из тебя выжму…
Дело, в общем-то, к тому и шло, кишки не кишки, но как у любого удавленника после определенного времени, проведенного в асфиксии, ещё минута-другая и содержимое внутренних органов дало бы о себе знать.
– Григорий Александрович, – прокартавил тут надворный советник Цейтлин, осмелившийся в этот драматический момент положить руку на локоть Светлейшего. (И уж поверь, читатель, не у каждого боевого генерала хватило бы на это духу.) – Мальчишка сей вряд ли шпион… не похоже… Того и гляди, сейчас преставится. Вон уже побелел весь и почти не дышит. Не берите грех на душу…
Потёмкин внезапно увидел посиневшие губы и белки закатившихся глаз, обмякшую в захвате его чудовищных рук фигурку, и жалость, вперемешку с чувством вины, переполнила его так же стремительно, как и мгновение тому назад захлестнувшая его ярость.
– А ну-ка, не подыхай мне тут, подлец! – то ли попросил, то ли приказал он, опуская обмякшее Сенькино тело на пол.
Как огромная лохматая баба, кряхтя, встал он перед ним на колени и, оттянув веки, заглянул в оба глаза. Зрачки Сеньки то сужались, то расширялись.
– Жив! – радостно сообщил Потёмкин и с профессионализмом солдата, отправившего на тот свет не один десяток человеческих существ, начал возвращать бедолагу к жизни.
Присутствующие смотрели на его действия с невольным восхищением.
А делал Светлейший вот что. Взявши подростка под мышки, он приподнял его и слегка потряс. Затем сильно потер ему ладонями оба уха и дунул в нос. После чего усадил и сильно ударил ладонью по позвоночнику в районе середины лопаток и, как бы наводя последний штрих, похлопал ладонью справа и слева по шее, там где трапециевидная мышца плавно переходит в плечи.
Тут Сенька открыл глаза и вполне осмысленно уставился на мясистый палец Светлейшего, увенчанный тремя перстнями с мерцающими самоцветами, которым тот плавно водил перед его лицом, вперед-назад, вправо-влево, завороженно и неотрывно следя за передвижением этого пальца в пространстве.
– Жив, подлец, – удовлетворенно повторил Потёмкин, – и, судя по реакции глазных яблок, будет в полном порядке.
Тут он впервые поднял взор на окружающих. Прочитав сложную гамму чувств, повисшую в атмосфере залы, он довольно ухмыльнулся, неожиданно ловко для человека своих габаритов и веса встал на ноги, и тут же цепко ухватил с подноса идеального размера и формы соленый огурчик.
Читающий мысли Светлейшего Афанасий тут же налил тминной из хрустального штофа. Светлейший с удовольствием принял стопку и, зараз откусив ровно половину, зажмурил глаза и замер, деликатно похрумкивая и трепетно прислушиваясь к своим ощущениям. Ажно постанывая от наслаждения. Огурцы соленые, маринованные и малосольные Григорий Александрович боготворил и готов был потреблять бесконечно. Ему доставляли их отовсюду: из Луховиц, Багаевской, Спасского, из Холыньи Новгородской, выращенные на иле Ильмень-озера и в дубовой бочке на всю зиму в проточной воде притопленные. Из Суздаля – наипупырчатые, из Нежина – пчелками опыленные, позднеспелые, крупнобугорчатые да черношипные. И, наконец, из Подновья Нижегородского, где осенние мелкие огурчики солили специально для него не в дубовой бочке, а в тыкве, лишенной нутра и семян…
В тыкве!.. Нет, ты прикинь, читатель…
– О, Агурус, сиречь неспелый по-эллински, как ты прекрасен, как же ты изумляешь нам небо и тревожишь язык! – проговорил князь, весьма склонный к патетике, когда речь шла о съестном, гипнотизируя взглядом остаток огурца перед тем, как аппетитно уничтожить его в один прием.
– Мой маленький пупырчатый бог, – выходя из транса, почти всхлипнув, громко прошептал он.
– Мыть! – мгновенно меняя тему, приказал он, скользнув взглядом по потихоньку оживающей фигуре подростка и заметив, между прочим, и мокрые подтеки на одежде – следы не совсем справившихся сфинктров.
– Мыть и стирать, немедля!
– Князь, вы только что чуть не задушили ребенка, и я спешу поздравить вас с этой эпической победой, – раздался звучный молодой женский голос.
– Задушить человека, не так просто, как кажется, любезная княгиня Екатерина Фёдоровна, – возразил Потёмкин, не оглядываясь, – даже если это ребенок…
Затем, повернувшись к толпе, торжественно провозгласил:
– Тут, княгиня, многое, знаете ли, зависит от природного строения шейной части становой жилы, сиречь позвоночника, и избранного вами способа удушения.
Последнее, что услышал Сенька, увлекаемый слугами в боковые покои, было:
– В бытность мою в Стокгольме, поведал мне великий Карл Линней – воистину, Князь Ботаники, что у всех живущих четвероногих тварей, равно как и у человека, строение шеи таково, что семь, и заметьте, только семь цервикальных позвонков имеется! Будь то крыса, будь то лев или жирафа африканская.
– И у меня? – продолжала задиристая княгиня.
– И у тебя, княгинюшка, и у меня… и даже – представь себе, у матушки-императрицы. Дозволь-ка шейку твою…
Воинственно настроенная княгиня Екатерина Фёдоровна Долгорукова, урожденная Барятинская, плавной походкой беременной женщины подошла к князю. Томно, с нежной издевкой посмотрела ему в глаза и с готовностью вытянула шею. Он положил одну ладонь ей на живот, другой же нежно и крепко охватил полный ствол ее шеи с неожиданно ярко выраженными пульсирующими артериями.
– Катя, Катя, Катенька, от кого пузатенька, – ласково пропел Потёмкин в княгинино пламенеющее ушко.
В толпе отчетливо послышалось сопение.
Сопел рыжий австрийский посол – граф Людовик фон Кобенцль, много лет с чисто имперским упрямством влюбленный в княгиню…
И тут тема удушения стала набирать серьезные обороты, ибо в гостиную вошел принц Шарль де Линь – знаменитый на всю Европу спорщик и софист. Один из любимейших собеседников, собутыльников и соратников Светлейшего, а также, по совместительству, его агент и соглядатай, ибо беспардонно, с чисто галльско-бельгийской элегантностью шпионил для князя, равно как и за князем, в пользу, как минимум, трех держав. О чем Потёмкин, естественно, знал, ибо контрразведка его работала безупречно, а перлюстрация почты, даже дипломатической, была в Российской империи делом привычным, обыденным…
– Позвольте, Светлейший, вы это о повешении или об удушении, сиречь асфиксии? Хочу вам возразить, мой князь, тут ведь принципиальное различие! Вот возьмем, например, испанскую гарроту. Совсем другой механизм, совсем!
– Не вижу, признаться, любезнейший принц, противоречия, ибо протрузия шейной части позвоночного столба схожа в обоих способах умерщвления, – разворачиваясь в сторону многолетнего, обожаемого оппонента, произнес Потёмкин, предвкушая изысканное интеллектуальное ристалище с одним из последних рыцарей Европы…
Сенька блаженствовал. Он сидел на корточках на дне деревянного чана для стирки белья, куда поместил его вместо ванны расторопный дворецкий Макарий, и горячая вода доходила ему почти до кадыка. В ванне, коих во дворце недостатка не было, было бы сподручней, но, чтобы нагреть их, ушло бы время. Хорошо зная Светлейшего, Макарий всей своей шкурой уловил ключевое слово его приказа – немедля.
А в прачечной, где стояли шесть чанов для стирки, огонь, хотя бы под одним из них, не гасился никогда. Светлейший не терпел несвежих простыней и скатертей, не говоря уже о нательном белье, сорочках и исподнем. Шесть прачек и три белошвейки круглосуточно находились при дворцовом хозяйстве. Пять молодых и одна в годах, за старшую.
Впопыхах молодайки чуть было не сыпанули в импровизированную ванну смесь щёлока с золой, уже приготовленную для замачивания простыней. Хорошо, что старшая перехватила вовремя, а то испытал бы Сенька на своей шкуре то, что испытывают закоренелые грешники на шестом круге ада. Предотвратив сию пренепри-ятнейшую коллизию, все население прачечной столпилось вокруг чана и стало держать совет. Решался фундаментальный вопрос: каким же, собственно, мылом мыть столь важного отрока?
Марсельским, то бишь хозяйственным, или же дегтярным, которое от «скотских хворей»? Сиречь от вшей…
– Грязью зарос, хоть репу на шее сей, – ласково мурлыкали молодайки. – Марцельским, марцельским мыльцем мальца надо бы помылить!
– Надыть его ещё и дегтярным продраить, – прищурилась старшая, из обрусевших чухонок, на живописную кучку Сенькиной одежды, лежащую на полу.
– Дык, вроде не вшивый, – отвечал Макарий, – а впрочем, давай дегтярным, Власьева. Береженого бог бережет.
Порешили: и тем и другим. Вбухали по полбруска каждого. Пена достигла Сенькиного подбородка.
– А ну-ка, барин, нырни с головой, – строго сказала Надежда Власьева.
Сенька с радостью исполнил приказ. Горячая вода в блокадном городе исчезла в сентябре, а водопровод в их квартире не работал уже больше месяца. По нужде большой и малой население квартиры стало ходить в ванну, ибо туалет был забит напрочь и безнадежно.
Девки принялись мылить, скрести и чесать ему башку, а Макарий помчался на поиски мочала. И пока его не было, девки ласково, но крепко, стали тереть и оглаживать его своими ладонями по спине и ниже… С хохотом прихватывая в мыльной воде кой-какие причиндалы. Сенька слегка повизгивал, но особо не вырывался, ибо мытье такое пришлось ему весьма по вкусу.
В разгар этой мыльной феерии, ударом ноги отворив дверь, так как руки его были заняты изрядного размера фарфоровым блюдом, в прачечную вошел Потёмкин.
– Неплохо устроился, – сказал он с одобрением, мгновенно оценив ситуацию. Жестом отпустив банщиц, Светлейший уселся полубоком на край чана, на манер наездницы в дамском седле, пристроил блюдо на внушительного размера ляжке и отправил кусочек холодной телятины, предварительно обмакнув его в хрен, себе в рот.
По дороге в прачечную Светлейший не удержался от соблазна прихватить с собой блюдо с ломтями буженины и ломтиками холодной телятины, каперсами, огурчиками, а также хреном и горчицей.
– Дегтярным драите? – покрутив носом, спросил он.
– И дегтярным, и марцельским, – с поклоном отвечала старшая.
– А чего не лодыгинским?
– Не посмели, батюшка, – подоспел запыхавшийся Макарий со жгутом лыкового мочала.
– Липа? – спросил Светлейший, дожевывая и чутко поводя ноздрями.
– А как же ж…
– На колу мочало, начинай сначала! Тащи лодыгинское мыло из моей умывальни! Для духа…
Потянувшись за вторым ломтиком, он поймал Сенькин голодный взгляд, и тут же ловко впихнул ему в рот телятину. Пока Сенька жевал, благодарно поглядывая на Светлейшего, тот строго выговаривал, раскачивая гигантское блюдо на гигантской ноге:
– Извинений не приношу, уволь, покуда не услышу внятных объяснений, иначе додушу до конца на сей раз…
Сенька судорожно сглотнул и чуть было не подавился недожеванной телятиной. Но князь был начеку и звучным, но всего лишь в четверть силы шлепком направив пищевой поток в правильном направлении, произнес помягче:
– Да не бзди, а изволь объясниться… откуда ты… кто ты, ну?
– Понимаете… – абсурд происходящего заставил Сеньку собрать мысли воедино и выражать их по возможности спокойно и логично, как, к примеру, периодическую систему химических элементов, или какой-нибудь закон Бойля – Мариотта. Как будто бы он всего лишь на уроке той же физики, уговаривал он себя…
– Видите ли, Григорий Александрович, – как можно солиднее сказал он, – у меня создалось впечатление, что мы живем в разные временные эпохи. Я понимаю, что в это очень тяжело поверить, но другого объяснения у меня нет…
Слегка приподняв бровь на панибратское «Григорий Александрович», Светлейший выслушал остальную часть Сенькиного посыла без видимого скепсиса. Окинув отрока тяжелым взглядом, спросил:
– Так ты что, колдун? Это, брат, пожалуй, похуже шпиона будет…
Сенька от ужаса ушел с головой под воду и чуть было не захлебнулся, но Светлейший опять спас его. Извлек из пучины пенно-мыльной, ухватив за волосья.
– Я не колдун и не шпион! Я просто мальчик, живу в двадцатом веке! – вопил он, отплевываясь от пены, – сам не знаю, как попал к вам, в ваш восемнадцатый…
От безнадежности все его аргументы как-то разом скукожились.
– Я заметил, что не девочка, – многозначительно сказал Потёмкин, – а вот остальное нужно бы доказать. И скормил Сеньке солидный кусок буженины. Затем отправил такой же ломоть себе в рот и принялся задумчиво жевать.
Так, в молчаливом обоюдном пережевывании, прошла пара томительных минут…
– Тут не красный, а белый хрен лучше пошел бы, – глубокомысленно заметил Светлейший и хотел было развить эту мысль дальше, но тут принесли из княжеской умывальни брусок мыла ручной работы с Шуйской мыловарни Лодыгина. Мыло это готовили специально для Светлейшего, на чистом коровьем масле с примесью миндаля, лаванды и огурца, и он давно уже предпочитал его и французскому и итальянскому.
Подсадила Потёмкина на шуйское мыло сама государыня-императрица. Екатерина Алексеевна с молодости была сама не своя до всякой парфюмерной всячины. И со свойственным ей любопытством и настырностью вникла в суть мыловарения, тем более что тут у нее был свой особый интерес…
Светлейший с неожиданной нежностью вдруг вспомнил встречи их и беседы в дворцовой баньке, когда, напарившись и натешившись всласть, вели они свои бесконечные разговоры, в то время как озверевший от ревности граф Орлов рыскал под окнами.
Как же он любил свою тогдашнюю Катеньку! «Жизнь моя, душа общая со мной! Как мне изъяснить словами мою к тебе любовь! О, мой друг, утеха моя и сокровище бесценное…»
Говорить с ней тогда можно было решительно обо всем. Круг интересов был неисчерпаем. У обоих. Ведь обоими были прочитаны тонны книг. И пережиты тысячи жизненных коллизий. А вопросов было великое множество…
Как перестроить мир? И можно ли? О восстании алеутов на Аляске. О наследнике Павле. О проходимцах – графьях Сен-Жермене и Калиостро. О разгорающейся революции в Американских колониях. И не перекинется ли революция эта в Европу? О сладости почесывания и наслаждениях кожно-мышечных… О лютеранстве и о православии. И как возродить Византию? Как вернуть Иерусалим? И кого там потом поселить? О новой опере молодого Моцарта. Как просветить Россию? Освобождать ли народ? И чем это обернется? О вечной молодости! О яблоках…
… Яблочная тема оказалась бесконечна. Они говорили и о золотых яблоках Гесперид, и о яблоке с дерева познания добра и зла. И, конечно же, о молодильных яблоках и живой воде. Екатерину Алексеевну концепт молодильных яблок всю жизнь будоражил очень, а с годами особенно…
– Вот тебе мыльце с молодильными яблоками, помойся, папочка, – протянула она ему как-то брусочек мыла нежно-желтого цвета. Потёмкин принюхался. И вправду, тянуло яблоками и ещё чем-то сладковолнующим.
– Сирень?
– Ландыш, – шепнула она, – и чуть-чуть масла миндального, ну и яблочки с корицей, конечно…
– Венецианское?
– Нет, наше, шуйское, знаешь песенку такую: «Я умоюсь молодешенька, мылом шуйским я белешенько…»
– Младешенька, а не молодешенька, – поправил Потёмкин императрицу ласково, – старославянский имеет тенденцию иногда опускать гласные, колбасочка моя немецкая, – и допел шикарным басом: «…и я встану, младешенька, ранним-рано, ранешенько!»
– Ну, что поделать, – покорно соглашалась она, млея от счастья, – колбаска так колбаска. Немчура я и есть, правда, с примесью датской и шведской крови. А мыльце это я сама придумала, у меня разные мыльные мысли есть… Мяту, огурчик для свежести подмешать – это российский букет. А вот масло кокоса с маслом пальмовым – это вроде как экзотика стран южных. Или вот лаванда – привет Прованса французского…
– Так ведь пользуем же мы мыло из Прованса, с травами! Ты же сама, Кать, лет пять назад заключила с Людовиком договор торговый. Мыла марцельского этого теперь стало – хоть одним местом ешь.
– Это так, но есть нюанс, Гришенька, Savon de Marceille – вещь, конечно, исключительная – и по аромату, и моет хорошо. Грязь да жир снимает, но ежели дешевый сорт, то нету в нем той мягкости, как в нашем шуйском… Французы же его на оливковом масле варят. Знаешь, по закону прованскому нельзя ну ни капли жира животного, ни-ни! А наше-то – на чистом коровьем маслице…
– Говорят, ты и кофейной гущей по утрам моешься, Кать?
– Моюсь, Гришенька, моюсь.
– Весь брусок бросать, княже, али пол? – вывел Светлейшего из сладких воспоминаний голос старшей.
– Весь, весь вбухивай, – отмахнулся он, возвращаясь с неохотой к непонятной и странной ситуации.
Мысли его, обычно острые и резвые, как-то вяло блуждали в этот раз по задворкам сознания, пытаясь выкристаллизоваться в верное решение. Загадку надо бы загадать этому удивительному отроку… Что-то типа теста. И тут его осенило…
– Коль и взаправду в будущем обретаешься, то должен много чего знать и о делах прошлого, не так ли? – слегка раздражаясь на осторожность своего голоса, начал он издалека.
Сенька сосредоточенно молчал, пытаясь понять, куда же клонит его грозный экзаменатор.
– Про Измаил что знаешь? – выпалил наконец Потёмкин и, весьма довольный собой, испытующе вперил в подростка свой одноглазопылающий голубым огнем взор.
Облегченно выдохнув, Сенька вдохнул и, помогая себе диафрагмой, затараторил скучным голосом советского зубрилы-отличника:
– Измаил – одна из крупнейших турецких крепостей XVIII века, расположенная в устье реки Дунай. Являлась одной из твердынь Оттоманской империи, пока не была взята гениальным русским полководцем – генералиссимусом Суворовым А.В., прославившимся также переходом через Альпы во время своего швейцарского похода. И, помолчав, добавил для убедительности: А.В. – это Александр Васильевич…
Это было похоже на реванш за удушение и другие мелкие угрозы со стороны Светлейшего. Но Сеньку он отнюдь не порадовал. Скорее удручил. Мгновенная метаморфоза сиятельного князя Священной Римской империи, хозяина жизни, демиурга, была просто непостижима…
Не дай нам Бог видеть Великих в минуты слабости их! – Генералиссимус… – просипел князь гигантским питоном Каа. – Через Альпы! – уже на тон ниже, но как-то заунывно.
Не совсем понимая, в чем, собственно, дело, Сенька с готовностью продолжал:
– Даже картина есть такая: «Переход Суворова через Альпы» художника Сурикова. Висит в Русском музее, а также известная мозаика на фасаде Музея Суворова. Он ведь второй в мире, кто совершил этот «беспрецедентный» военный маневр. Мозаика, правда, сейчас закрыта из-за бомбежек…
Пытаясь щегольнуть умным словом «беспрецедентный», он слегка облажался, зажевал пару-тройку гласных, и получилось что-то, слегка отдающее гастрономией и специями. Он виновато взглянул на потухшего князя, но тот никак не отреагировал на его фонетический ляп. Сидел сиднем. Снеговиком, осевшим под солнечными лучами, и молчал. Чтобы как-то развеять тягостность ситуации, хотя вины он за собой не чувствовал ну никакой, Сенька робко добавил:
– А первый был Ганнибал Барка, великий карфагенский полководец. Суворов всегда брал с него пример… Его, кстати, свои и предали…
– Суворова? Свои? – ужаснулся Светлейший, и Сенька понял, что он не в себе.
– Да нет же, Ганнибала! Ганнибала предала продажная карфагенская элита! Ему даже пришлось отравиться…
Выходил из транса Светлейший гораздо медленнее, чем в него вошел.
Но всё же выходил. Правда, как-то очень уж мучительно. Со слезой, навернувшейся в незрячем глазу, и с тоской в зрячем. Но постепенно тоска растаяла, и голубой свет его единственного глаза стал теплеть. Светлейший встал, и в рассеянной задумчивости прошелся пару раз по прачечной.
– Без меня не был бы Суворов Суворовым, и это неоспоримо! – убежденно изрек он.
Но тут хруст фаянсового блюда с остатками растрепанной буженины под каблуком временно отвлек его внимание. Оттирая хрен с сапога шелковой салфеткой с вышитым вензелем «ГПТ», он продолжал диалог с самим собой:
– Суворов, бесспорно, гений и генералиссимуса, возможно, и заслужил. Но талант его был мною раскрыт и развит. Да и по жизни кто, как не я, его поддерживал повсеместно! Александр Васильевич ведь женским полом обиженный. Робок с бабами был всю жизнь, может, потому война и есть его Прекрасная Дама. Истинная… Жена его позорная, урожденная Прозоровская, княжна, уж так его опускала, беднягу! Я ведь изо всех сил перед Матушкой о разводе его хлопотал! Так нет же – вся московская родня ее, весь Прозоровский клан навалился, и не дали развода бедолаге! Присудили «раздельное жительство», да ещё 1200 рубликов ежегодного содержания платить… Тьфу! – сказал Светлейший, сжимая кулаки.
Эмоциональная встряска явно пошла ему на пользу. Он на глазах возвращался в свою прежнюю, привычно-величественную версию.
– «Долгий век Князю Григорию Александровичу!» – это же он сам, сам Суворов мне писал. Когда за победу Рымникскую был он и в славе выкупан, и наградами усыпан и мною, и императрицей. С моей подачи он титул «Рымникский» получил! Орден Святого Георгия 1-й степени… Правда, всё заслуженно, слов нет. Победа, право, была блистательная… По ней будущие полководцы учиться будут, как воевать…
Притихшие девки, открыв рты, наблюдали за необычным действом. Старшая же, наоборот, закусив кулак, отвернулась. Мудрый Макарий, инстинкт самосохранения у которого был на должном уровне, тихо самоудалился. Во избежание…
– Так у Александра Васильевича, выходит, и музей имеется? – с непонятной для Сеньки горечью произнес Потёмкин, – что же еще?
– Памятник на Марсовом поле, проспект Суворовский…
– Проспект, памятник… недурно, совсем недурно Александр Васильевич вписался в ваше будущее… Князем не стал, случайно? Император Иосиф II ведь по моей личной просьбе пожаловал ему титул графа Священной Римской империи!
И он опять заходил по прачечной, пытаясь справиться с волнением. Сенька, глядя на него, почему-то тоже разволновался.
– «Великий вы человек! Счастье мое умереть за вас!» – тоже ведь его, суворовские, собственные слова. Александра Васильевича… а шпагу с бриллиантами, с надписью «Победителю визиря» – кто ему подарил? – не успокаивался Светлейший.