Читать книгу При свете зарниц (сборник) - Аяз Гилязов - Страница 9
При свете зарниц
7
ОглавлениеТот, полузаброшенный людьми конец деревни, где стоял покосившийся домик Хаерлебанат, пришёл в полный упадок за годы войны. Жившие там перебрались ближе к центру деревни, а брошенные хибары порастащили. Жерди огорожи, ворота, калитка, даже ступени крыльца – всё пошло на дрова. Во всём конце разорены где дома, где дворы, где хозяйственные постройки. Надвинулся на деревню пустырь, выкинул вперёд рати чертополоха и пижмы, заплёл нехоженые крылечки повиликой, дорожки скрыл под лебедой и мятой. За четыре года в мёртвое место превратился некогда шумный и весёлый Дубовый проулок, старые люди, проходя мимо в поисках заблудившейся овцы, творят молитвы: жутко становится, когда глядишь на всю эту разруху.
Исхак скосил лебеду и крапиву возле крыльца и под окнами, потом принялся за чертополох и пижму. Поругавшись с Салихом Гильми, он своей волей забрал лошадь и привёз из дальнего леса воз сухих осиновых дров, отвёз во двор Нуруллы и половину торфа, запасённого для себя. Потянулся из трубы вросшего в землю домика в проулке Дубовом пахучий дымок, пошли на этот дымок и люди, протаптывая на травяном проулке широкую стёжку, придавшей обжитой вид заброшенному месту. Шли не с пустыми руками: невозможно было достать съестного тогда ни за деньги, ни в обмен. Кто нёс миску муки, кто три-четыре яйца, кто картошку в переднике. Махибэдэр тоже испекла из остатков муки лепёшки и принесла. Звала в гости к себе, но Нурулла и Хаерлебанат отрицательно качали головами: не до гостей. Слишком тяжко на сердце, никак всё ещё не могут примириться с потерей, хоть и столько времени прошло.
Сания погибла при бомбёжке, когда они с Хаерлебанат ехали в Белоруссию. Схоронила мать дочку на каком-то безвестном полустанке, добиралась потом до своего старика одна, побелели за дорогу, как снег, волосы…
Исхак зачастил вечерами в Дубовый проулок. Приходил, каждый раз принося то чашку муки, то немного патоки из сахарной свёклы, то плошку сливок, он садился на лавку, ведя полубессвязный разговор с Хаерлебанат, смотрел на сакэ, где, покрытый залатанным одеялом, лежал Нурулла. Дорога отняла у старика последние душевные и физические силы, теперь он почти не хлопотал по дому, оставив и мужские, и женские дела Хаерлебанат, больше лежал на сакэ, дремал или глядел в тёмный угол избы единственным, горящим, как уголь, глазом.
Исхак ходил сюда, потому что с известием о смерти Сании жизнь для него потеряла смысл. Раньше он мечтал об учёбе, о поступлении в институт, видя рядом с собой стройную фигуру Сании, слышал её ласковый, низкий голос. Это видение давало ему силы переживать любые трудности, любые унижения: впереди было счастье. Теперь он не знал, что делать дальше, да и не было у него желания что-нибудь делать. Не хотелось напрягаться, думать о чём-то, что-то предпринимать. Каждый вечер ноги тащили его в дом Хаерлебанат. Он сидел на лавке, смотрел на мать, припоминал милые черты Сании, тосковал, верил и не верил, что никогда уже больше её не увидит.
Махибэдэр встревожили эти ежевечерние посещения. Хотя она понимала, что приехавшим нужна помощь, но ещё ясней она видела, что мальчик её опустил крылья после страшного известия и с каждым разом всё больше и больше теряет себя. Подобно надоедливой осенней мухе, стала Махибэдэр жужжать над ухом сына, пользуясь любым предлогом, а то и без предлога: надо учиться дальше.
– Коли уж во время войны с голоду не померли, сейчас перебьёмся. Может, налоги снизят… Буду масло, яйца продавать, без помощи тебя не оставлю, сынок! Сами на картошке перебедуем. Голова на плечах у тебя хорошая, учись! Не всё таким, как Салих Гильми, верх брать…
Это мушиное жужжание принесло-таки свои результаты. Исхак стал реже бывать в доме Банат, возможно, ещё и потому, что там ему тоже дали понять: постоянное его присутствие растравляет, бередит рану… Съездил в Казань, подал документы в сельскохозяйственный институт, его приняли. Когда наступила пора уезжать учиться, Исхак всё же, не выдержав, решил зайти к Хаерлебанат, попрощаться.
Когда он пришёл, Хаерлебанат мыла посуду после обеда. Исхак взглянул в тот угол, где обычно лежал на сакэ Нурулла.
– Вышел на завалинке посидеть, – сказала Хаерлебанат, поймав его взгляд. – Погреться на последнем солнышке…
Исхак вышел на зады. Нурулла сидел на завалинке, опёршись обеими руками на палку, подставив заходящему солнцу лицо. Заметив Исхака, он улыбнулся.
– Ну что, сынок? Удачно съездил?
– Можно сказать, удачно, – отвечал Исхак, усаживаясь рядом. – Поступил на агрономический факультет, Нурулла-абый.
– Молодчага, молодчага, – покивал добродушно Нурулла. – Хвалю!
– Да не за что особенно хвалить, – усмехнулся Исхак. – Конкурс был маленький. В другие институты поступить трудней. Не идёт в сельское хозяйство молодёжь.
– То-то и оно, – кивнул Нурулла. – За то и хвалю, что ты пошёл.
– Боялся я… Русский плохо знаю.
Нурулла поднялся, допрыгал на своей деревяшке до зарослей чертополоха, заполонивших всё видимое вокруг пространство, с силой ударил по ярко-красным тугим головкам палкой.
– Видишь?… Вот чего никто не боится! А ведь тут до войны поля всё были, хлеб рос, картошка… Осень ведь, сынок! Раньше глядишь отсюда: жёлтая стерня на полях и скирды, копны выстроились, как шеренги солдат… Во дворах пшеницу, рожь молотят, в клетях свежее душистое зерно лежит, как золото… Окна закрывать не хочется: хлебом пахнет… Подводы скрипят – зерно на мельницу везут… А сейчас? Тишина, сыростью пахнет да пылью от чертополоха этого… – Он запрыгал по поляне, сбивая палкой головки чертополоха, яростно сверкая единственным глазом. – Эх, Исхак… Не будь я калека… Зубами бы грыз этот чертополох, чтобы вернуть поля людям! Море пшеницы нужно, чтобы накормить досыта людей, так они в войну наголодались… Нежность к земле нужна, чтобы она снова хлеб рожать стала… Трактора, люди нужны, перепахать всё это. Знания… Молодец, сынок, что хочешь агрономом быть. Самая нужная теперь профессия… Когда уезжаешь?
– Завтра, Нурулла-абый, завтра. – Исхак поднялся, чтобы идти домой, но Нурулла удержал его, повёл в избу.
– Мать, – сказал он Хаерлебанат. – Вроде ты сватов проведать собиралась? Что они не заглядывают?
– На работе, наверное… – отвечала Хаерлебанат, с тревогой глядя на мужа.
– Ну вот и сходи, навести. – Нурулла улыбнулся, кивнул ободряюще. – А мы с Исхаком дом покараулим. С ним вместе мне не скучно будет…
Хаерлебанат помолчала, потом сняла фартук, аккуратно повесила его на верёвку возле печки, накинула на плечи старую шаль с кистями. Поставила на стол керосиновую лампу без стекла.
– Сынок Исхак, не уходи, пока я не вернусь. Вместе чаю попьём.
– Не уйдёт, не беспокойся! – нетерпеливо сказал Нурулла.
Хаерлебанат ушла, Нурулла выгреб красный уголёк из золы в печке, запалил лучинку, зажёг лампу. Потом достал из-за печки покрытую пылью и паутиной бутылку, обтёр о штаны, поставил на стол. Поставил две чашки с отбитыми ручками, бросил связку начавшего желтеть лукового пера, достал соль в спичечном коробке. Поколебавшись, отрезал от краюшки два тоненьких ломтика хлеба. Плеснул в чашки спирту.
– Не пью я, Нурулла-абый.
– А я тебя и не потчую.
Исхак покраснел.
– Это спирт. Ногу растираю, когда сильно болит. А когда душа болит – внутрь употребляю. Ну? – Нурулла поднял чашку. – Давай за компанию?
– Спасибо, Нурулла-абый. Не хочу быть червем, который добро переводит.
– Ничего. За хорошее не спрашивай, а этого добра всегда достать можно. Вон крещёные татарки такие мастера стали самогон варить, что пусть твой спирт в сторонке постоит!
Нурулла взял свою чашку, пошевелив губами, словно читал молитву, закрыл глаза и опрокинул спирт в рот. Поперхнулся, выдохнул шумно, из здорового глаза выкатилась слеза и, вильнув по морщинистой щеке, протекла на заросший седой щетиной подбородок.
– Отвык… – сказал Нурулла, переведя дыхание. Захрустел луком. – В молодости баловался, сейчас отвык…
Нурулла замолчал, Исхак тоже молча смотрел на него, положив подбородок на кулак упёртой в колено руки. Где-то на другом конце деревни играла гармонь, не какая-нибудь трофейная, а самая настоящая тальянка. Играла мелодию «Ялкын» – грустную и задушевную. Нурулла поднялся и, держась за стену, подпрыгал к окну, распахнул его. Мелодия стала слышнее, в окно потёк прохладный травяной воздух, смешанный с шершавым запахом чертополоха.
Нурулла сел опять на лавку, поднял бутылку, посмотрел и налил себе ещё немного спирта. Выпил, на этот раз не поперхнувшись, вытер рукавом губы. Глаз его словно остекленел, скулы пошли пятнами.
– Хорошо играет, подлец! Кто это?
– Не знаю… – Исхак пожал плечами. – Рябого Василя убили… Из молодёжи кто-нибудь. Я-то давно не хожу на гулянья.
Нурулла покивал головой, улыбнулся грустно.
– Не хочешь выпить? Ну, не надо… Не пей… У тебя ещё вся жизнь впереди: учись, становись на ноги… Каждому своё: тебе учиться надо, а Хаерлебанат вот плачет, глаза не просыхают… И легче ей так, наверное… А я закладываю иногда, сынок… Плакать не могу. Нету слёз. Мужчина один раз в жизни плачет, потом весь век помнит. Тот не мужчина, что поплакал да забыл, а потом опять поплакал. Такому Аллах по ошибке бороду прицепил. «Слёзы мужчины – это кровь сердца, зря их лить нельзя», – говорил мой покойный отец. Эх, любил он, сынок, деревенскую работу, любил хлеб растить! Я в него пошёл… Да не пришлось покрестьянствовать. Бодливой корове Бог рог не даёт!..
Нурулла смолк, задумавшись, слушая тальянку. Молчал и Исхак. Потом Нурулла открыл ящик стола, достал красную орденскую коробочку. Открыл. Там тускло поблёскивал эмалью орден Красной Звезды.
– Вот. Это мне за то, что партизанам помогал, дали.
Исхак с забившимся сердцем взял в руку тяжёлый холодный кусочек металла.
– Жили, не умея жить… – сказал задумчиво Нурулла. – Того, что имели, не ценили… Мало одного ребёнка в семье, детей нужно много иметь. Вот и уничтожил враг мой корень… Но я мстил, как мог… Есть и моя капля в чаше победы.
– Почему же вы об ордене никому не говорили? Надо было сказать в правлении. Как-то бы нашли, чем помочь…
– Ну нет! – вспыхнул Нурулла, стукнув по столу кулаком. – Чтобы я со своими бедами к Салиху Гильми пошёл? Не так ты меня представляешь, парень… Да и кончится скоро его власть. Не могут таким народом, который Гитлера свалил, подобные Салиху Гильми командовать. Я ещё увижу, как на этих полях, заросших чертополохом, будет колоситься пшеница. Я ещё прижму к груди горячий каравай, размером с мельничный жёрнов, и отрежу ломоть… Но для этого надо молодым учиться, сынок. Тебе надо учиться.
Видно, кончился керосин в лампе: язычок огня затрепетал и погас. Подпрыгнула на стене огромная тень Нуруллы, размахивающая руками, – и всё погрузилось во мрак. Тяжко запахло тлеющим фитилем.
Исхак вздохнул, поднял чашку, белеющую перед ним на столе, и вдруг выпил спирт. Из глаз потекли слёзы, но в темноте Нурулла не мог их видеть. Разжав судорожно сцепленный кулак Нуруллы, Исхак пожал его ладонь. Дрожь тела Нуруллы передалась Исхаку, его тоже начал бить озноб.
Скрипнула калитка, у крыльца раздалось сухое покашливание, зашаркали торопливые шаги. Нурулла вздохнул, сказал негромко:
– Хаерлебанат пришла…
Выйдя от Нуруллы, Исхак сразу не пошёл домой. Надо было успокоиться. Он побрёл через заросли чертополоха давно не езженной дорогой в поля. Дорога была неровная, кочковатая, заплетена травой. Исхак в темноте то и дело спотыкался, раза два даже упал, больно ударившись коленом. Подобрав какой-то прутик, Исхак стал с силой сшибать головки чертополоха. Головки ломались, сгибаясь, но ни одна из них не упала. Разве победишь такого врага детским прутиком? Трактора, технику надо на эти поля! Удобрения, людей… Прав Нурулла. Тысячу раз прав!
Дойдя до большой дороги, Исхак прислонился к телефонному столбу, закрыл глаза, слушая гудение проводов, точно стаи летучих мышей носятся зловеще, пищат вокруг Исхака, будто это чертополоховое поле подступило к нему, тянет колючие уродливые руки…
Вот на этой дороге они расстались. На этом перекрёстке.
Почему не умолил остаться? Почему не уговорил, не упал на колени перед Хаерлебанат? Ведь подсказывало же, кричало тогда сердце: останови, не отпускай!.. Никуда!..
Но – что ж? Задним умом каждый крепок. Раз ты жив – надо жить. Надо, выходит, учиться, чтобы снова зашумели пшеницей под ветром эти поля. Пусть хоть другим людям будет легче…
Исхак повернул домой.
Наутро у него болела голова, ныло, точно избитое, тело. Он спустился вниз к роднику и, достав ведро ледяной воды, умылся, потом окатился, раздевшись до пояса. Стало легче.
Махибэдэр, уложив в его баул лепёшки, вдруг расплакалась:
– В добрый путь, сынок… Пусть ослепнут твои враги… Будь здоровым и сильным. Не забывай родной дом… Береги хлеб, не выбрасывай никогда, если даже зачерствеет или заплесневеет… Хлеб – это святое. Изголодался народ…
– Будь здорова, мама, – обнял её Исхак. – Не беспокойся обо мне. Всё будет как надо…
Попрощавшись с соседями, вышедшими к воротам проводить сына Махибэдэр, Исхак поднял баул и заторопился к конюшням. Он отправился вместе с подводами, везущими хлеб на элеватор для сдачи государству. Только к вечеру они прибыли в Челны. Подводы свернули к элеватору. Исхак, попрощавшись, пошёл на пристань.