Читать книгу Танцы со смертью: Жить и умирать в доме милосердия - Берт Кейзер - Страница 7
Танцы со Смертью
What can flesh do to me?
ОглавлениеГерту Стеенфлиту 60 лет. Его путь в дом милосердия Де Лифдеберг пролег через всю Африку, куда он попал в 1964 году. Тогда ему было за тридцать, он был истовый католик и, как социолог, случайно оказался в системе, в которой продвигался настолько быстро, что это грозило тем, что в конце концов ему не миновать министерства. Его карьера показалась ему чересчур легковесной, и он решил, вместе со своим другом Рене, тоже холостяком, отправиться в Африку, чтобы «действительно что-то сделать ради других». Рассказываю несколько неуклюже, но, по всей вероятности, это именно так и было.
Когда я его однажды спросил, как они собирались взяться за то, чтобы «действительно что-то сделать ради других», он ответил, что главное – полагаться на Бога, а остальное приложится.
Терпеть не могу такие ответы. Позже я получил более точное описание. Им как следует пришлось повозиться, чтобы выработать реально осуществимый план действий. Опираясь на широкие связи с больничными учреждениями, они создали за несколько лет хитроумную сеть, чтобы заполучить всевозможные денежные средства, которые обычно выделяли на реабилитационный уход, и направить их в Африку. Им удалось снабдить необходимыми вещами сотни инвалидов, в первую очередь молодых, предоставив им кресла-коляски, протезы ног, тележки, протезные захватные крюки, очки, что дало возможность парням и девушкам зарабатывать себе на хлеб, а то и создать семью и не околевать прямо на улице, что тогда было обычным делом.
Три года назад Герт почувствовал боли в спине, у него обнаружили рак простаты. Последовали облучение, гормональная терапия и в конце концов кастрация. Нет-нет, не отрезали член под его истошные крики; всего лишь, сделав небольшой разрез, аккуратно удалили яички. Теперь это делают исключительно элегантно. Подумали даже о его ощущении, сделав после операции протезы обоих яичек и предусмотрительно обеспечив ту очаровательную асимметрию, которая в большинстве случаев придает столь привлекательный вид мошонке. Голос при этом не изменяется, но кожа приобретает персиковый оттенок, и щеки кажутся неестественно розовыми. Ну и либидо, как у резиновой уточки, или, как говорил мой отец, когда ему такое встречалось: «Вот ты и не мужик».
Всё это Герт переносил без труда, если можно ему верить, и говорил со мной о Боге как о взбалмошном дедушке, который сыграл с ним злую шутку в виде этой, как он называл ее, «дурацкой опухоли». Что от этого можно умереть, казалось, ему и в голову не приходило, а я не решался заговорить об этом. Для него не существовало и многих других вещей. Он вряд ли осознавал, насколько изменились Нидерланды с 1960-х годов. Он всё еще употреблял такие слова, как капеллан, прилавок, обманывать ну и, разумеется, холостяк. Да, для Герта Джими Хендрикс[9] не сыграл ни одной ноты.
Выбор последнего пути Герта пал на Де Лифдеберг потому, что здесь уже много лет находится его отец после разрушительного мозгового кровоизлияния, оставившего от некогда энергичного архитектора лишь обветшалый фасад. Этот старый господин сохранил свою монументальную дикцию, но осталась от нее лишь горестная оболочка: «Так что, доктор, я полагаю, следует констатировать, с вашего позволения, что относительно предоставляемых известных услуг в этом здании я, к сожалению, буду не в состоянии быть ближе к вам, э-э, я имею в виду, хотя здесь вполне надежно, что я хочу сказать, и я говорю это с определенной, нет, я, чёрт побери, должно же быть возможно, чтобы…».
Что должно было означать для этого что-то судорожно нащупывавшего в себе человека вдруг наткнуться на собственное смертельно больное дитя, понять я совершенно не в состоянии. Так же как и Герт: «Вчера он спросил меня, не пора ли мне задуматься о женитьбе».
Умереть рядом с отцом, оказывается, не было исключительно идеей самого Герта. К этому приложил руку и его брат Нико. Уже много лет он неизменно ухаживал за старым Стеенфлитом и теперь посвятил себя Герту. Видимо, не совсем бескорыстно, ибо происходит это с неистовством, которое должно быть вызвано чем-то иным, нежели вспыхнувшей перед лицом смерти братской любовью. При этом Герта и Рене, которые по-холостяцки всегда всё прекрасно делали вместе, он словно бы сближает со своей собственной громогласно заявляемой гомосексуальностью.
Его заботливость не знает границ. Она распространяется на белье, посещения, прогулки, телефонные звонки в Африку, присутствие в церкви, обследования в поликлинике и, прежде всего, на ужасные поездки к отцу, двумя этажами ниже. Без всякого сострадания ставит он инвалидные кресла отца и сына друг против друга, усаживается на стул и наблюдает, как обе эти развалины задевают друг друга.
Таково мое впечатление, и, к моему ужасу, кажется, что я прав, ибо сегодня утром Герт сказал мне: «Я не знаю, как мне сказать Нико, но, ради бога, можешь сделать так, чтобы он не висел у меня камнем на шее? Я его не выношу. У меня нет сил от него отделаться». На меня он не смотрит.
– Но, Герт, еще неделю назад ты, заодно с Богом, смеялся над этой проклятой опухолью, а теперь…
– А теперь я точно знаю, что скоро умру.
Он говорит, как ужасно знать, что умираешь.
– Хочешь последнее причастие или что-то еще?
– Нет.
Почему я задаю такой нелепый вопрос? Это звучит как: «Хочешь еще чашку кофе или что-то еще?»
Взбалмошный дедушка во всяком случае больше не появляется.
Хочу кое-что добавить о теперь уже быстро приближающихся последних часах. Начинаю с того, что он не будет испытывать никаких болей. Я точно знаю, как проглотить свое «или что-то еще», но его единственная реакция: «Пожалуйста, дай немного воды».
Он жадно, неловко пьет. Я смотрю поверх его головы на картину, которую Рене привез ему из Африки. Кажется, что она состоит из спрессованных тростника и травы в различных коричневых и желтых тонах. Под пальмой, рядом с хижиной дяди Тома, женщина, у которой в платке за спиной ребенок, толчет маис в деревянном корыте. Под картиной помещен текст:
Even though I walk through the valley
of the shadow of death
I fear no evil
for thou art with me.
Psalm 24
Если я пойду и долиною
тени смертной,
не убоюсь зла,
ибо Ты – со мною.
Псалом 23 (22)
In God whose word I praise,
in God I trust without a fear.
What can flesh do to me?
Psalm 56
В Боге восхваляю я слово Его,
на Бога уповаю, не убоюсь.
Что мне сделает плоть?
Псалом 56 (55)
Я не знаю псалмов и невольно читаю их вслух. Герт выпил воду и после моих слов «What can flesh do to me?» наконец посмотрел на меня: «Not funny [Ничего смешного]. Впрочем, это двадцать третий псалом, а не двадцать четвертый».
Из-за некоторых странностей Нико я всегда избегал говорить с ним о Герте, но отчаянная просьба больного побудила меня заманить Нико в рентгеновский кабинет, где я мог как специалист побеседовать с ним о печальной картине пронизанных метастазами легких его брата. Я чувствую странное удовлетворение этого скользкого человека, когда он, увидев наконец своего брата, пришпиленного к диагнозу, словно насаженный на вилку кусочек мяса, спокойно усаживается и рассматривает червеобразные извилины, хорошо заметные на рентгеновских снимках. Тут можно свести те или иные счеты из прошлого. С поразительным эгоцентризмом он произносит: «А знаешь, я вообще завидую Герту. Я бы хотел, чтобы его болезнь была у меня». Я не верю своим ушам, и спрашиваю, хорошо ли я расслышал что он сказал, и слышит ли он сам, что говорит.
– Ну да, я имею в виду, что это вообще не жизнь. – Со всем тем, что делается во всем мире?
В бешенстве беру снимки и кладу их в конверт. «По крайней мере, ты теперь знаешь, как обстоит дело. А что касается положения в мире, не отчаивайся, может быть, у тебя тоже будет рак». Так что мой замысел провалился.
Спустя несколько дней, подойдя к палате, где лежал Герт, слышу голос Нико: «Ляг поудобней… поправлю тебе подушку… может, хочешь попить?.. подожди, я тебе дам попить… вот, попей… или хочешь через соломинку?.. не хочешь воды?.. хочешь, задерну штору?.. воздух свежий?.. у тебя сильные боли?.. сильней, чем обычно?.. о, вот и доктор… тогда я уйду… нужно зайти за отцом… сегодня придёт Рене… ха, а кто принес эти цветы?» Бьющее по нервам стаккато дурацких вопросов, на которые Герт реагирует лишь безнадежно защищающим жестом.
В коридоре мне удается убедить Нико, что лучше бы он не привозил сюда своего отца. Со злостью он спрашивает, почему нет. Я объясняю, что его брат умирает и что его отец здесь ничем не поможет.
Герт судорожно ловит ртом воздух, лицо у него землисто-серое. Он хватает мою руку и просит: «Антон, я задыхаюсь, дай мне опиум».
Я делаю укол, а Нико не перестает тараторить: «Знаешь, как тяжело здесь стоять? Раньше меня всегда тошнило при виде укола. Я много лет подряд сдавал кровь, и всякий раз, когда у меня должны были брать кровь, у меня…».
Я прерываю его просьбой подать мне марлевый тампон и немедленно позвонить Рене. Сначала он пытается сопротивляться, но всё же уходит.
Герт успокаивается. Какой синюшный оттенок! И как я бессилен!
Появляется его сестра Греет с мужем. Хмурая женщина, которая, едва взглянув на умирающего, достает из сумки вязанье и принимается за работу. Что ж, можно и так.
Рене тоже вскоре приходит. К счастью, он не пытается вступить в контакт со своим другом, видя, что Герт уже настолько далеко, что было бы жестоко вновь вытаскивать его на поверхность. «Мы еще вчера вечером с ним разговаривали и всё сказали друг другу. Я ему сообщил, что во всей Африке за него молятся. И мусульмане, и англикане, и католики, и протестанты. Настоящая экуменическая молитва. Неужели Бог до такой степени глух?»
Я отвечаю, что на эту молитву скорее нужно смотреть как на способ сказать миру: «Почему ты так издеваешься надо мной?» Рене смотрит на меня с удивлением.
«Sorry, Рене! – я просто хоть что-нибудь пытаюсь сказать, лишь бы не повторять: „Пути Господни неисповедимы“». Я вижу, он плачет. Он выглядит очень трогательно, когда снимает очки. Меня трогает его старый зубной протез из пластмассы, его старческая походка – при этом он опирается на палку. «Знаешь, бедро у меня совершенно трухлявое, но если увижу, что стал в Африке кому-нибудь в тягость, тут же вернусь в Нидерланды и пойду в дом призрения». Дом призрения – тоже слово из 1963 года. И мне снова приходится объяснить ему, что домов призрения больше не существует.
У Герта в палате, вокруг его постели, собралась группа людей, чтобы видеть его последние часы: Нико, сестра Греет со своими постукивающими вязальными спицами, ее муж, то и дело вставляющий себе в рот самокрутку и тут же ее убирающий, незнакомая мне молодая женщина и, время от времени, Рене.
Самьюэл Беккетт в романе Malone Dies[10] [Малоун умирает] пишет:
«All is ready. Except me. I am being given, if I may venture the expression, birth into death, such is my impression. The feet are clear already, of the great cunt of existence. Favourable presentation I trust. My head will be the last to die. Haul in your hands. I can’t. The render rent» [«Всё готово. Кроме меня. Мне дается, если можно так выразиться, рождение в смерть, таково мое впечатление. Ноги уже прорезались из огромного влагалища бытия. Благоприятное предлежание, полагаю. Голове предстоит умереть последней. Прижми свои руки. Нет сил. Рвущаяся прорвала»].
Примечательно, что в медицинском отношении Беккетт здесь очень близок к тому, чего сам никогда не испытывал. При обычных родах ягодичное предлежание «благоприятным» уж во всяком случае не является.
Умирание и рождение схожи. В обоих случаях нужно поостеречься с объявлением: «Началось!» – потому что тогда уже в течение суток ожидают или появления на свет ребенка, или появления трупа. «Да, началось». Никогда не скажешь этого умирающему, это говорят семье.
В доме милосердия, когда умирает отец или мать, у смертного ложа собираются родные, и, поскольку люди часто приезжают издалека, возникает непроизвольно чувство: здесь, пожалуй, и вправду приятно; теперь вот и Карел, и Виллем здесь; что ж, подождем, ведь доктор сказал, что всё это продлится недолго.
Мотивы бодрствования часто неясны. Сын, который при жизни, когда мать хорошо себя чувствовала, посещал ее раз в год, искупает теперь свою вину тем, что будет ночь напролет сидеть около тела, которое мать, собственно говоря, уже покинула. Ибо так же, как при рождении первой появляется голова, она же первой исчезает при умирании.
Долгое бдение у постели умирающего часто оказывается невыносимым прежде всего потому, что сам он занят выполнением грандиозного фокуса исчезновения под завесой морфина. Это приводит к тому, что дыхание замедляется – от пауз, длящихся от одной до полутора минут, вплоть до полной его остановки. Воцаряется тишина. Ты испуганно встаешь, захлопываешь книгу, отставляешь чашечку с кофе, гасишь зажженную тайком сигарету и склоняешься над неподвижным телом: «Что, она уже?..» Но нет. Вновь нарастает прерывистое клокотание, скоро хрип возвращается с прежней силой, и, кажется, еще громче, чем раньше.
Агония может тянуться часы, даже дни, но обычно уже по прошествии одной ночи такого выматывающего душу спектакля родственники умоляют врача положить всему этому конец. Как ни понятна их просьба, такая мера выглядит достаточно грубой, если посмотреть на их побуждения: это не слишком привлекательное зрелище; у людей просто не хватает терпения сидеть у постели умирающего. Но к самому умирающему это не имеет никакого отношения: он уже давно далеко отсюда.
Герт лежит на боку, уйдя головой в подушки, словно погибающая старая птица, которая всё реже пытается поднять голову. Всякий раз его стоны, которые долго продолжаются и наконец переходят в жуткие всхлипы, вызывают у меня эту картину. Но остается только смотреть. В этом есть что-то недостойное. Несколько раз я выхожу и вхожу туда снова. Через полтора часа Нико наконец зовет меня. Я констатирую смерть.
Раньше, когда я только начинал здесь работать, мне было очень трудно подтверждать наступление смерти. Не «как это определить?», но «как вести себя после этого?». Как правило, всё происходит следующим образом: медбрат по телефону сообщает мне, что мефроу А. умерла, и спрашивает, не зайду ли я. Я научился спрашивать, присутствует ли там семья, потому что от этого зависит, как именно войду я в палату. Достаточно и одного раза, если однажды внезапно влетаешь к умершей и еле удерживаешься, чтобы не сказать: «А я и не знал, что ей плохо».
Чаще всего находишь там одного или двух человек, которые как-то неуверенно всхлипывают, или целуют умершего, или печально берут его руку, или переписывают из его записной книжки номера телефонов, по которым нужно будет теперь позвонить.
Входя в палату умершего, не нужно сразу же пожимать руки, иначе может возникнуть подозрение, что ты спешишь выразить им сочувствие, еще даже не удостоверившись в наступлении смерти. Так что понимающе киваешь головой и подходишь к постели. Прикладываешь к груди стетоскоп и внимательно слушаешь. Иногда даже слышишь что-то, как если бы где-то далеко-далеко, в какой-нибудь потаенной комнате пустого дома вода еле-еле текла из крана, но обычно – это Вечное Безмолвие, которое царит в навсегда покинутом здании.
Потом вынимаешь из ушей трубки стетоскопа и отчетливо произносишь заключительную фразу, форма которой куда важнее, чем содержание. Сказанной со всей решительностью фразы «поезд ушел» будет вполне достаточно, тогда как еле слышное «нет никаких сомнений, он уже умер» может вызвать настоящую панику. Ибо хотя каждый примерно знает, что ты сейчас скажешь, на тебя часто смотрят с таким ожиданием, что новички или неисправимые дилетанты стушевываются и констатацию смерти принимают за решение относительно смерти.
Наш более молодой коллега Де Гоойер принадлежал как раз к их числу. Он всегда просил семью позволить ему побыть одному возле умершего и проводил четыре-пять тестов, из которых особенно тест на реакцию зрачков считал абсолютно надежным. Потом ему требовалась пара секунд, чтобы наспех сказать близким что-нибудь вроде «да, действительно умер» и наконец взяться за самое важное – бумажную писанину.
Именно он, смертельно бледный, ворвался как-то в кабинет Яаарсмы с известием, что мефроу Сандерс, смерть которой он констатировал утром, в морге, когда открыли холодильник, «вдруг лежала совсем иначе, чем раньше».
– А была ли она теплой на ощупь? – начал Яаарсма, который знал, что в первой половине дня ее должны были переодеть в другое платье, на что Де Гоойер явно не обратил внимания.
– Не знаю, – сокрушался Де Гоойер, – но что теперь делать? Боже мой, что теперь делать?
Яаарсма призвал его успокоиться.
– Дорогой друг, прежде всего садись. Беспокоиться нужно начинать только тогда, если позвонят из холодильника морга, но даже в этом случае следует рассмотреть возможность внезапной реинкарнации, прежде чем у тебя возникнут сомнения. Вопрос Де Гоойера: «А разве там есть телефон?» – даже для Яаарсмы был уже чересчур. В конце концов покерно-каменное лицо его смягчилось, и он избавил Де Гоойера от кошмара.
Не успел я удостоверить смерть Герта, как Нико заявил: «Если бы я был на его месте!» И конечно, так громко, чтобы и Рене это услышал. Мы спускаемся на два этажа, чтобы сообщить о смерти Герта старому Стеенфлиту. Старик представляет собой настолько жалкое зрелище, что едва ли в нем найдется место для нового горя. Пусть уж Нико сам возьмется за это.
Часам к пяти я вновь поднимаюсь к Герту, чтобы увидеть, как одели усопшего. Он выглядит уже несколько лучше. Пропал синюшный оттенок, нет следов пота, но лицо бледное и словно из воска. До чего горькая смерть! В последние дни у меня было чувство, словно он, спотыкаясь, бредет вслепую с черепками в руках. Сначала он по-детски подшучивал над своей опухолью, словно дело разыгрывалось в Мадюродаме[11]. Но нельзя безнаказанно выходить навстречу Смерти, не имея другого оружия, кроме перевернутого бинокля. Хорошо же я всё это понимаю! Чужую смерть умирать легко.
9
Jimi Hendrix (1942–1970) – американский рок-гитарист, виртуоз.
10
Samuel Barclay Beckett (1906–1989) – ирландский писатель, лауреат Нобелевской премии; роман Malone meurt (1952) / Malone Dies (1958).
11
Миниатюрный город из типично нидерландских зданий и сооружений в масштабе 1:25, в Схевенингене, в Нидерландах.