Читать книгу Телевизор. Исповедь одного шпиона - Борис Викторович Мячин - Страница 28

Часть четвертая. Остров любви
Глава девятнадцатая,
в которой архиепископ Амвросий грабит Богородицу

Оглавление

На въезде в город Батурин поругался с военным патрулем; молодой рекрут начал было что-то говорить, но Василий Яковлевич громко закричал на него; солдат опешил и извинился.

Москва поразила меня странным соединением несоединимых деталей. Звон в несколько сотен колоколов должен был, казалось, возбуждать во мне римское чувство любви к отечеству; Батурин явно испытывал его, вдыхая всею грудью холодный осенний воздух. Мне же было не по себе: я смотрел по сторонам и удивлялся более картинам русской нищеты; так выпирает старая штукатурка поверх спешно нанесенного лака; жалкие лачуги и одноэтажные избы соседствовали здесь с богатыми дворцами. Многие каменные здания были с деревянными крышами, купола церквей крыты золоченою медью или даже жестью, окрашенною в зеленый цвет. Людей в городе было мало; всё больше галки да вороны; сильно пахло дымом. Я пожаловался Батурину, что не понимаю устройства Москвы.

– Это потому что ты геометрии не знаешь, – ответил он. – Питер устроен першпективами; от Адмиралтейства три: Невская, Вознесенская и Гороховая; познай першпективу, и ты познаешь град; а Москва строилась радиусами: сначала Кремль, потом Китай-город, а уж затем – Скородум[122]; потому и мысли у людей другие, кругообразные.

– А это что? – спросил я, указывая пальцем на высокую и острую башню с часами.

– Сие есть дом отца нашего, – непонятно сказал Батурин.

Дрожки остановились перед двухэтажным домом с простым деревянным забором; сверху свисали ветви с яблоками. Дверь была заперта, привратника не было. Батурин постучал кулаком.

– Татьяны Андреевны нет дома, – раздался старческий голос.

– А ежели я тебе шею накостыляю? Полно придуриваться, Михалыч; открой дверь…

– Говорю же вам, хозяйки нет; она уехала в деревню, спасаясь от коня бледного…

– Какого еще коня? Да ты пьян!

Со второго этажа донеслось женское пение.

Не грусти, мой свет! Мне грустно и самой,

Что давно я не видалася с тобой, —

Муж ревнивый не пускает никуда;

Отвернусь лишь, так и он идет туда.

Принуждает, чтоб я с ним всегда была;

Говорит он: «Отчего невесела?»

Я вздыхаю по тебе, мой свет, всегда,

Ты из мыслей не выходишь никогда.

Ах, несчастье, ах, несносная беда,

Что досталась я такому, молода.


– Ну все! – взбесился Батурин, вынимая шпагу. – Пропели священные Парки![123] Готовься к смерти, неверный раб!

Слуга отворил дверь; Батурин оттолкнул старика гардой; я проследовал за ним; во втором этаже на клавикордах играла молодая женщина; на ней было простое английское платье[124], без модных тогда цветочков и павлинчиков; заслышав шум, она обернулась; руки ее дрожали.

– Боже мой! Василий Яковлевич! – воскликнула она. – Что вы делаете в Москве? Вы с ума сошли!

– Любезная Татьяна Андреевна! – отвечал Батурин по-французски, все еще размахивая шпагой. – Повинуясь зову своего сердца, возжелал я совершить езду на остров любви…

– В городе чума; а тут вы со своей… своим… островом… Почему вас не остановили на карантинной заставе?

* * *

Батурин замкнулся на втором этаже с хозяйкой, а я спустился вниз, на кухню. Михалыч дал мне щей, а сам сел напротив, сложил руки на груди и стал ворчать.

– Вот смотрю я на вас, на питерских, – сказал он, – и диву даюсь: пострижены, выбриты гладко, а главное – белобрысы всегда; чистое слово, немцы…

– Чем же вам немцы не нравятся? – вежливо спросил я, отхлебывая щей. – Они тоже люди…

– А тем и не нравятся, – буркнул Михалыч, – что подменили они Петра Алексеевича голландским шкипером, лицом схожим с православным царем. Отдана псам на поругание святая Русь. Иконы перестали почитать, книги рукописные забыты… За то мы Богом и наказаны, за грехи наши, за то, что не уберегли, не сохранили России…

Я спросил, знает ли он, где находится Хохловский переулок; такой адрес мне написали в коллегии.

– Это на Трех Святителей; где церковь Троицы в Хохлах; а там уже, за церковью расслабленного[125], будет тебе Хохловский переулок.

– Больно уж много церквей; а Кремль по дороге есть?

– Кремль-то в другую сторону. В церквах не разбирается… Питер!

– Слушай, Михалыч, может ты меня проводишь, а? Мне в архив надо; а у меня начальство знаешь какое строгое, ого-го-го! Сам президент Панин, воспитатель цесаревича; слыхал, небось? Ему что война, что чума, всё одно по солдатскому барабану; езжай-ка ты, грит, Семен, в древнюю нашу столицу разбирать наиважнейшие бумаги в императорском архиве; от твоих трудов зависит судьба страны и благоприятный исход турецкой осады…

Михалыч еще немного покобенился, а потом сказал, что и без моего участия намерен был сходить поклониться чудотворной иконе; что можно дойти вместе с ним до Китай-города, а уж там далее он пойдет на Варварку, а я – в архив; на том и порешили; я хотел спросить совета и благословения Батурина, но потом отказался от этой идеи; в конце концов, рассудил я, у Василия Яковлевича свои дела, амурные, а у меня – служба государева.

Мы вышли, одевшись потеплее и поплотнее; не успели пройти и версты, как признаки мора явственно проступили отовсюду; по Сретенке шла целая испанская процессия с факелами: несколько телег с покойниками, плачущие бабы и мортусы[126] в кожаных балахонах с граблями, перекинутыми через плечо, подобно ружью.

– Скока-т сёдня? – спросил один мортус у другого. – Восемьсот?

– Не, – лениво отвечал другой, – восемьсот не будет; семьсот с мелочью.

– Может быть, так и чума-т на убыль пойдет…

– Может и пойдет…

Вышли к Лубянке; здесь всё было еще хуже: повсюду валялись неубранные трупы; иногда мортус подходил к трупу, цеплял его граблями и звал полицейскую подводу; некоторые трупы выбрасывали из окна прямо на улицу, а затем захлопывали ставни.

– Боголюбивая Царице, неискусомужная Дево Богородице Марие, моли за ны Тебе Возлюбившаго и рождшагося от Тебе Сына Твоего, Христа Бога нашего, – перекрестился Михалыч. – На тебя, Богородице, одна надежда моя…

Дошли до Китай-города, отсюда виднелись уж башни Кремля; я застыл в сомненьях.

– Ну ты как, – строго сказал Михалыч, – со мною пойдешь Богоматери поклониться или в свой хохловский архив; выбирай…

– Богоматери, – отвечал я, весь дрожа от холода и страха.

У Варварских ворот было большое стечение народа.

– Да что же это такое делается, братцы! – кричал какой-то дворовый, то скидывая шапку на землю, то вновь поднимая ее и надевая на голову. – Мы эти деньги всем миром собирали, жертвовали пресвятой Деве, а он теперь на них лютеранских баб угощать будет… Грабят Богородицу!

– Ты выпил, брат; так ступай домой, – отвечал плюгавый чиновник. – Нечего хаять доброе архиерейское имя…

– Доброе! Да какое ж оно доброе, ежели сей архиерей, а по-нашему вероотступник, чудотворную икону повелел от народа спрятать…

– Икона не спрятана, а убрана на время, во избежание распространения чумы; чем больше людей толпится, тем больше заразы; тёмные вы люди! простой медицины не понимаете…

Мне вспомнился почему-то разговор Эмина с таинственным дьячком или семинаристом на набережной Фонтанки: «А православные целуют иконы. – То есть целовать Богородицу так же неправильно, как курить кальян?» – «Он никакой не семинарист! – вдруг пронзила мой разум странная мысль. – Он никакой не семинарист! Нигде в Евангелии нет таких слов, о скорпионах и огне, сдирающем кожу с головы… Ни в Новом, ни в Ветхом завете…[127] Этот человек был вообще не христианин…»

– Это мы-то тёмные? – закричал дворовый, на этот раз решительно, совсем уж бросая шапку наземь и начав топтать ее ногой. – Нас свет Христов спасает; и просветися лице его яко солнце, ризы же его быша белы яко свет. Ты во что веруешь, в науку свою медицинскую или в преображение Господне?

– Одно другому не противоречит, – сказал чиновник. – Земные дела медицинские, а Бог у каждого в душе.

– Да он и не христианин вовсе, – крикнул другой дворовый. – Это Николашка, архиереев племянник; он колдун; бейте его!

Я отшатнулся; в ту же минуту зазвонил набат; очевидно, кто-то из богомольцев залез на колокольню; толпа побежала к Кремлю; растекаясь потоками: один – на Красную площадь, другой – через Васильевский спуск к реке; третья волна ударила прямо в Спасские ворота; пробили часы; заиграла немецкая музыка, Ach, du lieber Augustin[128].

– В Чудов! В Чудовом икона!

Волна разорвала нас с Михалычем, и я потерял своего проводника из виду.

122

Скородум (Скородом) – земляной вал, построенный в конце XVI в. по приказу Бориса Годунова; позже потерял свое значение и разрушился; сейчас – Садовое кольцо.

123

Богини судьбы в древнеримской мифологии; Батурин не в первый раз уже цитирует Горация («Вы же, правдиво поющие Парки, внемлите!»); по его собственному признанию позже, ничего, кроме Горация, он за время учебы в Пажеской школе не выучил.

124

Т. е. платье не из шелка, а из хлопчатобумажной ткани, обычно светлого оттенка; с узким лифом и распахивающееся спереди.

125

церковь бессребреников Космы и Дамиана Ассийских на Маросейке

126

служитель при больных чумой; в обязанности мортуса входила уборка трупов

127

На самом деле это из 70 суры Корана.

128

Именно эту мелодию тогда исполняли часы, установленные на Спасской башне.

Телевизор. Исповедь одного шпиона

Подняться наверх