Читать книгу Крошка Доррит - Чарльз Диккенс, Geoffrey Palmer, Miriam Margolyes - Страница 14

Книга первая «Бедность»
Глава XIII. Семейство патриарха

Оглавление

Имя мистера Кесби заставило ярче вспыхнуть в памяти Кленнэма едва тлевший огонек участия и интереса, который старалась раздуть миссис Флинтуинч вечером в день его приезда. Флора Кесби была его первая любовь, а Флора Кесби была дочь и единственное дитя старого твердолобого Кристофера (как величали его до сих пор некоторые непочтительные люди, которым приходилось иметь с ним дело), который, как говорили, нажился, сдавая углы беднякам.

Потратив несколько дней на розыски и справки, Артур Кленнэм убедился, что дело Отца Маршалси действительно безнадежное. Он с грустью отказался от мысли помочь ему вернуться на свободу.

В сущности, не было смысла наводить дальнейшие справки относительно Крошки Доррит, но он старался уверить себя, что для бедного ребенка может оказаться полезным, если он возобновит старинное знакомство. Вряд ли нужно прибавить, что он зашел бы к мистеру Кесби и в том случае, если бы никакой Крошки Доррит не существовало на свете; все мы, то есть все люди, если не брать в расчет самых глубин нашего «я», склонны обманывать себя насчет побудительных причин наших поступков.

С приятным и совершенно искренним убеждением, что он действует на пользу Крошки Доррит, Кленнэм отправился однажды вечером к мистеру Кесби.

Мистер Кесби обитал в квартале Грейс-Инн, в конце улицы, которая, по-видимому, собиралась спуститься в долину и взбежать на вершину Пентонвильского холма, но, пробежав двадцать ярдов, выбилась из сил и остановилась. Теперь ее уже нет на том месте, но она оставалась там долгие годы, смущенно поглядывая на пустырь, испещренный, словно прыщами, запущенными садами и точно из-под земли выскочившими дачами, обогнать которые она не успела.

«Дом, – подумал Кленнэм, подходя к подъезду, – так же мало изменился, как дом моей матери, и выглядит столь же угрюмо. Но сходство ограничивается внешностью. Я знаю, что тут уютно внутри. Мне кажется, я отсюда ощущаю запах роз и лаванды».

Когда он постучал блестящим медным молотком старинной формы, горничная отворила дверь, и слабый аромат действительно повеял на него, как зимний ветерок, в котором слышится еще слабое дыхание минувшей весны. Он вошел в скромный, строгий, тихий дом, и, казалось, дверь затворилась за ним без шума и движения. Обстановка была строгая, суровая, квакерская [20], но хорошего стиля. Большие часы тикали где-то на лестнице, и молчаливая птица долбила свою клетку, точно аккомпанируя часам. Огонь мигал в камине гостиной. Перед камином сидел господин, в кармане которого явственно тикали часы.

Горничная протикала два слова: «Мистер Кленнэм» – так тихо, что господин не слыхал их, и удалилась, притворив за собой дверь. Человек преклонного возраста, с пушистыми седыми бровями, которые, казалось, тоже тикали в ответ на вспышки огня, сидел в кресле, опустив ноги в мягких туфлях на каминный коврик, и вертел большими пальцами рук. Это был старый Кристофер Кесби, так же мало изменившийся за двадцать лет, как его прочная мебель, так же мало подвергавшийся влиянию изменчивых времен года, как старые розы и лаванды в своих фарфоровых горшках.

Быть может, не нашлось бы другого человека в этом тревожном мире, которого так трудно было бы представить себе мальчиком. А между тем он почти не менялся в течение всей своей жизни. Против него, в той же комнате, висел портрет мальчика, в котором всякий признал бы с первого взгляда мистера Кристофера Кесби в десятилетнем возрасте, хотя он держал в руках грабли, к которым в действительности так же мало питал пристрастия, как к водолазному колоколу, и сидел (поджав под себя одну ногу) на клумбе фиалок, погруженный в глубокие не по летам размышления при виде шпиля деревенской церкви. То же гладкое лицо и лоб, те же спокойные голубые глаза, тот же ясный вид. Сияющая лысая голова, казавшаяся такой огромной, потому что ярко светилась, и длинные седые шелковистые кудри, обрамлявшие ее с боков и сзади и казавшиеся такими благосклонными, потому что никогда не подстригались, разумеется, не были заметны у мальчика. Тем не менее в херувимчике с граблями нетрудно было различить в зачаточном состоянии все черты патриарха в мягких туфлях.

Патриархом называли его многие. Соседние старушки отзывались о нем как о последнем из патриархов. Он был такой седовласый, такой важный, такой спокойный, такой бесстрастный – истый патриарх. Художники и скульпторы почтительно обращались к нему на улице с просьбами послужить моделью для патриарха.

Филантропы обоих полов справлялись, кто это такой, и, получив в ответ: «Старый Кристофер Кесби, бывший управляющий лорда Децимуса Тита Полипа», восклицали в припадке разочарования: «О, с такой головой – ужели он не благодетель рода человеческого! О, с такой головой – ужели он не отец сиротам, не защитник беззащитным!»

Но с такой головой он оставался старым Кристофером Кесби, которого молва считала богатым домовладельцем, и с такой головой он сидел теперь в тиши гостиной. Впрочем, было бы совершенно неразумно ожидать, что он вздумает сидеть в ней без головы.

Артур Кленнэм пошевелился, чтобы привлечь его внимание, и седые брови обратились к нему.

– Виноват, – сказал Кленнэм, – кажется, вы не слышали, когда вам доложили обо мне?

– Нет, сэр, не слышал. Вы ко мне по делу, сэр?

– Я желал засвидетельствовать вам свое почтение.

По-видимому, мистер Кесби был несколько разочарован этими словами и приготовился к тому, что посетитель предложит ему нечто более существенное.

– С кем имею честь, сэр? – продолжил он. – Не угодно ли вам присесть?.. С кем имею честь, сэр?.. А, да, кажется, я знаю, с кем! Кажется, я узнаю эти черты. Мистер Флинтуинч известил меня о возвращении на родину джентльмена…

– Который находится перед вами в настоящую минуту.

– Неужели? Мистер Кленнэм?

– Он самый, сэр!

– Мистер Кленнэм, я рад вас видеть. Как вы поживаете с тех пор, как мы виделись в последний раз?

Не считая нужным объяснять, что за четверть столетия с ним произошли кое-какие перемены в духовном и физическом отношениях, Кленнэм отвечал в общих выражениях, что он чувствует себя превосходно, и пожал руку владельцу «такой головы», озарявшей его своим патриархальным сиянием.

– Мы постарели, мистер Кленнэм, – сказал Кристофер Кесби.

– Мы не помолодели, – ответил Кленнэм. Высказав это мудрое замечание, он заметил, что не блещет остроумием, и почувствовал себя не в своей тарелке.

– А ваш почтенный отец, – сказал мистер Кесби, – приказал долго жить. Мне было весьма прискорбно узнать об этом, мистер Кленнэм, весьма прискорбно.

Артур отвечал какой-то шаблонной фразой, выражавшей его глубокую признательность.

– Было время, – сказал мистер Кесби, – когда я и ваши родители не совсем ладили. Между нами возникали кое-какие семейные недоразумения. Ваша почтенная матушка довольно ревниво относилась к своему сыну – я разумею вас, уважаемый мистер Кленнэм.

Его гладкая физиономия своим цветущим видом напоминала спелый персик. Это цветущее лицо, эта голова, эти голубые глаза производили впечатление редкой мудрости и добродетели. Равным образом лицо его дышало благосклонностью. Никто не мог бы определить, где именно обреталась эта мудрость, или добродетель, или благосклонность, но все эти качества, казалось, витали где-то около него.

– Как бы то ни было, – продолжил мистер Кесби, – время это прошло и миновало, прошло и миновало. Мне случается иногда навещать вашу уважаемую матушку, и я всегда удивляюсь мужеству и энергии, с которыми она переносит свои испытания, переносит свои испытания.

Он повторял одну и ту же фразу, скрестив перед собою руки и слегка нагнув голову набок, с ласковой улыбкой, как будто в душе его таилось нечто слишком нежное и глубокое, чтобы быть выраженным в словах. Казалось, он не хотел высказать этого, чтобы не воспарить слишком высоко, и предпочитал скрыть свои нежные чувства.

– Я слыхал, что в одно из своих посещений, – сказал Кленнэм, пользуясь удобным случаем, – вы рекомендовали моей матери Крошку Доррит.

– Крошку Доррит?.. Белошвейка, которую рекомендовал мне один из моих жильцов. Да-да, Доррит ее фамилия. Так-так, вы называете ее «Крошка Доррит».

«Нет, здесь ничего не добьешься. Тут ничего не выжмешь. Не стоит и продолжать».

– Моя дочь Флора, – сказал мистер Кесби, – вышла замуж и обзавелась своим домиком несколько лет назад, как вы, вероятно, слышали, мистер Кленнэм. Она имела несчастие потерять мужа через несколько месяцев после свадьбы. Теперь она снова живет со мной. Она будет рада увидеть вас, если вы позволите мне сообщить ей о вашем посещении.

– Конечно, – сказал Кленнэм, – я бы сам попросил вас об этом, если бы ваша любезность не предупредила меня.

В ответ на это мистер Кесби встал в своих мягких туфлях и направился к двери медленной тяжелой походкой (у него была слоновая фигура). На нем был длиннополый, бутылочного цвета сюртук с широкими рукавами, бутылочного цвета панталоны и бутылочного цвета жилет. Патриархи не носили тонкого сукна бутылочного цвета, тем не менее сукно выглядело патриархальным.

Лишь только он вышел из комнаты, чья-то быстрая рука отодвинула задвижку наружной двери, открыла ее и снова затворила. Секунду спустя какой-то проворный и вертлявый коротенький смуглый человек влетел в комнату так стремительно, что едва-едва успел остановиться, не наскочив на Кленнэма.

– Хэлло! – сказал он.

Кленнэм не видел причины, почему бы тоже не ответить:

– Хэлло!

– В чем дело? – спросил смуглый человек.

– Я не слыхал ни о каком деле, – ответил Кленнэм.

– Где мистер Кесби? – спросил смуглый человек, осматривая комнату.

– Он сейчас будет здесь, если вы желаете его видеть…

– Я желаю его видеть? – повторил смуглый человечек. – А вы не желаете?

Кленнэм в немногих словах объяснил, куда девался Кесби. Тем временем смуглый человечек отдувался и пристально смотрел на него.

Одежда его была частью черная, частью цвета ржавчины с серым оттенком; он обладал черными глазками, в виде бисеринок, крошечным черным подбородком, жесткими черными волосами, которые торчали на его голове пучками во все стороны, придавая ей вид проволочной щетки. Цвет лица у него был темный вследствие природной смуглости, или искусственной грязи, или совместного влияния природы и искусства. Руки – грязные, с грязными обкусанными ногтями. Казалось, он только что возился с углем. Он отдувался, пыхтел, хрипел, сопел и сморкался, как небольшой паровоз.

– О, – сказал он, когда Артур рассказал о своем посещении, – очень хорошо! Превосходно! Если он спросит о Панксе, будьте добры, скажите ему, что Панкс пришел. – С этими словами он, пыхтя и отдуваясь, выкатился в другую дверь.

Давнишние, слышанные еще в старые дни, сомнительного свойства слухи насчет последнего из патриархов, носившиеся в воздухе, каким-то неведомым путем всплыли в памяти Артура. Еще тогда, в атмосфере тогдашнего времени, носились какие-то странные толки и намеки, в силу которых выходило, что Кристофер Кесби – только вывеска гостиницы без самой гостиницы, приглашение отдохнуть и быть благодарным, когда на самом деле отдыхать негде и благодарить не за что. Он знал, что некоторые из этих намеков изображали мистера Кесби человеком, способным таить хищнические замыслы в «такой голове», и попросту хитрым обманщиком.

Были и другого рода слухи, изображавшие его тяжелым себялюбивым неповоротливым олухом, который, ковыляя по жизненному пути и сталкиваясь с другими людьми, набрел случайно на открытие, что для житейского успеха и благополучия совершенно достаточно держать язык на привязи, лысину в опрятности и кудри до плеч, и имел настолько смекалки, чтобы ухватиться за это открытие и воспользоваться им. Говорили, будто он попал в управляющие к лорду Децимусу Титу Полипу не столько за свои деловые способности, сколько за свой величаво-благосклонный вид, заставлявший предполагать, что у такого человека не пропадет ни копейки; что в силу той же причины он и из своих жалких притонов извлекал большие выгоды, чем извлек бы другой, с менее внушительной и блестящей лысиной. Одним словом, говорили (все это Кленнэм припоминал, сидя один в комнате), будто многие люди выбирают то, что им нравится, так же, как упомянутые выше скульпторы и художники – свои модели; и как на выставке в Королевской академии [21] какой-нибудь гнуснейший проходимец ежегодно фигурирует в качестве воплощения всех добродетелей за свои ресницы, подбородок, ноги (насаждая таким образом шипы сомнений в груди более проницательных наблюдателей природы), так и на великой социальной выставке наружные качества часто принимаются за внутренний характер.

Вспоминая все эти вещи и связывая их с появлением Панкса, Артур Кленнэм склонялся в сторону мнения (не решая этого вопроса окончательно), что последний из патриархов, действительно неповоротливый олух, все достоинство которого заключается в хорошо отполированной лысине. И как на Темзе видишь иногда неповоротливый корабль, который тяжело спускается по течению, пока не вынырнет откуда ни возьмись черный грязный пароходик, заберет его на буксир и потащит куда следует, так точно и в данном случае громоздкий патриарх тащился на буксире за маленьким, грязным, пыхтящим Панксом.

Возвращение мистера Кесби с его дочерью Флорой положило конец этим размышлениям. Стоило только Кленнэму взглянуть на предмет своей давнишней страсти, чтобы вся его былая любовь разлетелась вдребезги.

Большинство людей настолько верны самим себе, что упорно держатся за старую идею. И если идея не выдержит сравнения с действительностью и в результате явится разочарование, это отнюдь не будет доказательством непостоянства – скорее наоборот. Так было и с Кленнэмом. В дни своей юности он пламенно любил эту женщину, посвящая ей скрытые сокровища своего чувства и воображения. В его безотрадном доме это сокровище лежало, как деньги у Робинзона, бесплодно ржавея в темноте, пока он не излил его перед ней. И хотя с момента разлуки он никогда не соединял представления о ней с настоящим или будущим, как будто она умерла (что и в действительности могло случиться), но фантастический образ прошлого сохранялся неприкосновенным в святая святых его души. И вот теперь, после всего этого, последний из патриархов спокойно вошел в гостиную, говоря: «Будьте добры бросить его и распинать ногами».

Бот Флора.

Флора всегда была высокого роста, а теперь раздалась в ширину и страдала одышкой, но это бы еще ничего; Флора, которую он оставил лилией, превратилась в пион, но и это бы еще ничего; Флора, которая казалась ему очаровательной в каждом слове и каждой мысли, оказалась теперь болтливой и глупой – и вот это было уже слишком. Флора, которая много лет назад была избалованной и наивной, решилась и теперь быть избалованной и наивной. Это было роковым ударом.

Это Флора!

– Я боюсь, – захихикала Флора, тряхнув головкой, – мне просто стыдно встретиться с мистером Кленнэмом, – я знаю, что страшно изменилась и теперь совсем старуха, – ужасно сознавать это, просто ужасно!

Он поспешил уверить ее, что она именно такова, какой он ожидал ее встретить, а вот его самого время не пощадило.

– О, но вы мужчина, это совсем другое дело, и притом вы выглядите таким молодцом, что не имеете права жаловаться на судьбу, а я… О! – воскликнула Флора, чуть взвизгнув. – Я ужасна!

Патриарх, видимо, еще не определивший своей роли в этом представлении, сиял благодушием.

– Но если кто не изменился, – продолжила Флора, которая, раз начав говорить, никогда не могла добраться до точки, – вот он. Посмотрите на папу: не правда ли, папа совершенно такой, каким был, когда вы его видели в последний раз; и как это жестоко и противоестественно со стороны папы оставаться живым упреком для своей дочери; если так пойдет дальше, то скоро люди начнут думать, что я папина мама!

– До этого еще далеко, – заметил Артур.

– О мистер Кленнэм, вы самое неискреннее создание, – сказала Флора, – я вижу, что вы не бросили своей старой привычки любезничать – своей старой привычки, когда, помните, уверяли, будто ваше сердце… Впрочем, я не хочу сказать, что… Ах, сама не знаю, что говорю. – Тут Флора снова сконфуженно хихикнула и метнула в него один из своих прежних взглядов.

Патриарх, по-видимому начинавший соображать, что его роль в этом представлении сводится к тому, чтобы уйти как можно скорее со сцены, встал и отправился в ту дверь, куда выплыл Панкс, окликая этот буксир по имени. Буксир отозвался из какого-то отдаленного дока, и патриарх исчез в этом направлении.

– И думать не смейте уходить, – сказала Флора (Артур, чувствуя себя в самом дурацком положении, взялся было за шляпу), – не может быть, чтобы вы были такой нелюбезный, Артур… я хочу сказать – мистер Артур, или я подумаю, что мистер Кленнэм совершенно забыл… Ах, право, я сама не знаю, что говорю… но когда подумаю о милом старом времени, которое минуло навсегда, мне начинает казаться, что лучше бы вовсе не вспоминать о нем, и, по всей вероятности, вы нашли гораздо более приятный предмет и уж, конечно, забыли и думать обо мне, а между тем было время… Но я опять говорю бог знает что…

Неужели Флора была такой же болтушкой в те старые дни, о которых вспоминала? Неужели чары, околдовавшие его, были таким же бессвязным лепетаньем!

– Право, я подозреваю, – продолжила Флора с той же изумительной быстротой, разделяя свою речь только запятыми, да и то изредка, – что вы женились на какой-нибудь китайской леди, вы так долго жили в Китае и, конечно, хотели расширить и укрепить свои деловые знакомства и связи, что же мудреного, что вы решились сделать предложение какой-нибудь китайской леди, и конечно, я уверена в этом, китайская леди приняла ваше предложение и была ему очень рада, я надеюсь только, что она не принадлежит к какой-нибудь языческой секте.

– Я не женат ни на какой леди, Флора, – сказал Артур, невольно улыбаясь.

– О боже милостивый, я надеюсь, вы не из-за меня остались холостяком! – прощебетала Флора. – Прошу вас, не отвечайте мне, я сама не знаю, что говорю. Скажите, правда ли, что у китайских леди такие длинные и узкие глаза, как их рисуют, и правда ли, что они заплетают волосы в косу, или это делают только мужчины?.. А когда они так туго натягивают волосы надо лбом, разве им не больно, и зачем они вешают колокольчики на мостах, на храмах, и на шляпах, и на разных других вещах, или все это выдумка? – Флора снова метнула в него прежний взгляд и продолжила, точно он успел ответить на все ее вопросы: – Так это все верно, и они действительно так делают, милый Артур! Простите, старая привычка; мистер Кленнэм – гораздо приличнее. Как подумаешь, прожить так долго в подобной стране, и какая там масса фонарей и зонтиков; должно быть, там очень темно и постоянно идут дожди, да и наверно идут, но какая там обширная торговля этими предметами, ведь в Китае каждый ходит с фонарем и зонтиком и вешает их где попало; вот тоже и маленькие туфли, и этот ужасный обычай искривлять ногу с самого детства. Ах какой вы путешественник!

В своем комическом смущении Кленнэм снова получил один из прежних взглядов, решительно не зная, что с ним делать.

– Боже, боже! – продолжила Флора. – Как подумаешь, сколько перемен нашли им на родине. Артур (не могу отделаться от старой привычки – кажется, так естественно; мистер Кленнэм гораздо приличнее), после того как вы так хорошо освоились с китайскими обычаями и языком, которым вы наверно владеете не хуже китайца, если не лучше, вы всегда были такой способный и понятливый, хотя он, конечно, страшно трудный, я умерла бы от одних ящиков с чаем, такие перемены, Артур (ах, опять я, кажется, – так естественно, но совершенно неприлично), просто представить себе нельзя, кто бы мог представить себе миссис Финчинг, когда и сама не могу этого представить себе.

– Это ваша теперешняя фамилия? – спросил Артур, тронутый теплым чувством, пробивавшимся в ее бессвязном лепете, когда она вспоминала об их прежних отношениях. – Финчинг?

– Финчинг, о да, не правда ли, ужасная фамилия, но, как говорил мистер Финчинг, делая мне предложение, которое он повторял семь раз в течение тех двенадцати месяцев, когда он, по его выражению, ухаживал за мной, он не был виноват в этом и не мог помочь этому, не так ли? Прекрасный человек! Не такой, как вы, но прекрасный человек!

Ей пришлось наконец остановиться на мгновение, чтобы перевести дух. Только на мгновение, так как, едва она успела перевести дух, поднеся к глазам кончик носового платка – дань скорби покойному супругу, – как начала снова:

– Никто не станет отрицать, Артур… мистер Кленнэм… что при таких изменившихся обстоятельствах вы не могли сохранить прежнего чувства ко мне, но я все-таки не могу не вспоминать о старых временах, когда было совсем, совсем другое!

– Милая миссис Финчинг… – начал Артур, вторично тронутый ее задушевным тоном.

– О, зачем это гадкое, безобразное имя, скажите – Флора.

– Флора, уверяю вас, Флора, я счастлив, что вижу вас снова и что вы, как и я, не забыли безумных грез старых дней, когда мы видели все в свете нашей юности и надежды.

– Не похоже, чтоб вы их помнили, – заметила Флора, надув губки, – вы кажетесь таким холодным; я вижу, что вы разочаровались во мне. Вероятно, причиной этому китайские леди, мандаринки (кажется, они так называются), а может быть, я сама причиной… впрочем, это решительно все равно.

– Нет-нет, – перебил Кленнэм, – не говорите этого.

– О, я очень хорошо знаю, – возразила Флора решительным тоном, – что я совсем не такая, какой вы ожидали меня найти, очень хорошо знаю.

При всей своей поверхностности она, однако, заметила это с быстротой понимания, которая сделала бы честь более умной женщине. Но ее бестолковые и нелепые попытки переплетать давно минувшие детские отношения с настоящим разговором произвели на Кленнэма такое впечатление, что ему показалось, будто он бредит.

– Я сделаю только одно замечание, – продолжила Флора, незаметно придавая разговору характер любовной ссоры, к великому ужасу Кленнэма, – скажу только одно слово: когда ваша мама пришла и сделала сцену моему папе и когда меня позвали вниз, в маленькую столовую, где они сидели на стульях, а между ними зонтик вашей мамы, и смотрели друг на друга, как два бешеных быка, что же мне было делать?

– Милая миссис Финчинг, – сказал Кленнэм, – все это было так давно и кончилось так давно, что стоит ли серьезно…

– Я не могу, Артур, – возразила Флора, – когда все китайское общество называет меня бессердечной, не воспользоваться случаем оправдаться, и вы должны очень хорошо знать, что были Павел и Виргиния [22], которая должна была вернуться и действительно вернулась без всяких разговоров. Я не хочу сказать, что вы должны были мне написать, но если бы только получила конверт с красной облаткой, знаю, что решилась бы идти в Пекин, Нанкин и… как называется третий город… босиком.

– Милая миссис Финчинг, никто не осуждает вас, и я никогда не осуждал вас. Мы оба были слишком молоды, слишком зависимы, слишком беспомощны, нам оставалось только покориться судьбе. Умоляю вас, вспомните, как давно это было, – ласково уговаривал Кленнэм.

– Я сделаю еще одно замечание, – продолжила Флора с необузданным многословием, – я скажу еще одно слово: у меня пять дней болела голова от плача, и я провела их безвыходно в маленькой гостиной, она и теперь цела на первом этаже и до сих пор осталась маленькой и может подтвердить мои слова, а когда это ужасное время прошло, и потянулись годы за годами, и мистер Финчинг познакомился со мной у нашего общего друга, он был ужасно любезен и зашел к нам на следующий день и стал заходить по три раза в неделю и присылать разные вкусные вещи к ужину, это была не любовь, а просто обожание со стороны мистера Финчинга, и когда мистер Финчинг сделал предложение с ведома и одобрения папы, что же я могла поделать?

– Разумеется, ничего, – поспешно ответил Кленнэм, – кроме того, что вы сделали. Позвольте вашему старому другу уверить вас, что вы поступили совершенно правильно.

– Я хочу сделать одно последнее замечание, – продолжила Флора, отталкивая житейскую прозу мановением руки, – я хочу сказать одно последнее слово: было время, когда мистер Финчинг еще не делал заявлений, в смысле которых невозможно было ошибиться, но оно прошло и не вернется; милый мистер Кленнэм, вы уже не носите золотой цепи, вы свободны, я надеюсь – вы будете счастливы; вот папа – он невыносим: всегда сует свой нос всюду, где его не спрашивают!

С этими словами и торопливым жестом робкого предостережения – жестом, к которому привыкли глаза Кленнэма в старые дни, – бедная Флора простилась с далеким-далеким восемнадцатилетним возрастом и, вернувшись к действительности, наконец умолкла или, скорее, оставила половину своего «я» восемнадцатилетней девушкой, а другую – вдовой покойного мистера Финчинга, возбуждая в Кленнэме странное чувство жалости и смеха.

Вот пример. Как будто между ней и Кленнэмом существовали тайные отношения самого романтического свойства, как будто целая вереница почтовых карет поджидала их за углом с тем, чтобы везти в Шотландию, и как будто она не могла (и не хотела) отправиться с ним в ближайшую церковь, под сенью семейного зонтика, напутствуемая благословениями патриарха и сочувствием всего человечества. Флора облегчала свое сердце таинственными намеками, трепеща, как бы он не выдал их тайны Кленнэму; все более и более казалось, что он бредит, глядя, как вдова покойного мистера Финчинга навязывала себе и ему старые роли и разыгрывала старое представление – теперь, когда сцена запылилась, и декорации выцвели, и молодые актеры умерли, и оркестр опустел, и лампы угасли. И вместе с тем в этом карикатурном воспроизведении того, что когда-то было в ней так мило и естественно, пробивалась струя нежного чувства, вызванного его появлением.

Патриарх пригласил его обедать, и Флора сделала знак, говоривший: «Останьтесь!» Кленнэму так хотелось сделать что-нибудь большее, чем остаться обедать; так хотелось найти прежнюю Флору (или Флору, которой никогда не было); так совестно было своего разочарования, что он считал обязанностью исполнить семейное желание, видя в этом хоть слабое искупление своей вины. Итак, он остался обедать.

Панкс обедал вместе с ними. Панкс выплыл из своего отдаленного дока без четверти шесть и тотчас пустился на выручку патриарха, который совсем было сел на мель, завязнув в бессодержательном рассказе о подворье «Разбитые сердца». Панкс немедленно подцепил его на буксир и стащил с мели.

– «Разбитые сердца», – сказал Панкс, фыркнув и высморкавшись, – хлопотливая собственность. Плата хорошая, но собирать ее беда! С этим одним местом больше хлопот, чем со всеми остальными, что у вас есть, вместе.

Как огромный корабль на буксире кажется большинству зрителей настоящим источником движения, так и патриарх, казалось, высказывал все, что Панкс говорил за него.

– В самом деле? – возразил Кленнэм, который под влиянием сияющей лысины испытывал именно это впечатление, так что даже обращался к кораблю, а не к буксиру. – Неужели тамошние жильцы так бедны?

– Кто их знает, – пропыхтел Панкс, доставая грязную руку из кармана цвета ржавчины с серым оттенком и пытаясь грызть ногти, которых не было, – бедны они или нет. Они говорят – бедны, но ведь это все говорят. Когда человек говорит, что он богат, можно почти наверняка сказать, что он не богат. К тому же, если они действительно бедны, то вы ведь не можете этому помочь. Вы сами сделаетесь бедным, если перестанете собирать вашу ренту.

– Пожалуй, что так, – заметил Артур.

– Вы не можете открыть свой дом для всех бедняков Лондона, – продолжил Панкс. – Вы не можете отвести им всем даровые квартиры. Вы не раскроете им ворота: пожалуйте, мол, будьте как дома!

Мистер Кесби покачал головой с видом ясной и благодушной неопределенности.

– Если человек нанимает у вас комнату за полкроны в неделю, а когда пройдет неделя, не уплатит вам полкроны, вы спросите его: «Зачем же ты нанимал комнату? Если ты не можешь добыть денег, зачем ты нанимал комнату? Что ты сделал со своими деньгами? Куда ты девал их? Что это значит? Что ты вообразил себе?» Вот что вы скажете этому человеку, а не скажете – тем хуже для вас!

Тут мистер Панкс произвел странный шумный звук, как будто попробовал высморкаться, но без всякого результата, кроме акустического.

– У вас, кажется, обширные владения в этом роде в восточной и северо-восточной части города? – сказал Кленнэм, не зная, к кому обратиться.

– О да, порядочные, – ответил Панкс. – Но вы не особенно заботитесь о восточной или северо-восточной части, все румбы компаса для вас безразличны. Вам нужно хорошо поместить капитал, чтобы аккуратно получать проценты – получать везде, где только можно получить. Вы не станете особенно заботиться о местоположении, нет, не станете!

В шатре патриарха оказалась четвертая и в высшей степени оригинальная особа, тоже явившаяся к обеду. Это была курьезная старушка с лицом деревянной куклы, слишком дешевой, чтобы иметь выражение, в желтом парике, приютившемся у нее на маковке, как будто ребенок, которому принадлежала кукла, приколотил ее гвоздиком, так что он держался только в одной точке. Другая замечательная черта этой старушки заключалась в рытвинах на лице, в особенности на кончике носа, как будто ребенок, которому принадлежала кукла, расковырял ей физиономию каким-нибудь тупым орудием вроде ложки. Третья замечательная черта старушки заключалась в том, что у нее не было собственного имени – ее звали теткой мистера Финчинга.

Она явилась перед посетителем при следующих обстоятельствах: когда первое блюдо было подано на стол, Флора спросила, известно ли мистеру Кленнэму, что мистер Финчинг оставил ей наследство. В ответ на это Кленнэм выразил надежду, что мистер Финчинг завещал своей обожаемой супруге большую часть своего состояния, если не все. Флора сказала: о да, она не это имела в виду, мистер Финчинг составил превосходное завещание, но оставил ей в качестве особой статьи наследства свою тетку. Затем она вышла из комнаты и, вернувшись с наследством, довольно торжественно отрекомендовала: «Тетка мистера Финчинга!»

Главной чертой характера, замеченной посетителем в тетке мистера Финчинга, была крайняя суровость и мрачная молчаливость, прерываемая иногда замечаниями, которые произносились мрачным гробовым тоном и, не имея ни малейшей связи с тем, что говорилось за столом, наводили смущение и страх на окружающих. Возможно, эти замечания были связаны с какой-нибудь внутренней работой мысли, были даже очень остроумны, но ключа к ним не имелось.

Обед был хорош и прекрасно сервирован (в патриархальном хозяйстве придавалось большое значение пищеварению) и начался супом, жареной камбалой, соусом из креветок и блюдом картофеля. Разговор зашел о собирании квартирной платы. Тетка мистера Финчинга, минут десять весьма недоброжелательно посмотрев на компанию, изрекла зловещее замечание:

– Когда мы жили в Хэнли, медник украл гусака у Барнса!

Мистер Панкс храбро кивнул и заметил одобрительным тоном:

– Как же, как же, сударыня!

Но Кленнэм был положительно испуган этим загадочным сообщением. Еще одно обстоятельство усиливало страх, внушаемый этой старушкой: хоть она всегда пристально смотрела на соседа, но не показывала и виду, что узнает или замечает кого-нибудь. Положим, какой-нибудь любезный и внимательный гость захотел бы узнать ее намерения относительно картофеля. Его выразительный жест пропадал даром, и что ему оставалось делать? Не мог же он сказать: «Тетка мистера Финчинга, хотите картофеля?» Всякий бросал ложку, и Кленнэм сделал то же, сконфуженный и испуганный.

Подавали баранину, котлеты, яблочный пирог: блюда, не имевшие хотя бы самой отдаленной связи с гусаком, и обед шел своим порядком, но для Кленнэма он уже не был пиршеством в волшебном замке, как в иные времена. Когда-то он сиживал за этим самым столом и не видел никого и ничего, кроме Флоры; теперь, глядя на Флору, видел, против своей воли, что она очень любила портер, что избыток чувства не мешал ей поглощать в избытке херес, что ее полнота развилась на солидном фундаменте. Последний из патриархов всегда был отличным едоком и уписывал чудовищные количества твердой пищи с благосклонным видом доброго человека, который кормит своего ближнего. Мистер Панкс, который всегда торопился и время от времени заглядывал в грязную записную книжку, лежавшую подле него на столе (быть может, в ней был список имен неплательщиков и он хотел просмотреть его за десертом), расправлялся с едой как со спешной работой, шумел, пыхтел, иногда сопел и фыркал, точно собирался отчаливать.

В течение всего обеда Флора переплетала свое теперешнее пристрастие к еде и напиткам со своим прежним пристрастием к романтической любви, так что Кленнэм не решался поднять глаза от тарелки, тем более что всякий раз встречал ее значительный и таинственный взгляд, как будто и впрямь между ними был какой-то заговор. Тетка мистера Финчинга сидела молча и мерила его вызывающим взглядом, с выражением глубочайшего презрения, до самого конца обеда; тут, когда уже убрали приборы, она совершенно неожиданно вмешалась в разговор.

Флора только что сказала:

– Мистер Кленнэм, налейте, пожалуйста, портвейна тетке мистера Финчинга.

– Памятник у Лондонского моста, – тотчас же объявила эта леди, – поставлен после большого пожара тысяча шестьсот шестьдесят шестого года, уничтожившего значительную часть города, но это вовсе не тот пожар, когда сгорели лавки вашего дяди Джоржа.

Мистер Панкс с прежним мужеством заметил:

– В самом деле, сударыня. Как же, как же!

Но тетка мистера Финчинга, по-видимому, усмотрела тут какое-то противоречие или оскорбление, так как вместо того, чтобы погрузиться в безмолвие, с бешенством присовокупила:

– Ненавижу дурака!

Она придала этому заявлению – и без того достаточно сильному – такой несомненно оскорбительный и личный характер, бросив его прямо в лицо гостю, что пришлось удалить тетку мистера Финчинга из столовой. Это и сделала Флора очень спокойно, причем тетка мистера Финчинга не оказала ни малейшего сопротивления, заметив только мимоходом, с неутолимой ненавистью: коли так, зачем же он приходит сюда?

Вернувшись, Флора сообщила, что ее наследство – очень умная женщина, но со странностями и «неожиданными антипатиями» – особенности характера, которыми Флора, по-видимому, гордилась. Так как при этом обнаружилось ее добродушие, то Кленнэм ничуть не сердился на тетку мистера Финчинга теперь, когда избавился от ее зловещего присутствия и мог выпить стаканчик вина на свободе. Заметив, что Панкс намерен сняться с якоря, а патриарх не прочь соснуть, он сказал, что ему нужно навестить мать, и спросил Панкса, в какую сторону тот направляется.

– К Сити, – ответил Панкс.

– Не пойти ли нам вместе? – спросил Артур.

– С удовольствием, – сказал Панкс.

Тем временем Флора успела пролепетать ему на ухо, что было время когда-то, что прошлое поглощено пучиной времени, что золотая цепь уже не связывает ее, что она чтит память покойного мистера Финчинга, что она будет завтра дома в половине второго, что решения судьбы неизменны, что она вовсе не ожидает встретить его на северо-восточной стороне садов Грейc-Инн в четыре часа пополудни. На прощание он попытался пожать руку настоящей, теперешней Флоре, но она не хотела, и не могла, и была совершенно неспособна разделить их прошлое и настоящее. Он ушел от нее в довольно плачевном состоянии и с таким расстройством в мыслях, что, не случись у него буксира, наверняка проплутал бы добрую четверть часа без толку.

Опомнившись наконец на свежем воздухе, он увидел, что буксир спешит во все лопатки, обкусывая последние остатки ногтей и фыркая в промежутках.

– Холодный вечер, – заметил Артур.

– Да, свежо, – согласился Панкс. – Вы, как приезжий, вероятно, чувствительнее к климату, чем я. Мне, признаться, некогда замечать его.

– Неужели вы всегда так заняты?

– Да, всегда найдется какое-нибудь дельце. Но я люблю дела, – сказал Панкс, ускоряя шаги. – Для чего же и создан человек?

– Только для этого?

– Для чего же еще? – спросил Панкс вместо ответа.

Этот вопрос выражал в самой краткой форме то, что мучило Кленнэма. Он ничего не ответил.

– Я всегда предлагаю этот вопрос жильцам, – продолжил Панкс. – Некоторые из них делают жалобные лица и говорят мне: «Мы бедны, сударь, но вечно бьемся, хлопочем, трудимся, не знаем минутки покоя». Я говорю им: «Для чего же вы и созданы?» Этот вопрос затыкает им глотки. Они не знают, что ответить. Для чего вы созданы? Этим все сказано.

– О боже мой, боже мой, – вздохнул Артур.

– Вот хоть я, например, – продолжил Панкс. – Для чего я создан, как вы думаете? Только для дела. Поднимите меня как можно раньше с постели, дайте мне как можно меньше времени на еду и гоните меня на работу. Гоните меня на работу, я буду гнать вас на работу, вы будете гнать кого-нибудь на работу… И таким путем все мы исполним человеческий долг в промышленной стране.

Некоторое время они шли молча. Наконец Кленнэм спросил:

– Разве у вас нет пристрастия к чему-нибудь, Панкс?

– Какого пристрастия? – сухо переспросил Панкс.

– Ну, какой-нибудь наклонности…

– У меня есть наклонность зашибать деньгу, сэр, – ответил Панкс, – если вы мне укажете, как это сделать.

Тут он снова произвел носом звук, точно высморкался, и Кленнэм в первый раз заметил, что это была его манера смеяться. Он был странный человек во всех отношениях: может быть, говорил не вполне серьезно, но резкая, точная, грубая манера, с которой он выпаливал эти сентенции, по-видимому, не вязалась с шуткой.

– Вы, должно быть, не особенный охотник до чтения? – спросил Кленнэм.

– Ничего не читаю, кроме писем и счетов. Ничего не собираю, кроме объявлений о вызове родственников. Если это пристрастие, так вот вам – у меня оно есть. Вы не из корнуолльских Кленнэмов, мистер Кленнэм?

– Насколько мне известно, нет.

– Я знаю, что нет. Я спрашивал миссис Кленнэм. У нее не такой характер, чтоб пропустить что-нибудь мимо рук.

– А если б я был из корнуолльских Кленнэмов?

– Вы бы услышали приятную весть.

– В самом деле? Я слышал мало приятных вестей в последнее время.

– Есть в Корнуолле имение, оставшееся без владельцев, сэр, и нет корнуолльского Кленнэма, который предъявил бы на него права, – сказал Панкс, вытащив из жилетного кармана записную книжку и уложив обратно. – Мне налево. Покойной ночи!

– Покойной ночи, – ответил Кленнэм. Но пароходик, внезапно облегченный и не имея на буксире нового судна, уже пыхтел вдали.

Они вместе прошли Смитфилд и расстались на углу Барбикана. Он вовсе не собирался провести вечер в угрюмой комнате матери и вряд ли бы чувствовал себя более угнетенным и одиноким, если б находился в дикой пустыне. Он повернул на Олдерсгейт-стрит и медленно пошел к собору Святого Павла, чтобы выйти на какую-нибудь людную и шумную улицу, когда толпа народа набежала на него, и он посторонился, чтобы пропустить ее. Он заметил человеческую фигуру на носилках, устроенных наскоро из ставни или чего-то в этом роде, и по обрывкам разговора, по грязному узлу в руках одного из толпы, по грязной шляпе в руках другого догадался, что случилось какое-то несчастье. Носилки остановились подле фонаря: понадобилось что-то поправить, и толпа тоже остановилась.

– Что это? С кем-нибудь случилось несчастье и его несут в госпиталь? – спросил Кленнэм какого-то старика, который стоял, покачивая головой.

– Да, – ответил тот, – все эти дилижансы! Стоило бы их притянуть к суду и хорошенько разделаться с ними! Они отмахивают по двенадцать-четырнадцать миль в час, эти дилижансы. Как они не убивают людей еще чаще, дилижансы-то эти!

– Надеюсь, что этот человек не убит.

– Не знаю, – сказал старик, – может быть, и не убит, но не потому, чтобы дилижансы не хотели этого. – Старик говорил, скрестив руки на груди и обращаясь со своей гневной речью против дилижансов ко всем, кто захочет слушать. Несколько голосов подтвердило это.

– Эти дилижансы, сэр, просто общественное зло, – сказал Кленнэму один голос.

– Я видел, как один из них чуть не задавил мальчишку вчера вечером, – сказал другой.

– Я видел, как один переехал кошку, а ведь это могла бы быть ваша родная мать, – сказал третий.

Смысл этих замечаний ясно показал, что если бы авторы их пользовались весом в обществе, то употребили бы его против дилижансов.

– Да, англичанин рискует каждый вечер лишиться жизни по милости дилижансов, – снова начал старик, – а ведь он знает, что они всегда готовы раздавить его в лепешку. Чего же ожидать бедняге иностранцу, который ничего о них не знает?

– Это иностранец? – сказал Кленнэм, наклоняясь ближе к носилкам. Среди сыпавшихся со всех сторон ответов вроде: «Португалец, сэр», «Голландец, сэр», «Пруссак, сэр» – он различил слабый голос, просивший воды то по-итальянски, то по-французски. В ответ на это послышался общий говор: «Ах, бедняга, он говорит, что ему уже не встать, и немудрено!» Кленнэм попросил пропустить его к бедняге, сказав, что понимает его речь. Его немедленно пропустили к носилкам.

– Во-первых, он просит воды, – сказал он, оглядываясь. (Дюжина молодцов сейчас же кинулась за ней.) – Вы сильно ушиблены, друг мой? – спросил он по-итальянски.

– Да, сэр, да, да, да. Моя нога, сэр, моя нога. Но мне приятно слышать родной язык, хотя мне очень скверно.

– Вы путешественник? Постойте! Вот вода! Я вас напою.

Носилки были положены на груду камней. Приподнявшись на локте, раненый мог поднести стакан к губам другой рукой. Это был маленький мускулистый смуглый человек с черными волосами и белыми зубами. Живое лицо. В ушах серьги.

– Хорошо… Вы путешественник?

– Конечно, сэр.

– Совершенно чужой в этом городе?

– Конечно, конечно, совершенно. Я приехал в этот несчастный день.

– Откуда?

– Марсель.

– Вот оно что! Я тоже. Я почти такой же чужестранец здесь, как вы, хотя родился в этом городе. Я тоже недавно приехал из Марселя. Не унывайте. – Чужестранец жалобно взглянул на него, когда Кленнэм приподнялся и осторожно поправил пальто, прикрывавшее раненого. – Я не оставлю вас, пока вы не устроитесь. Смелее. Через полчаса вам будет гораздо лучше.

– A! Altro, altro! – воскликнул бедняга слегка недоверчивым тоном и, когда его подняли, свесил руку с носилок и помахал указательным пальцем.

Артур Кленнэм пошел рядом с носилками, ободряя незнакомца, которого снесли в соседний госпиталь Святого Варфоломея. В госпиталь впустили только Кленнэма да носильщиков, раненого осторожно положили на стол, и хирург явился, откуда ни возьмись, так же быстро, как само несчастье.

– Он, кажется, не знает ни слова по-английски, – сказал Кленнэм. – Сильно он изувечен?

– А вот посмотрим сначала, – ответил хирург, продолжая осмотр с профессиональным увлечением, – а потом скажем.

Ощупав ногу пальцем, потом двумя пальцами, рукой, потом обеими руками, сверху и снизу, вверху и внизу, по всем направлениям, и указав на какие-то интересные подробности другому джентльмену, своему товарищу, хирург потрепал пациента по плечу и сказал:

– Пустяки. Будет здоров! Случай трудный, но мы не отнимем ему ноги.

Кленнэм объяснил это пациенту, который очень обрадовался и в порыве благодарности несколько раз поцеловал руки переводчику и хирургу.

– Все-таки серьезное повреждение? – спросил Кленнэм у хирурга.

– Да-а, – ответил хирург довольным тоном художника, который заранее любуется своей работой. – Да, довольно серьезное. Сложный перелом выше колена и вывих ниже. Превосходные увечья.

Он снова хлопнул пациента по плечу, как будто хотел выразить свое одобрение этому славному парню, переломившему ногу таким интересным для науки способом.

– Он говорит по-французски? – спросил хирург.

– О да, он говорит по-французски.

– Ну, так его здесь поймут. Вам придется потерпеть, друг мой, и постараться перенести маленькую боль молодцом, – прибавил он на французском языке, – но не беспокойтесь, мы живо поставим вас на ноги. Теперь посмотрим, нет ли еще какого-нибудь поврежденьица и целы ли наши ребра.

Еще поврежденьица не оказалось, и наши ребра были целы.

Кленнэм оставался, пока все необходимые меры не были приняты: бедняк, заброшенный в чужую незнакомую сторону, трогательно умолял его не уходить, – и сидел у постели больного, пока тот не забылся сном. Тогда он написал несколько слов на своей карточке, обещая зайти завтра, и попросил передать ее больному, когда тот проснется.

Все это заняло столько времени, что, когда он уходил из госпиталя, было уже одиннадцать часов вечера. Артур снимал квартиру в Ковент-Гардене, и теперь он отправился в этот квартал ближайшим путем, через Сноу-хилл и Холборн.

Оставшись наедине после всех тревог этого вечера, он, естественно, погрузился в задумчивость. Естественно также, что не прошло и десяти минут, как ему вспомнилась Флора. Она напомнила ему всю его жизнь, так печально сложившуюся и столь бедную счастьем.

Добравшись до своей квартиры, он сел перед угасающим камином и мысленно перенесся к окну своей старой комнаты, где стоял он когда-то, глядя на лес закопченных труб. Перед ним развертывалась унылая перспектива его существования до нынешнего вечера. Как долго, как пусто, как безотрадно! Ни детства, ни юности – одно-единственное воспоминание, и то оказалось бредом.

Это было жестоким ударом для него, хотя для другого могло показаться пустяками. Все, что рисовалось в его памяти мрачным и суровым, оказалось таким же в действительности и ничуть не смягчило своей неукротимой свирепости при ближайшем испытании, а единственное светлое воспоминание не выдержало того же испытания и рассеялось как туман. Он предвидел это в прошлую ночь, когда грезил с открытыми глазами, но тогда он не чувствовал этого, теперь же чувствовал.

Он был мечтатель, потому что в нем глубоко укоренилась вера в доброе и светлое – в то, чего недоставало в его жизни. Воспитанный в атмосфере низменных расчетов и скаредности, он остался благодаря этой вере отзывчивым и честным человеком. Воспитанный в холодной и суровой обстановке, он сохранил благодаря этой вере горячее и сострадательное сердце. Воспитанный в правилах религии, он научился не осуждать, в унижении быть благодарным, верить и жалеть.

Эта же вера спасла его от плаксивого нытья и злобного эгоизма, который, не встречая счастья и добра на своем пути, не признает их вообще, видит в них только мираж и старается свести их к самым низменным побуждениям. Личное разочарование не привело его к таким болезненным взглядам. Оставаясь в темноте, он мог подняться к свету, видеть, что он светит другим, и благословлять его.

Итак, он сидел перед умирающим огнем, с горечью вспоминая о жизненном пути, который привел его к этой ночи, но не разливая яда на пути других людей. Оглядываясь назад, он не видел никого, кто помог бы ему идти по этому пути, и это было горько. Он глядел на рдевшие уголья, которые мало-помалу угасали, подергивались пеплом, распадались в пыль, и думал: «Скоро и со мной будет то же, и я превращусь в пыль».

Всматриваясь в свою жизнь, он точно приближался к зеленому дереву, увешанному плодами, на котором ветки увядали и обламывались одна за другой, по мере того как он подходил к нему.

«Тяжелое детство, суровая, строгая семья, отъезд, долгое изгнание, возвращение, встреча с матерью – все, вплоть до сегодняшнего свидания с бедной Флорой, – вот моя жизнь; что же она дала мне? Что остается для меня?» – подумал Кленнэм.

Дверь тихонько отворилась, и как будто в ответ на его вопрос раздались два слова, заставившие его вздрогнуть:

– Крошка Доррит.

20

Квакер – член распространенной в Англии христианской религиозной секты, которая проповедовала скромный и воздержанный образ жизни.

21

Королевская академия – академия художеств в Лондоне, основанная в 1768 г.

22

Герои одноименного романа французского писателя Б. де Сен-Пьера (1737–1814).

Крошка Доррит

Подняться наверх