Читать книгу Гризли (сборник) - Джеймс Кервуд - Страница 26

Дж. Кервуд
Гризли
Глава V
Мусква

Оглавление

Тир отправился в ущелье на рассвете. Выйдя из трясины, он чувствовал себя одеревенелым, хотя в ранах у него уже не было такого жжения и боли. Правда, они еще болели, но не так сильно, как вчера вечером. Главное недомогание ощущалось не в плече. Он был болен весь, и если бы он был человеком, то лежал бы теперь в постели с термометром под мышкой и около него стоял бы доктор и считал его пульс. Он брел теперь к ущелью медленно и едва передвигал от слабости ноги. Неутомимый разыскиватель пищи, он был теперь совершенно равнодушен к еде. Он не испытывал голода и все равно ничего не мог бы съесть. Часто по пути он обмакивал горячий язык в холодную воду ручья и еще чаще поворачивал голову назад и нюхал воздух. Он знал, что запах человека, странный гром и еще более необъяснимая молния шествовали за ним по пятам. Всю ночь он был настороже и остерегался даже и теперь.

Для каждой отдельной раны Тир не знал отдельного средства лечения. Он был плохой ботаник в настоящем смысле этого слова, но создавшая его природа все-таки сделала так, что все свои болезни он лечил сам. Как кошка отыскивает для себя мяту или валериану, так и Тир всегда разыскивал для себя одному ему известные предметы, когда чувствовал себя нехорошо. Не всякая горечь представляет собой хинин, но какая-то горечь заменяла для Тира именно его, и когда он шел к себе в ущелье, то волочил нос по самой земле и принюхивался по пути к разным травкам и кончикам веток густых кустарников. Так он дошел по запаху до местечка, сплошь покрытого каким-то ползучим растением высотой два дюйма и усеянным маленькими красненькими ягодками, похожими на горох. Но сейчас эти ягоды были не красными, а еще зелеными. Горькие, как желчь, и вяжущие на вкус, они носят название «медвежьего винограда». За них-то и принялся Тир. После этого он стал пожирать ягодки мыльнянки, которыми почти сплошь были усеяны ветви кустарников, очень похожих по внешнему виду на смородину. Но ягоды эти были гораздо крупнее, чем на смородине, и уже краснели. Индейцы едят их, когда у них бывает лихорадка; поел их и Тир, остановившись для этого на некоторое время, и затем побрел далее. Ягоды эти тоже были горькие. Обнюхал он и деревья и, наконец, нашел то, что искал. Это были корявые, низкорослые сосенки, из которых сочилась свежая смолка на таком расстоянии от земли, что он мог ее слизывать. Медведь редко проходит мимо такой смолки. Она служит для него главнейшим целебным средством, и Тир стал жадно слизывать ее языком со ствола. В ней он поглощал не только скипидар, но, так сказать, и все те целебные средства, которые в фармакопее считаются производными от этого элемента. Таким образом, когда он добрался наконец до ущелья, то его живот уже представлял собой целую москательную лавку. Между прочим, он съел по пути чуть не полтора кило сосновых и можжевеловых иголок. Когда заболевает собака, то она начинает есть траву, а когда прихварывает медведь, то траву для него всегда заменяют именно хвойные иголки, если он может их достать. Точно так же он набивает ими свой желудок и кишки в самый последний час перед тем, как ложится в долгую спячку на целую зиму.

Солнце еще не всходило, когда Тир дошел до ущелья и остановился на некоторое время у входа в пещеру, зиявшего в отвесной стене горы. Сколько времени понадобилось Тиру для того, чтобы он мог припомнить о ней все, сказать мудрено, но что-то подсказывало ему, что из всех мест, какие только были ему известны, именно эта пещера была его настоящим домом. В ней было не более четырех футов в вышину и восьми в ширину, но она была очень глубока и вся устлана мягким белым песком. В незапамятные времена через эту пещеру тек ручей и в отдаленном конце ее прорыл пространство, очень удобное для зимней спячки медведя, когда температура спускается до пятидесяти градусов ниже нуля. Десять лет тому назад мать Тира впервые вошла сюда на зимнюю спячку, и когда потом проснулась и заковыляла к выходу, чтобы взглянуть на весеннее солнце, то вместе с нею поплелись туда же и три ее новорожденных медвежонка. Тир был одним из них. Он был тогда еще полуслепым, потому что медвежата обыкновенно прозревают совсем только к концу пятой недели; и шерсти на нем тоже не было, так как детеныш у гризли всегда рождается таким же голым, как ребенок у человека. Шерсть обыкновенно начинает расти у него одновременно с открытием глаз. С тех пор Тир перезимовал в этой пещере, ставшей его домом, восемь раз подряд.

Он собирался войти в нее и теперь. Ему хотелось залечь в ней в самом дальнем углу и выждать, когда станет легче. Пожалуй, две или три минуты он не решался войти в нее и все осторожно принюхивался к воздуху, выходившему из ее глубины. А затем отвернулся и понюхал ветер, сквозивший по ущелью, и что-то подсказало ему, что он должен непременно идти далее, не останавливаясь перед пещерой.

К западу от ущелья и до самой вершины горы тянулся отлогий подъем, и Тир стал по нему вскарабкиваться вверх. Солнце светило уже ярко, когда он добрался до вершины и, остановившись здесь еще раз ненадолго, он окинул взором другую половину своих владений.

Представившаяся его глазам долина была еще роскошнее, чем та, в которую два-три часа тому назад въехали верхом Брюс и Лангдон. От хребта до хребта она была мили две в ширину и, развертываясь в обе стороны, насколько мог видеть глаз, представляла собой величественную панораму из золотых, зеленых и черных пятен. С того места, на котором стоял Тир, она казалась одним громадным, безграничным парком. Зеленые скаты тянулись почти до самых горных вершин и до половины этих скатов, то есть до крайней линии лесов по этим скатам были рассеяны группами сосны и можжевельники, точно их насадила там человеческая рука. Некоторые из этих групп были не более обыкновенных декоративных групп деревьев в наших городских парках, тогда как другие занимали целые десятины и более. У подошвы этих скатов с каждой стороны, точно декоративные бордюры, узенькими, непрерывными линиями тянулись леса. Между этими двумя линиями лесов простиралась широкая, открытая долина с мягкими, волнистыми лугами, пестревшая ярко-красными пятнами от буйволовой ивы и горного шалфея, зелеными группами дикой розы и терна и отдельными деревьями. Вдоль всей долины, из края в край, бежал ручей.

Тир спустился с того места, на котором стоял, ярдов на четыреста ниже и потом повернул все еще по зеленому скату на север, так что стал теперь переходить от группы к группе деревьев в этом громадном парке, в полутораста или в двухстах ярдах над линиями лесов. На такую высоту между лугами на равнине и первыми голыми скалами горных вершин он взбирался уже не раз во время своих охотничьих экскурсий. Жирные горные сурки уже стали посвистывать на своих скалах, радуясь солнцу. Их продолжительные, мягкие, пугливые посвистывания, которые приятно было слышать среди общего рокота горных потоков, уже наполняли воздух своей музыкой. Иногда эти посвистывания раздавались вдруг громко и с намерением предостеречь, совсем под самыми ногами, и сурок вдруг плотно прижимался к своей скале, когда близко около него проходил медведь, и тогда на некоторое время все они вовсе затихали и уже долго не нарушали общего мурлыканья долины. Но в это утро Тир вовсе не думал об охоте. Раза два ему попадались по пути дикобразы, самое лакомое для него блюдо, и он проходил мимо них, не обратив на них ровно никакого внимания; теплый, наводивший сон запах карибу донесся до него резко и определенно из кустарников, но он даже и не подошел к ним, чтобы их исследовать; из узкой, мрачной расселины, походившей на глубокую канаву, он вдруг заслышал запах барсука, но прошел мимо. Целые два часа он все шел и шел на север вдоль крайней линии лесов по скату горы, прежде чем пересечь лес и начать спускаться к ручью.

Прилипшая к его ранам грязь уже стала подсыхать, и он снова вошел по плечи в воду и простоял в ней несколько минут. Вода смыла с него грязь. Другие два часа он побродил вдоль ручья и часто из него пил. Затем, через шесть часов после того, как он залег в болотную тину, с ним случился «сапус-увин», как называют в тех местах индейцы рвоту. Ягоды ежевики, мыльнянки, смолка, сосновые и можжевеловые иглы и вода, которую он выпил, – все это смешалось в его животе в изрядную массу и выскочило из него вон, – и Тиру сразу стало легче, настолько легче, что в первую же минуту он даже заворчал и хотел броситься прямо на своих врагов. Плечо у него все еще побаливало, но самая болезнь прошла. Несколько минут после «сапус-увин» он простоял без движения и начинал ворчать. Это рычание, вырывавшееся из самой глубины его груди, теперь приобрело новое значение. До вчерашнего вечера и даже до сегодняшнего дня он не знал, что такое настоящая ненависть. Он сражался с другими медведями, но в его борьбе с ними вовсе не было ненависти. Его злоба так же быстро проходила, как и приходила; после драки в нем не оставалось ни малейших признаков злопамятства; он зализывал раны своему задранному им же самим врагу и бывал необыкновенно счастлив, когда залечивал их совсем. Но это новое, появившееся в нем чувство было далеко не таково. Он возненавидел человечий запах; он возненавидел это странное белолицее существо, которое подползало к нему из расселины. В этой его ненависти ассоциировалось все, относившееся к человеку. Это была ненависть инстинктивная, пробудившаяся в нем внезапно после долгого сна, благодаря случайному опыту. Никогда не видя человека ранее и никогда не ощутив его запаха, он все-таки знал, что человек был его злейшим врагом и что он должен был бояться его больше, чем кого бы то ни было в горах. Он мог вступить в борьбу с самым громадным гризли; он мог выдержать нападение со стороны самой злейшей стаи волков. Наводнение и лесные пожары были ему нипочем. Но перед человеком он должен был трепетать. Он должен был убегать от него, скрываться! На самых ли горных вершинах или внизу в долинах, он должен был вечно находиться на страже и ни на минуту не ослаблять зрения, слуха и обоняния! Почему именно он сразу почувствовал это, почему именно он сразу понял, что это существо, этот ничтожный пигмей, которого он должен был бояться больше, чем какого-нибудь другого известного ему врага, втерлось вдруг в его жизнь, – это было чудом, которое могла бы объяснить одна только природа. Это была в умственной фабрике всей расы Тира отрыжка еще от тех давно минувших, туманных, позабытых времен, когда впервые появился на земле человек, вооруженный сначала дубиной, потом копьем, окованным на конце железом, потом меткой стрелой, затем силком и западней и, наконец, ружьем. И на протяжении всех этих веков человек являлся единственным его владыкой. Природа вколотила в медведя это сознание, и оно перешло к Тиру через сотни, тысячи и даже десятки тысяч поколений. И теперь в первый раз за всю его жизнь этот дремавший в нем инстинкт вдруг пробудился в нем, и он понял все. Он ненавидел человека и потому ненавидел и все то, что им пахло. И вместе с этой ненавистью в первый раз за всю его жизнь появился в нем страх. Не напади на Тира и на всех его родичей человек и не старайся добиваться его смерти во что бы то ни стало, не было бы и зоологического названия Тира Ursus horribilis, то есть ужасный.

Он все еще брел вдоль ручья, медленно и нерешительно обнюхивая все, но не сворачивая в сторону никуда; голова его волочилась чуть не по самой земле, и его задние ноги то припадали, то поднимались во время движения, что составляет особенность походки всех медведей и, главным образом, гризли. Его длинные когти постукивали о камни; под лапами хрустел гравий; на мягком песке он оставлял громадные следы. Эта часть долины, в которую он теперь вступал, имела для Тира особое значение, и потому он стал то и дело задерживаться, часто останавливался и со всех сторон нюхал воздух. Он не был моногамистом, но уже несколько брачных сезонов подряд приходил именно сюда к своей супруге, именно на этот удивительный лужок и на эту равнину, сжатую между двух горных кряжей. Обыкновенно он поджидал ее здесь в июле, зная, что и она со своей стороны будет искать его с диким до странности желанием иметь от него детей. Это была прекрасная гризли, приходившая сюда с западных гор, когда ее охватывало стремление к материнству; громадная, сильная, с великолепной золотисто-коричневой шерстью, так что дети ее от Тира во всех этих горах представляли собой самое красивое молодое поколение. Мать уносила их с собой еще в себе, и они открывали глаза, жили и дрались между собой уже без отца, в далеких долинах и на горных склонах запада. Если в следующие затем годы Тир и изгонял потом своих же собственных детей из своих охотничьих владений или даже вступал с ними в борьбу, то мудрая природа скрывала от него, что это были именно его дети. Он в высокой степени походил на старого угрюмого холостяка и поэтому не любил малышей. Он терпел детей так же, как старый, разочарованный женоненавистник терпит около себя краснощекого пузыря-младенца, но никогда не доходил до такой жестокости, чтобы убивать детей. Он только отвешивал им звонкие пощечины всякий раз, как они подвертывались ему под лапу, но всегда шлепал их ладонью плашмя, хотя и настолько сильно, что они откатывались от него во все стороны, как пушистые шары. Это было только выражением со стороны Тира его неудовольствия всякий раз, как чужая медведица вторгалась в его владения, именно со своими детенышами. Во всех же остальных случаях он держал себя как рыцарь. Он не отгонял от себя медведицы-матери с ее семьей и не вступал с ней в драку, как бы она строптива и неприятна ни была. Даже и в тех случаях, когда он заставал их за уплетанием той добычи, которую он убил только для себя, он ограничивался лишь тем, что давал медвежатам пощечины. Но не обходилось и без исключений. Только в прошлом году он разделался по-своему с настоящей Ксантиппой – с медведицей нового стиля, которая так настойчиво заявляла ему о своих правах, что для того, чтобы поддержать престиж своего пола и отвязаться от нее, он должен был дать ей здорового тумака. После этого она так стремительно бросилась от него убегать, что три ее прытких медвежонка покатились за ней, точно черные мячики.

Все это необходимо иметь в виду, чтобы объяснить себе то внезапное и полное тревоги волнение, которое охватило Тира, когда он вдруг почувствовал исходивший откуда-то из-за груды камней теплый, знакомый запах. Он остановился, повернул голову и низко и хрипло заворчал. В шести футах от него, лежа животом на кучке белого песка, скуля и дрожа всем телом, точно полуиспуганный щенок, который еще не успел отдать себе отчета – видит ли он перед собой друга или врага, смотрел на него одинокий медвежонок. Ему было не больше трех месяцев – слишком молодой возраст, чтобы обходиться уже без матери; у него была остренькая мордочка и белое пятнышко на груди, что обозначало, что он принадлежал к черной породе, а не к гризли. Казалось, что он хотел сказать следующее: «Я брошен, или потерялся, или украден. Мне хочется кушать, и в мою лапку вонзилась иголка от дикобраза». Но, несмотря на это, страшно зарычав, Тир стал оглядываться по сторонам, надеясь увидеть его мать. Но ее не было видно нигде и даже не чуялось в воздухе ее запаха, – два факта, которые заставили Тира опять повернуть свою громадную голову к медвежонку. «Мусква» – индеец, наверное, назвал бы так этого малыша! – подполз на фут или на два поближе и приветствовал это вторичное внимание со стороны Тира доверчивыми движениями своего тельца. После этого он подполз к Тиру еще на полфута, и тот предостерег его низким грудным ворчанием. «Не подходи близко, – казалось, хотел он ему сказать. – Иначе от тебя мокрого места не останется». Мусква понял. Он застыл на месте, легши на живот и растопырив на песке во все стороны ноги; и Тир опять посмотрел на него. Когда он оглядывал его, то Мусква на этот раз находился от него всего только в трех футах, все еще распростершись на песке, и тихонько повизгивал. Тир приподнял от земли правую лапу на четыре дюйма. «Еще дюйм – и тебе будет капут»! – проворчал он. Мусква опять заерзал всем телом и задрожал; он стал облизывать себе губы розовым язычком, частью от страха, а частью прося этим пощады; и все-таки, не обратив внимания на приподнятую лапу Тира, он подполз к нему еще на шесть дюймов ближе. Вместо ворчания в горле у Тира вдруг что-то захрипело. Его тяжелая лапа опустилась на песок. В третий раз он огляделся по сторонам и понюхал воздух и опять злобно зарычал. Сухой, старый холостяк отлично понял бы это ворчанье: «Куда же, к черту, девалась его мать?»

А затем случилось нечто неожиданное. Мусква совсем близко подполз к раненой ноге Тира. Здесь он приподнялся и, почуяв запах еще не зажившей раны, стал ее зализывать. Его язычок был точно бархат. Его так приятно было чувствовать на себе, что Тир несколько времени простоял не двигаясь и не издавая звука, пока медвежонок зализывал его рану. Тогда он опустил к нему свою громадную башку. Он стал обнюхивать этот маленький пушистый ласковый шарик, который подкатился к нему. Мусква заплакал так, точно ребенок, лишившийся матери. Тир заворчал, но на этот раз уже более ласково. Угрозы больше не слышалось. Большой, теплый язык вдруг облизал всю мордочку медвежонку.

– Пойдем! – сказал ему Тир и вновь направился на север.

И у самых его ног засеменил маленький, осиротевший медвежонок с рыженькой мордочкой.

Гризли (сборник)

Подняться наверх