Читать книгу Адам Бид - Джордж Элиот, Richard Cameron J. - Страница 6

Книга первая
V. Приходский священник

Оглавление

До двенадцати часов шел несколько раз проливной дождь, и в глубоких канавах, находившихся по обе стороны усыпанных песком аллей в саду священника в Брокстоне, стояла вода по самые края. Большие провансальские розы были жестоко поколеблены ветром и побиты дождем. Нежные стебельки цветов, насаженных по краям дорожек, были наклонены книзу и запачканы сырою землею – словом, утро имело меланхолический вид, потому что время подходило к сенокосу, а между тем надо было ожидать, что потопятся поля.

Но люди, обладающие приятными домами, предаются в своих домах удовольствиям, о которых вспоминают только в дождливое время. Если б утро не было сырое, то мистер Ирвайн не сидел бы в столовой и не играл в шахматы со своею матерью; а он очень любит и свою мать и шахматы, так что при их помощи довольно сносно может провести несколько пасмурных часов. Позвольте мне взять вас в эту столовую и представить вам почтенного Адольфуса Ирвайна, брокстонского приходского священника, геслонского и блейтского викария, плюралиста, на которого самые суровые церковные реформаторы едва ли нашли бы возможным взглянуть кисло. Мы войдем очень осторожно и остановимся в отворенных дверях, стараясь не разбудить лоснистой темной легавой собаки, растянувшейся у печки возле своих двух щенков, или моськи, которая дремлет, подняв кверху свою черную морду, подобно какому-нибудь сонливому председателю.

Комната обширная и высокая, на одном конце ее широкое полукруглое окно; стены, вы видите, новы и еще не выкрашены, но мебель, хотя первоначально и дорогая, стара и немногочисленна, на окне нет никакой занавески. Малиновая скатерть на большом обеденном столе довольно потерта, хотя и составляет приятный контраст с мертвым цветом штукатурки на стенах, но на этой скатерти находится массивный серебряный поднос и на нем кувшин с водою, два другие подноса, одинакового фасона с первым, но только больше, поставлены на буфете, на средине их виднеется щит с гербом. Вы с первого взгляда подозреваете, что обитатели этой комнаты наследовали больше крови, нежели богатства, и нисколько не удивились бы, заметив, что мистер Ирвайн имеет тонко очерченные верхнюю губу и ноздри, но в настоящее время мы можем видеть только широкую плоскую спину и густые напудренные волосы, которые все отброшены назад и связаны сзади черною лентою – некоторый консерватизм в костюме, убеждающий вас в том, что он уже не молодой человек. Он, может быть, обернется впоследствии, а между тем мы можем посмотреть на эту величественную старую леди, его мать, красивую, пожилую брюнетку, которой прекрасный цвет лица еще более возвышается сложным убором из белого, как снег, батиста и кружев вокруг головы и шеи. В своей грациозной дородности она стройна, как статуя Цереры, и ее темное лицо, с изящным орлиным носом, твердым, гордым ртом и небольшими, проницательными черными глазами, имеет такое умное и саркастическое выражение, что вы инстинктивно заменяете шахматы колодою карт, представляя себе, что она предсказывает вам будущее. Небольшая смуглая рука, которою она поднимает королеву, вся в жемчугах, брильянтах и бирюзе; к самому верху ее чепчика с большою тщательностью прикреплен большой черный вуаль, падающий складками вокруг ее шеи и образующий резкий контраст с белым батистом и кружевами. Много требуется времени для того, чтоб одеть эту старую леди утром! Но кажется, таков закон природы, чтоб она была одета таким образом: очевидно, что она одна из тех потомков королевского достоинства, которые никогда не сомневались в своем божественном праве и никогда не встречались с теми, кто бы дерзнул оспаривать его у них.

– Ну, Адольф, скажите мне, что это такое? – говорит величественная старая леди, весьма спокойно поставив свою королеву и скрестив руки. – Мне очень не хотелось бы произнести слово, которое было бы неприятно вашим чувствам.

– Да вы просто чародейка, волшебница! Каким образом может христианин выиграть у вас? Вы выиграли эту игру нечистыми средствами, в таком случае и не хвастайтесь этим.

– Конечно, конечно. Вот так побежденные говорили всегда о великих завоевателях. Но посмотри, вот солнечные лучи падают на доску, чтоб яснее показать тебе, какой глупый ход сделал ты своей шашкой. Что ж, желаешь ли ты, чтоб я дала тебе еще шанс?

– Нет, матушка, я оставлю вас одних на суд вашей совести. Так как теперь начинает проясняться, мы должны идти и немножко поплескаться в грязи. Не правда ли, Джуно?

Эти слова относились к коричневой легавой собаке, которая вскочила при звуке голосов и вкрадчиво положила нос на ногу своего господина.

– Но сначала я должен подняться наверх и посмотреть на Анну. Прежде, в то время как я было шел к ней, меня отозвали на похороны Толера.

– Это совершенно бесполезно: она не может говорить с тобою. Кет говорит, что у нее сегодня опять самая страшная головная боль.

– О! Она радуется каждый раз, когда я прихожу к ней и смотрю на нее; как бы ни была она больна, мой приход никогда не беспокоит ее.

Если вы знаете, сколько слов люди говорят только по привычке и без всякого преднамеренного побуждения, то вы не удивитесь, когда я скажу вам, что одно и то же возражение, за которым следовал всегда тот же ответ, было произнесено несколько сот раз в течение пятнадцати лет, в которые сестра мистера Ирвайна, Анна, хворала. Великолепные старые леди, которым нужно много времени утром для того, чтоб одеться, имеют нередко очень незначительную симпатию к хворым дочерям.

Но в то время, когда мистер Ирвайн все еще сидел, прислонясь спиною к креслу и гладя по голове Джуно, в дверях показался лакей и сказал:

– Джошуа Ранн, сэр, хочет видеть вас, если вы свободны.

– Велите ему войти сюда, – сказала мистрис Ирвайн, взяв в руки вязанье. – Я охотно слушаю, когда говорит мистер Ранн. У него уж, верно, башмаки выпачканы в грязи: посмотрите же, Карроль, чтоб он вытер их хорошенько.

Чрез две минуты мистер Ранн появился в дверях, с весьма почтительными поклонами, которые, однако ж, далеко не успокоили моськи, издавшей громкий лай и побежавшей по комнате для рекогносцировки ног новоприбывшего. Два щенка, смотревшие на выдававшиеся икры и на полосатые шерстяные чулки с более чувственной точки зрения, возились около них и ворчали с большим наслаждением. Между тем мистер Ирвайн повернул кресло и сказал:

– А, Джошуа, разве случилось что-нибудь в Геслопе, что вы пришли сюда в такую сырую погоду? Садитесь, садитесь. Не церемоньтесь с собаками, дайте им приятельский тычок. Сюда, моська, негодяй!

Есть на свете лица, которые, когда обращаются к нам, производят весьма приятное ощущение; они производят такое же приятное ощущение, как внезапная струя теплого воздуха зимою или блеск света в холодных сумерках. Мистер Ирвайн имел именно такое лицо. Он имел такого рода сходство с своей матерью, какое имеет наше воспоминание о лице любимого друга с самим лицом; все черты были великодушнее, улыбка яснее, выражение теплее, если б контур не был очерчен так тонко, то его лицо можно было бы назвать веселым, но это слово не шло к нему, потому что лицо мастера Ирвайна выражало и простодушие, и сознание превосходства.

– Благодарю, ваше преподобие, – отвечал мистер Ранн, стараясь принять вид, что вовсе не заботится о своих ногах, но попеременно тряся ими для того, чтоб удерживать щенков от нападений. – Я постою, если позволите: это приличнее. Надеюсь, что вы и мистрис Ирвайн здоровы, а также и мисс Ирвайн… и мисс Анна, надеюсь, что они по-прежнему здоровы.

– Да, Джошуа, благодарю вас. Вы видите, какой цветущий вид имеет матушка. Она бьет нас, молодой народ, решительно наповал. Но в чем же дело?

– Да вот, сэр, мне нужно было побывать в Брокстоне, чтоб снести свою работу. Я и счел за долг свой зайти к вам и уведомить о том, что происходит у нас в деревне. Таких вещей я не видал во всю мою жизнь, а я прожил в деревне, мальчишкой и взрослым, вот будет в Фомин день шестьдесят лет. Я собирал к Пасхе подать для мистера Блика, прежде чем ваше преподобие изволили прибыть в приход, присутствовал всегда при звоне, при рытье всех могил и пел в хоре долгое время прежде, чем пришел Бартль Массей – бог весть откуда! – со своим контрапунктом и антифонами, который всех, кроме самого себя, сбивает с такту… и выходит, что один начинает, а другой следует за ним, как блеют овцы на выгоне… Я знаю, что должен делать приходский дьячок, и знаю, что было бы неуважением с моей стороны в отношении к вашему преподобию, и к церкви, и к королю, если б я допустил эти вещи, не сказав о них ни слова. Я был поражен изумлением, не знавши ничего об этом прежде; я был так взволнован, как будто выронил из рук мои инструменты. Я не мог спать больше четырех часов вот в эту ночь, которая прошла; да и этот сон был такой беспокойный, что я утомился более, чем если б совсем не спал.

– Но что же такое случилось, Джошуа? Уж не пытались ли опять воры украсть свинец с крыши?

– Воры! Нет, сэр… а между тем можно сказать, что это есть воры и также кража церковная. Изволите видеть: очень вероятно, что методистки сдержат превосходство в приходе, если вашему преподобию и их милости сквайру Донниторну не угодно будет сказать слово и запретить это. Не то чтоб я осмелился предписывать вам, сэр, – я никогда не посмею забыться до того, чтоб быть умнее своих высших; однако ж умен ли я или нет – это все равно, не в этом и дело, но я хотел только сказать вам и говорю, что молодая женщина, методистка, которая гостит у мистера Пойзера, проповедовала и молилась на Лугу вчера вечером. Это так же верно, как то, что в настоящую минуту я имею счастье находиться перед вашим преподобием.

– Проповедовала на Лугу? – сказал мистер Ирвайн с удивленным видом, но совершенно спокойно. – Эта бледная, хорошенькая молодая женщина, которую я видал у Пойзера? Я видел, что она была методистка, или квакерша, или что-нибудь в этом роде, по ее платью, но не знал, что она проповедница.

– Вы можете совершенно верить тому, что я говорю, сэр, – возразил мистер Ранн, сжав рот полукругом, и, помолчав так долго, что после его слов можно было поставить три восклицательные знака, продолжал: – Она проповедовала на Лугу вчера вечером и принялась за Чадову Бесс так, что с ней сделался припадок, и она с тех пор не перестает плакать.

– Ну, да Бесси Кренедж, кажется, здоровая девушка, я совершенно уверен, что у нее это пройдет, Джошуа… Ну, а из других ни с кем больше не было припадков?

– Нет, сэр, не могу сказать этого. Но нельзя знать, что случится, если такие проповеди, как вчера, будут происходить каждую неделю… тогда от них не будет и житья в деревне. Видите ли, эти методисты заставляют людей верить, что если они выпьют лишнюю рюмку для веселья, то за это они пойдут в ад. Это так же верно, как то, что они родились. Я не запивоха, не пьяница – никто не может сказать этого про меня, – но я люблю выпить лишнюю рюмку в Пасху или в Рождество, что и естественно, когда мы ходим ко всем и поем и люди предлагают нам вино даром, или когда я собираю подать, и я люблю выпить пинту с трубкой, по временам поболтать у соседа, мистера Кассона, потому что я был воспитан в церкви, благодаря Бога, и был приходским дьячком целые тридцать два года, ведь я уж должен знать, что такое господствующая религия.

– Ну, что же вы советуете, Джошуа? Что же нужно делать, по вашему мнению?

– Видите, ваше преподобие, я не стану советовать, чтоб вы приняли какие-нибудь меры против молодой женщины. Она женщина хорошая, если б только перестала заниматься вздором; притом же я слышал, что она вот скоро возвратится домой на родину. Она родная племянница мистера Пойзера, и я не желаю сказать ничего сколько-нибудь неуважительного о семействе, живущем на мызе… я ведь ходил к ним и снимал у них со старых и малых мерку для башмаков почти все время, что я занимаюсь башмачным мастерством. Но там есть Билль Маскри, сэр, это самый отчаянный методист, какой только может быть, и я нисколько не сомневаюсь, что это он подстрекнул молодую женщину проповедовать вчера вечером, да он приведет с собою других из Треддльстона проповедовать, если не сбить с него немного спеси. Я думаю, ему следует дать знать, что ему не станут более отдавать делать и чинить церковные телеги и снаряды и что его выгонят из дома и со двора, которые он получает в наем от сквайра Донниторна.

– Но вы сами говорите, Джошуа, что прежде, сколько вам известно, никто не приходил проповедовать на Лугу, почему же вы думаете, что другие придут опять? Методисты не приходят проповедовать в такие небольшие деревни, как Геслоп, где только какая-нибудь горсть работников, которые обыкновенно бывают слишком утомлены для того, чтоб слушать их. Им почти так же бесполезно проповедовать в Геслопе, как и на совершенно безлюдных Бинтонских Горах. Кажется, Билль Маскри сам не проповедник?

– Нет, сэр, у него нет дара связывать слова без книг, он увяз бы так же скоро, как корова в сырой земле. Но у него довольно длинный язык для того, чтоб неуважительно говорить о своих ближних, потому что он вот сказал про меня, что я слепой фарисей… который употребляет Священное Писание для того только, чтоб давать прозвища людям, которые старше и лучше меня!.. А еще хуже всего то, что слышали, как он весьма неприлично выражался о вашем преподобии… я мог бы привести людей, которые готовы побожиться, что слышали, как он называл вас безгласным псом и беспечным пастухом. Прошу извинить меня, ваше преподобие, в том, что я передаю такие вещи.

– Лучше не передавать, конечно. Пусть злые речи умирают в ту же минуту, как они произнесены. Билль Маскри мог бы быть гораздо хуже, нежели он есть теперь. Мне говорили, что он был буйный пьяница, не радел о деле и бил жену, теперь же он стал бережлив и скромен, он и жена его имеют оба довольно приличный вид. Если вы можете представить мне какое-нибудь доказательство того, что он ссорится с своими соседями и производит беспокойство, то я, как священник и судья, буду считать своею обязанностью вмешаться в это дело. Но умным людям, как вы да я, было бы неприлично хлопотать о пустяках, как будто мы думаем, что церковь находится в опасности, потому что Билль Маскри позволяет своему языку молоть вздор или молодая женщина говорит серьезно перед горстью людей на Лугу. Мы должны жить и давать жить, Джошуа, как относительно религии, так относительно и всего прочего. Продолжайте исполнять свою обязанность приходского дьячка, пономаря и могильщика, и исполнять ее так, как вы всегда исполняли, и делать своим соседям отличные толстые сапоги, и я уверен, что в Геслоне не случится ничего особенно дурного.

– Ваше преподобие очень добры, говоря таким образом, и я вполне чувствую, что так как вы сами не живете в приходе, то на мои плечи падает большая ответственность.

– Конечно, и вы должны заботиться о том, чтоб не унижать достоинства церкви в глазах людей, Джошуа, и потому вы не должны показывать вид, что испугались такой ничтожной безделицы. Я полагаюсь на ваш здравый смысл и надеюсь, что вы не обратите никакого внимания на то, что говорит Билль Маскри, все равно – о вас или обо мне. Вы и ваши соседи могут себе по-прежнему умеренно пить пиво, когда вы окончили свою дневную работу, как подобает хорошим церковникам, и если Билль Маскри не захочет присоединиться к вам, а вместо того отправится на митинг методистов в Треддльстон, то и не трогайте его: это до вас не касается, пока он не мешает вам делать то, что вам нравится. Что ж касается людей, говорящих дурно о нас, то мы не должны обращать на это никакого внимания, подобно тому как старая церковная колокольня не обращает никакого внимания на грачей, каркающих около нее. Билль Маскри ходит в церковь каждое воскресенье после обеда и в будни прилежно занимается своим мастерством колесника, и, пока он ведет себя таким образом, его надо оставить в покое.

– Ах, сэр, но когда он приходит в церковь, то сидит и качает головой и строит такие кислые и дурацкие физиономии, когда мы поем, что мне так и хочется хватить его по роже, прости Господи, и вы, мистрис Ирвайн, и ваше преподобие, извините меня, что я перед вами выражаюсь таким образом. Он сказал также, что наше пение об Рождестве нисколько не лучше треска хвороста под чугунником.

– Ну, что ж! У него ухо немузыкальное, Джошуа. Вы знаете, если у кого деревянная голова, то уж этому нельзя помочь ничем. Он не заставит людей в Геслопе принять его мнения, когда вы будете петь так хорошо, как умеете.

– Конечно, сэр, но ведь желудок поворачивается, когда слышишь, что Священное Писание извращают таким образом. Я знаю Священное Писание нисколько не хуже его и верно прочту псалмы даже и во сне, если вы ущипнете меня, но я знаю, что лучше вовсе не читать их, если я намерен объяснять их по-своему.

– Ваше замечание очень умно, Джошуа, но я сказал уже прежде…

В то время, как мистер Ирвайн произносил эти слова, на каменном полу передней залы раздался звук сапог и звон шпоры, и Джошуа Ранн быстро отодвинулся в сторону от дверей для того, чтоб дать место человеку, который остановился в дверях и звучным тенором произнес:

– Крестник Артур… можно войти?

– Можно, можно, крестник! – отвечала мистрис Ирвайн густым полумужским голосом, свойственным старым женщинам крепкого сложения.

И в комнату вошел молодой джентльмен в платье для верховой езды; его правая рука покоилась на перевязи. Появление его сопровождалось приятною смесью междометий, выражавших смех, рукопожатий и восклицаний «Как вы поживаете?», перемешивавшихся с радостным коротким лаем и виляньем хвостами со стороны собачьих членов семейства. Последнее доказывало, что посетитель находится в лучших отношениях с теми, кого он посетил. Молодой джентльмен был Артур Донниторн, известный в Геслопе под различными названиями: «молодой сквайр», «наследник» и «капитан». Он был только капитаном в ломшейрской милиции; но для геслопских фермеров он был важнейшим капитаном, нежели все молодые джентльмены того же чина в регулярных войсках его величества: он помрачал их своим блеском, как планета Юпитер помрачает своим блеском Млечный Путь. Если вы хотите точнее знать, какая была у него наружность, то призовите себе на память какого-нибудь молодого англичанина с темными бакенбардами и усами, с темно-русыми локонами и здоровым цветом лица, которого вы встречали в чужом крае и которым гордились как своим соотечественником, молодого англичанина чисто умытого, благовоспитанного, белоручку, а между тем имеющего вид человека, который, отпарировав удар левою рукою, правою легко может положить своего противника. Я не буду также настолько портным, чтоб обеспокоить ваше воображение различием костюма и настаивать на полосатом жилете, на сюртуке с длинною талией и на сапогах с длинными отворотами.

Повернувшись для того, чтоб взять кресло, капитан Донниторн сказал:

– Но я не намерен прерывать долее Джошуа… У него есть какое-то дело.

– Смиренно прошу извинения у вашей милости, – сказал Джошуа, низко кланяясь. – Мне нужно было сказать вашему преподобию об одном, а между тем другие предметы вытеснили это вон из моей головы.

– Ну, говорите же, Джошуа, говорите скорее, – сказал мистер Ирвайн.

– Может, сэр, вы не слышали, что Матвей Бид умер… Он утонул сегодня утром… или скорее на рассвете… в Ивовом Ручье, у самого моста, прямо против дома.

– Ах! – в один голос воскликнули оба джентльмена, как бы очень заинтересованные этой новостью.

– Сет Бид был у меня сегодня утром и просил меня передать вашему преподобию, что его брат, Адам, очень просит вас позволить ему вырыть могилу у Белого Терна, так как его мать непременно желает этого вследствие виденного ею сна. Они и сами пришли бы просить вас о том, но им много хлопот с следственным приставом и прочим; а их мать очень взволнованна и боится, чтоб кто-нибудь другой не занял места, о котором они просят. Если вашему преподобию угодно будет дозволить им это, то я пошлю к ним мальчика, лишь только вернусь домой. Вот почему я осмеливаюсь обеспокоить вас этим, несмотря на приход их милости.

– Конечно, конечно, Джошуа, им можно дозволить это. Я сам съезжу к Адаму, чтоб повидаться с ним. А вы все-таки пошлите вашего мальчика сказать им, что они могут рыть могилу, на случай, если меня задержит что-нибудь неожиданное. А теперь прощайте, Джошуа. Сходите на кухню: там дадут вам элю.

– Бедный старик Матвей! – сказал мистер Ирвайн, когда Джошуа вышел из комнаты. – Я думаю, пьянство втащило его в ручей. Я был бы рад, если б бремя было снято с плеч моего друга Адама не столь горестным образом. Этот славный малый удерживал своего отца от гибели в последние пять или шесть лет.

– Он настоящий козырь, этот Адам, сказал капитан Донниторн. Когда я был маленьким мальчиком, а Адам был статный парень лет пятнадцати и учил меня плотничьему мастерству, то я мечтал всегда, что если б был богатым султаном, то сделал бы Адама своим великим визирем, и я уверен, что он перенес бы свое возвышение не хуже всякого другого бедного мудреца в восточной сказке. Если когда-нибудь в жизни я сделаюсь владельцем обширных поместий, перестав быть бедняком и забирать карманные деньги вперед, то я сделаю Адама моею правою рукой. Он будет управлять у меня лесами, потому что он, кажется, знает в этих вещах больше толку, чем кто-либо из людей, которых я только встречал в жизни. Я знаю, что он получал бы с них денег вдвое против того, что получает дедушка со своим управителем, этим жалким стариком Сачеллем, который столько же понимает в лесе, как старый карп. Я уж говорил дедушке об этом раза два, но – не знаю, по какой причине – он не расположен к Адаму, и я ничего не могу сделать. Но, ваше преподобие, не угодно ли вам будет прокатиться верхом вместе со мною? Солнце светит ярко на улице теперь. Если хотите, мы вместе можем отправиться к Адаму, но на дороге мне нужно будет заехать на мызу, чтоб взглянуть на щенят, которых Пойзер оставил для меня.

– Сначала вы должны остаться здесь и позавтракать, Артур, – сказала мистрис Ирвайн. – Ведь скоро два часа. Карроль сейчас подаст завтрак.

– Мне также надобно побывать на мызе, – сказал мистер Ирвайн, – чтоб еще раз посмотреть на маленькую методистку, которая остановилась там. Джошуа рассказывал, что она проповедовала на Лугу вчера вечером.

– Ах, Создатель мой! – сказал капитан Донниторн, смеясь. – А ведь с виду она кажется такою тихою, как мышь. Впрочем, в ней есть что-то поражающее. Я положительно оробел, увидев ее в первый раз: она сидела, нагнувшись над своим шитьем, на солнце перед домом, а я, подъехав к дому и не заметив, что она была чужая, закричал ей: «Мартин Пойзер дома?» Уверяю вас, что, когда она встала, посмотрела на меня и тотчас же сказала: «Он, кажется, в доме, я пойду и позову его», то мне просто стало стыдно, что я заговорил с нею так отрывисто. Она очень походила на святую Екатерину в квакерской одежде. У нее такое лицо, какое редко удастся увидеть между нашим простым народом.

– Мне очень хотелось бы видеть молодую женщину, Адольф, – сказала мистрис Ирвайн. – Заставь ее прийти сюда под каким-нибудь предлогом.

– Не знаю, матушка, каким образом мог бы я устроить это. Ведь не совсем идет мне покровительствовать проповеднице-методистке, даже и в таком случае, если б она была согласна на то, чтоб ей покровительствовал беспечный пастух, как называет меня Билль Маскри. Вам следовало бы прийти немного раньше, Артур, вы услышали бы, как Джошуа доносил на своего соседа Билля Маскри. Старик требует, чтоб я отлучил от церкви колесника и потом передал его гражданской власти… то есть вашему деду… чтоб выгнать его из дома и со двора. Если б я вздумал вмешаться в это дело, то мог бы поднять такую славную историю о ненависти и гонении, какую нужно желать методистам для напечатания в следующем номере их журнала. Мне не стоило бы большого труда убедить Чада Борнеджа и с полдюжины других таких же, как он, дураков в том, что они оказали бы приятную услугу церкви, если б вытравили Билля Маскри из деревни веревками и вилами, и потом, когда я снабдил бы их полсувереном для того, чтоб они могли славно выпить после своих подвигов, тогда я произвел бы такой отличный фарс, какого не сочинил в своем приходе ни один из моих братьев духовных в продолжение последних тридцати лет.

– Впрочем, это действительно дерзость со стороны этого человека называть тебя беспечным пастухом и безгласным псом, – сказала мистрис Ирвайн. – На твоем месте я заставила бы его прикусить язык. У тебя уж слишком спокойный характер, Адольф!

– Неужели, матушка, вы думаете, что я хорошо бы поддержал свое достоинство, если б стал защищаться против клеветы Билля Маскри? Притом же я не знаю, клевета ли это. Я действительно лентяй и очень тяжело расстаюсь со своим седлом, уже не упоминая о том, что я всегда трачу на кирпичи и известь больше, нежели позволяет мой доход, так что обхожусь с ним, как дикий с хромым нищим, когда он просит у меня полшиллинга. Эти бедные, тощие чеботари, которые думают, что они могут содействовать к возрождению человеческого рода тем, что отправляются проповедовать в утренние сумерки до начала своей дневной работы, вправе иметь обо мне жалкое мнение… Но я думаю, нам можно и позавтракать. Что, Кет не пришла еще к завтраку?

– Мисс Ирвайн приказала Бригитте подать завтрак наверх, – сказал Карроль. – Она не может оставить мисс Анну.

– О, очень хорошо! Сообщите Бригитте, пусть она скажет, что я тотчас поднимусь наверх – хочу видеть мисс Анну. Вы уже довольно хорошо можете владеть правою рукою, Артур? – продолжал мистер Ирвайн заметив, что капитан Доннигорн высвободил свою руку из перевязи.

– Да, довольно хорошо, но Годвин настаивает на том, чтоб я держал ее на перевязи еще в продолжение некоторого времени. Я, однако ж, надеюсь, что буду в состоянии возвратиться в полк в начале августа. Что за страшная скука находиться взаперти на даче в летние месяцы, когда нельзя ни охотиться, ни стрелять, так что поневоле вечером чувствуешь приятную дремоту! Как бы то ни было, мы, однако ж, увидим эхо тридцатого июля. Дедушка дал мне carte blanche на один раз, и я обещаю вам, что пир будет достоин случая. Свет не дважды увидит великую эпоху моего совершеннолетия. Я думаю, у меня будет высокий трон для вас, крестная, или даже два, один на лужке, а другой в бальной зале, и вы будете сидеть и смотреть на нас как олимпийская богиня.

– А я намерена приготовить мою лучшую парчу, которую я надевала в ваши крестины, двадцать лет тому назад, – сказала мистрис Ирвайн. – Ах, я думаю, что увижу вашу бедную матушку, порхающую в своем белом платье, которое в тот самый день казалось мне очень похожим на саван; и оно стало ее саваном только три месяца спустя, и ваш чепчик и одежда, в которой вас крестили, также были похоронены с нею: она непременно настаивала на этом – милое создание! Благодаря Богу, вы походите на семейство вашей матери, Артур! Если б вы были жалкий, жиденький, бледный ребенок, то я не согласилась бы быть вашею крестною матерью, ибо тогда я была бы уверена, что из вас выйдет Донниторн. Но вы были такой круглолицый, широкогрудый, звонкоголосый плутишка, и я по этому узнала, что вы с головы до ног Традожетт.

– Но, матушка, вы, может быть, сделали в то время уж слишком быстрое заключение, – сказал мистер Ирвайн, улыбаясь. – Помните, что случилось в то время, когда Джуно ощенилась в последний раз? Один из щенков походил как две капли воды на свою мать, тем не менее он имел два-три отцовские качества. Природа довольно хитра и может обмануть даже вас, матушка!

– Вздор, мой милый! Природа никогда не создает хорька в образе бульдога. Вы никогда не убедите меня в том, что я не могу судить о людях по их наружному виду. Если мне не нравится лицо человека, то я никогда не буду расположена к нему, будьте уверены в том. Я не хочу знать людей, имеющих безобразный и неприятный вид, так же точно, как не хочу пробовать кушанья, имеющие неприятный вид. Если они заставят меня содрогнуться с первого взгляда, я говорю тогда: «Возьмите их прочь». Также, если я увижу безобразный, свинский или рыбий, глаз, то я просто делаюсь больна. Это все равно, что дурной запах.

– Кстати о глазах, – сказал капитан Донниторн. – Это напоминает мне, что я приобрел книгу, которую намеревался принести вам, крестная! Я получил ее в пачке, присланной на днях из Лондона. Я знаю, что вы любите чудные волшебные истории. Это том поэм «Лирические баллады». Большая часть из них, кажется, пустая болтовня, но первая не принадлежит к этому разряду, она называется «Древний мореходец». Я не могу понять ни начала, ни конца этой истории, но она чрезвычайно странная и поражающая вещь. Я пришлю вам ее. Кроме того, у меня есть еще несколько других книг, с которыми будет приятно познакомиться и вам, Ирвайн, памфлеты на антиномианизм и евангелизм, как они там называются. Я, право, не знаю, на каком основании этот человек посылает ко мне подобные вещи. В письме, которое я послал ему на днях, я выразил ему желание, чтоб отныне он не присылал мне ни одной книги или памфлета на что бы то ни было, оканчивающееся на изм.

– Ну, я не скажу, чтоб сам был большой охотник до измов, но я очень охотно пробегу памфлеты: из них можно, по крайней мере, узнать, что происходит на белом свете… У меня есть небольшое дело, – продолжал мистер Ирвайн, вставая и приготовляясь оставить комнату, – а потом я готов отправиться с вами.

Небольшое дело, о котором нужно было позаботиться мистеру Ирвайну, заставило его подняться по старой каменной лестнице (часть дома была очень стара), остановиться перед дверью и осторожно постучаться. «Войдите», – произнес женский голос, и мистер Ирвайн вошел в комнату, в которой было так темно от оконных ширм и опущенных занавесок, что мисс Кет, худенькая леди средних лет, стоявшая у изголовья постели, не имела бы достаточно света для другой какой-нибудь заботы, кроме вязанья, лежавшего на столе неподалеку от нее. Но в настоящую минуту она занималась тем, что требовало самого незначительного света: смачивала губкой больную голову, покоившуюся на подушке, свежим уксусом. Бедная страдалица имела маленькое лицо; оно, может быть, некогда было миловидное, но теперь исхудало и имело желтоватый цвет. Мисс Кет подошла к брату и шепнула ему: «Не говорите с ней: сегодня она не в состоянии перенести разговор». Глаза Анны были закрыты, лоб сморщен, как бы от сильной боли. Мистер Ирвайн подошел к постели, поднял грациозную ручку и прижал ее к своим губам; слабое пожатие маленьких пальчиков давало ему понять, что его подвиг был оценен вполне. Он постоял с минуту, не сводя глаз с больной, потом повернулся и вышел из комнаты, переступая весьма осторожно: он еще внизу снял сапоги и надел туфли. Кто помнит, сколько раз отказывался мистер Ирвайн сделать что-нибудь для самого себя только для того, чтоб не надевать или не снимать своих сапог, тот не сочтет этой подробности незначительною.

А сестры мистера Ирвайна, как могли засвидетельствовать все семейные люди, жившие на расстоянии десяти миль в окружности Брокстона, были такие глупые, неинтересные женщины! Не было ли действительно жаль, что умная мистрис Ирвайн имела таких обыкновенных дочерей? Чтоб увидеть эту великолепную старую леди, стоило приехать из-за десяти миль: ее красота, ее хорошо сохранившиеся умственные способности, ее старомодное достоинство давали ей возможность быть весьма приятным предметом беседы наряду с разговором о здоровье короля, прелестных новых образцах платьев из бумажной материи, о новых событиях в Египте, о процессе лорда Деси, который бедной леди Деси надоел до смерти. Но никому не приходило на ум упоминать о двух мисс Ирвайн, за исключением бедных людей в деревне Брокстон, которые считали их весьма сведущими в медицинской науке и неопределенно называли их господами. Если б кто-нибудь спросил старика Джоба Деймило, кто подарил ему байковую куртку, он непременно ответил бы: «Господа, прошлою зимою»; и вдова Стин с увлечением расхваливала отличные качества «вещи», которую «господа» дали ей против кашля. Также под этим именем о них упоминали с большим эффектом для того, чтоб укрощать непослушных детей: при виде желто-бледного лица бедной мисс Анны некоторыми из маленьких мальчишек овладевал ужас, так как они предполагали, что ей известны все их самые дурные проступки и что она знает точное число камней, которыми они намеревались угостить уток фермера Бриттена. Но для всех видевших обеих мисс Ирвайн сквозь менее мифический медиум они были совершенно излишними существами, не артистическими фигурами, обременявшими канву жизни без достаточного эффекта. Мисс Анна могла бы возбудить романтический интерес, если б ее хроническая головная боль могла быть объяснена какой-нибудь патетическою историей обманутой любви, но никакой подобной истории, которая бы касалась ее, не было известно или изобретено, и общее впечатление вполне согласовалось с фактом, что обе сестры оставались старыми девами по той прозаической причине, что никогда не получали выгодного предложения.

Несмотря на то, говоря парадоксально, существование ничтожных людей имеет весьма важные последствия в мире. Оно, как можно доказать, служит к тому, чтоб иметь влияние на цену хлеба и на величину вознаграждения за труд, чтоб вызвать дурные поступки в эгоистах и героические в людях с чувством, имеет и в других отношениях не незначительную роль в жизненной трагедии. И если б этот прекрасный, великодушный пастор, почтенный Адольфус Ирвайн, не имел этих двух сестер, лишенных всякой надежды выйти когда-либо замуж, жизнь его сложилась бы иначе: он, очень вероятно, взял бы в своей молодости пригожую жену, и теперь, когда его волосы уж начинали седеть под пудрою, имел бы статных сыновей и цветущих здоровьем и красотою дочерей – короче сказать, обладал бы тем, что, как обыкновенно думают люди, вознаграждает их за все труды, понесенные ими под солнцем, но при настоящих обстоятельствах, мистер Ирвайн, получая со всех трех духовных мест не более семисот фунтов стерлингов ежегодного дохода и не видя никакой возможности содержать величественную мать и больную сестру, не считая второй сестры, о которой говорили обыкновенно без всякого прилагательного, как леди, как приличествовало их происхождению и привычкам, и в то же время заботиться о своем собственном семействе, оставался, как вы видите, сорока восьми лет от роду холостяком. И он не ставил себе в заслугу этого самоотвержения, но, смеясь, говорил, если кто-нибудь намекал ему об этом, что это служило ему предлогом делать многие вольности, которых никогда не дозволила бы ему жена. Может быть также, он был единственным на свете лицом, не думавшим, что его сестры были неинтересны и совершенно излишни, ибо он был одною из тех благодушных, любящих натур, которые никогда не знают узкой или завистливой мысли. Он был, если хотите, эпикуреец, не знавший ни энтузиазма, ни себя карающего чувства долга, а между тем, как вы видели, обладал достаточно тонкою моральною фиброю, которая позволяла ему чувствовать освежающую нежность к темному и однообразному страданию. Это же самое благодушное снисхождение заставляло его как бы не знать жестокости матери к дочерям, жестокости, поражавшей еще более потому, что она так резко противоречила с почти безумною нежностью матери к нему, ибо он не считал добродетелью хмуриться на недостатки, которые исправить он не был в состоянии.

Посмотрите, какая разница существует между впечатлением, которое производит человек на вас, когда вы идете с ним рядом, занятые обыкновенным разговором, или когда вы видите его в его же доме, между фигурою, которую он представляет, когда смотреть на него с возвышенного исторического уровня, или даже когда смотреть на него глазами критикующего ближнего, думающего о нем не как о человеке, а скорее как об олицетворенной системе или мнении. Мистер Ро, странствующий проповедник, посланный в Треддльстон, включил мистера Ирвайна в свой общий отчет о духовных лицах в области. Этих лиц он описывал людьми, которые предаются плотским страстям и жизненной суете, охоте и стрельбе, украшают свои собственные дома, спрашивают: «Что мы будем есть и что будем пить и во что будем одеваться?», которые вовсе не заботятся о раздаче хлеба жизни своей пастве, проповедуют лишь о светской нравственности, приводящей в оцепенение душу, и торгуют душами людей, получая деньги за исполнение пастырской службы, в приходах, где все их занятие состоит только в том, что они один раз в год заглядывают туда. Также и духовный историк, рассматривая парламентские отчеты того периода, находит, что достопочтенные члены весьма ревнуют о церкви, не заражены ни малейшею симпатию к колену лицемерящих методистов и строят разряды едва ли менее меланхолического свойства, нежели разряды мистера Ро. И мне невозможно сказать, что мистер Ирвайн был совсем оклеветан родовою классификацией, к которой он был отнесен – он в действительности не имел ни весьма возвышенных целей, ни богословского энтузиазма. Если б меня стали слишком настойчиво спрашивать, то я был бы обязан признаться, что он не чувствовал серьезного беспокойства о душах своих прихожан и считал бы только потерею времени поучительным и убеждающим образом разговаривать со старым дедушкой Тафтом или даже с Чадом Кренеджем, кузнецом; если б он имел обыкновение говорить теоретично, он, может быть, сказал бы, что единственная здоровая форма, которой религия могла бы проявляться в этих душах, состояла бы в некоторых темных, но сильных волнениях, которые освященным влиянием разлились бы на чувства привязанности к семейству и на обязанности к ближним. Он считал крещение более важным, нежели самое учение о нем; он думал, что религиозная польза, приобретаемая поселянином от церкви, в которой молились его отцы, и священный участок земли, где они погребены, только слабо зависели от ясного понимания литургии или проповеди. Ясно, что приходский священник не был тем, что в настоящее время называется серьезным человеком: он более любил церковную историю, нежели богословие, и более вникал в характеры людей, нежели интересовался их мнениями; он не был трудолюбив, не был явно самоотвержен, не был весьма щедр в подавании милостыни, и его феология, как вы заметили, была слаба. Его мысленный вкус действительно несколько отзывался язычеством и находил больше прелести в отрывках из Софокла или Теокрита, нежели в текстах из Исаии или Амоса. Но если вы кормите вашу молодую легавую собачку сырою говядиною, можете ли вы удивляться, если ей впоследствии будет приходиться по вкусу нежареная куропатка? Все воспоминания мистера Ирвайна об энтузиазме и желаниях юности смешивались с поэзией и этикою, лежавшими далеко от Священного Писания.

С другой стороны, я должен сказать в пользу приходского священника, ибо я имею самое искреннее пристрастие к его памяти, что он не был мстителен, а некоторые филантропы были мстительны; что он терпел иноверцев, а ведь молва говорит, что некоторые ревнивые богословы не были свободны от этого порока; что хотя он, вероятно, не согласился бы на то, чтоб его тело сожгли на костре ради какой-нибудь общественной цели, и был далек от того, чтоб раздать все свое имущество бедным, он, однако ж, имел эту любовь к ближнему, которой иногда недоставало какой-нибудь знаменитой добродетели – он был снисходителен к недостаткам других и неохотно приписывал людям зло. Он был один из тех людей – и нельзя сказать, чтоб они были самые обыкновенные, – которых мы можем узнать лучше всего, если последуем за ними с рынка, с помоста и с кафедры, войдем с ними в их собственную семью, услышим их голос, которым они говорят молодым и пожилым у их собственного очага, и будем свидетелями рассудительной заботы о ежедневных нуждах ежедневных товарищей, принимающих все их расположение за дело обыкновенное, а не за предмет похвального слова.

Такие люди, к счастью, жили в те времена, когда процветали великие злоупотребления, и иногда бывали живыми представителями злоупотреблений. Мысль эта может несколько утешить нас при противоположном факте, что лучше иногда не следовать за большими реформаторами злоупотреблений за порог их домов.

Но что б вы ни думали теперь о мистере Ирвайне, если вы встретили его в том июне после обеда, когда он ехал на своей серой лошади с собаками, бежавшими около него, осанисто, прямо, мужественно, и на его изящно очерченных губах показывалась добродушная улыбка в то время, как он разговаривал со своим пылким молодым товарищем на гнедой кобыле, то вы должны были чувствовать, что, как бы дурно он ни гармонировал с сильными теориями духовного служения, он все-таки очень хорошо гармонировал с этим мирным ландшафтом.

Посмотрите на них при явном солнечном свете, прерываемом по временам набегающими массами облаков, посмотрите, как они поднимаются на холм со стороны Брокстона, где высокие крыши и вязы священнического дома господствуют над крошечною выбеленною церковью. Они скоро приедут в геслопский приход; серая колокольня и деревенские крыши лежат перед ними с левой стороны, а далее, с правой стороны, они могут видеть трубы господской мызы.

Адам Бид

Подняться наверх