Читать книгу Адам Бид - Джордж Элиот, Richard Cameron J. - Страница 7
Книга первая
VI. Господская мыза
ОглавлениеОчевидно, эти ворота не отворяются никогда, ибо у самых ворот растет длинная трава и высокая цикута; и если б их отворили, то они так заржавели, что сила, которая потребовалась бы для того, чтоб повернуть их на их петлях, весьма вероятно, сломила бы квадратные каменные столбы, к немалому вреду двух каменных львиц, с сомнительною плотоядною вежливостью скалящих зубы над гербовым щитом, помещающимся над каждым из столбов. При помощи зарубок в каменных столбах можно было бы довольно легко перелезть через кирпичную стену с ее гладкою каменною крышею, но если мы близко приложим глаза к ржавой решетке ворот, то мы довольно ясно можем видеть дом и все прочее, кроме самых углов поросшей травою ограды.
Старый дом имеет весьма приятный вид. Он выстроен из красного кирпича, цвет которого смягчается бледным пушистым мхом; этот мох рассыпался с удачною небрежностью, так что приводит красный кирпич в отношения дружеского товарищества с известняковыми орнаментами, окружающими три фронтона, окна и дверь. Но окна заплатаны деревянными вставками вместо стекол, а дверь, я полагаю, так же, как и ворота, не отворяется никогда – как застонала и заскрипела бы она по каменному полу, если б вздумали отворить ее, ибо она массивная, тяжелая, красивая дверь и, вероятно, некогда имела обыкновение с резким шумом запираться позади ливрейного лакея, который только что проводил своего господина и свою госпожу, уехавших со двора в карете, запряженной парою.
Но теперь можно было бы вообразить себе, что дом находится на первой степени канцелярского процесса и что плод с этого большого двойного ряда ореховых деревьев на правой стороне ограды падает и гниет в траве, если б мы не слышали шумного лая собак, отдающегося от больших строений назад. А вот и только что переставшие сосать молоко телята, скрывавшиеся в выстроенной из терна лачужке у стены с левой стороны, выходят из своего убежища и начинают глупо отвечать на этот страшный лай, без сомнения предполагая, что лай имеет какое-нибудь отношение к ведрам с молоком, которые им обыкновенно приносят.
Да, дом должен быть обитаем, и мы посмотрим кем, ибо воображение – привилегированный нарушитель чужих пределов: оно не знает страха к собакам и безнаказанно может перелезать через стены и украдкой заглядывать в окна. Приложите лицо к одной из стеклянных вставок окна с правой стороны; что же вы там видите? Большой открытый камин с ржавыми таганами и некрашеный деревянный пол; на отдаленном конце – большие хлопья шерсти, сложенные в кучи; на середине пола несколько пустых хлебных мешков. Это мебель столовой. А что вы видите в окно с левой стороны? Несколько платяных вешалок, женское седло, самопрялку и старый, открытый настежь сундук, доверху набитый пестрым тряпьем. На краю сундука лежит большая деревянная кукла, которая, если принять во внимание изувечение, имеет большое сходство с лучшим произведением греческой скульптуры, в особенности же по совершенной потере носа. Неподалеку от ящика – небольшое кресло и ручка от длинного кожаного хлыста, употребляемого обыкновенно мальчиками.
Итак, история дома теперь ясна. Некогда он был местопребыванием деревенского сквайра, фамилия которого, имея, вероятно, своею последнею представительницею женщину, исчезла в более территориальном имени Доннигорн. Он назывался некогда Hall[10]; теперь он называется господскою мызою. Подобно тому как переменяется жизнь в каком-нибудь приморском городе, который был некогда модным местом для купанья, а теперь стал портом, где красивые улицы безмолвны и поросли травою, а доки и кладовые шумливы и полны жизни, жизнь в Голле переменила свой фокус, и в нем радиусы исходят уже не из гостиной, а из кухни и с хуторного двора.
И как все там полно жизни, хотя это самое сонливое время в году, перед уборкой хлеба; это также самое сонливое время дня, ибо теперь скоро три часа по солнцу и половина четвертого по красивым недельным часам мистрис Пойзер. Но природа всегда становится оживленнее, когда после дождя солнце начинает снова сиять; а теперь оно изливает свои лучи, блестит между сырою соломою, освещает каждое местечко ярко-зеленого мха на красных черепицах коровьего хлева и изменяет даже грязную воду, которая торопливо бежит по желобу в водосточную канаву, в зеркало для желтоклювых уток, которые стараются воспользоваться благоприятным случаем и напиться воды погуще. Там совершенный концерт разнородного шума: большой бульдог, посаженный на цепь около конюшен, находится в неистовом раздражении, потому что беспечный петух слишком близко подошел к отверстию его конуры и издает громогласный лай, на который отвечают две гончие собаки, запертые в коровьем хлеву на противоположном конце; старые хохлатые курицы, царапаясь с своими цыплятами по соломе, начинают симпатически клокотать, когда присоединяется к ним смущенный петух; свинья, с поросятами, все запачканные около ног грязью, с закрученными кверху хвостами, участвуют в общем хоре, издавая глубокие отрывистые ноты; наши знакомцы – телята блеют из-за своей изгороди; и между всем этим тонкое ухо различает непрерывный говор человеческих голосов.
Ибо двери большой риги отворены настежь, и люди занимаются там починкой шор под надзором мистера Гоби, шерного мастера, который рассказывает им новейшие треддльстонские сплетни. Алик, пастух, выбрал, конечно, неудачный день: призвал шорников тогда, как утро было дождливое; и мистрис Пойзер довольно строго выразила свое мнение о грязи, которую лишнее число башмаков людей нанесло в дом в обеденное время. Действительно, ее душевное спокойствие не установилось еще вполне, хотя теперь с обеда прошло уже около трех часов и пол опять совершенно чист, и так чист, как чисто все прочее в этом чудном доме, где, для того чтоб собрать несколько пылинок, вы должны, может быть, влезть на сундук с солью и опустить пальцы на высокую полку над камином, на которой блестящие медные подсвечники наслаждаются летним отдыхом, ибо в это время года, конечно, все идут спать, пока еще светло или, по крайней мере, светло настолько, что можно различить контур предметов, когда вы уже ударились о них ногами, уж конечно, дубовый часовой футляр и дубовый стол нигде не могли получить такого лоска от руки, настоящий «локтяной лоск», как говорила мистрис Пойзер, ибо она благодарила Бога, что в своем доме никогда не имела никакой лакированной дряни. Хетти Соррель, пользуясь случаем, когда тетка оборачивалась к ней спиною, смотрела на приятное отражение своей фигуры в этих отполированных поверхностях, ибо дубовый стол был обыкновенно поднят, как ширмы, и служил более для украшения, нежели для пользы; она иногда, могла видеть себя также в больших круглых оловянных блюдах, которые стройно стояли на полках над большим сосновым обеденным столом, или в ступицах каминной решетки, блестевшей всегда, как яшма.
Все было в своем полнейшем блеске в эту минуту, ибо солнце светило прямо на оловянные блюда, и от их отражающих поверхностей веселые брызги света падали на светлый дуб и блестящую медь и на предметы, еще приятнее этих. Некоторые лучи падали на прелестно очерченные щеки Дины и изменяли бледно-красный цвет ее волос в каштановый, когда она наклонялась над тяжелым домашним бельем, которое чинила для своей тетки. Никакая сцена не могла бы быть такая мирная, если б мистрис Пойзер, гладившая несколько вещей, оставшихся еще от понедельничной стирки, не стучала часто своим утюгом, не ходила взад и вперед, когда ей нужно было остудить его, и своими серо-голубыми глазами быстро не посматривала с кухни на сырню, где Хетти сбивала масло, и с сырни на кухню, где Нанси вынимала пироги из печки. Не предполагайте, однако ж, что мистрис Пойзер казалась на вид пожилою: она имела приятную наружность, не более тридцати восьми лет, красивый цвет лица, песочного цвета волосы, хорошие формы и легкую походку. Самым заметным предметом в ее одежде был обширный пестрый полотняный передник, всегда покрывавший ее платье. Но чепец и платье были самые обыкновенные и не отличались ничем, ибо ни к какой другой слабости не была она так жестока, как к женскому тщеславию и к предпочтению украшения пользе. Семейное сходство между ею и ее племянницею, Диною Моррис, и контраст между ее проницательностью и серафимскою кротостью выражения в Дине могли бы прекрасно вдохновить живописца для изображения Марфы и Марии. Их глаза были одного цвета, но поражающий признак разницы в их действии был виден в поведении Трина, черно-желтой таксы, каждый раз, когда эта во многом подозреваемая собака неожиданно подвергалась леденящему арктическому лучу взгляда мистрис Пойзер. Ее язык был так же резок, как и глаз, и каждый раз, как какая-нибудь из девушек подходила на расстояние, откуда ей можно было слышать хозяйку, то казалось девушке, что мистрис Пойзер продолжала неоконченный упрек, подобно тому как шарманка всегда начинает играть песню именно с того места, на каком она остановилась.
Факт, что день этот был назначен для сбивания масла, был другою причиною, по которой было неудобно иметь шорников и почему, следовательно, мистрис Пойзер бранила Молли, горничную, с необыкновенною строгостью. Как видно было по всему, Молли исполнила свое послеобеденное дело примерным образом, приоделась с большою поспешностью и теперь покорно пришла спросить, должна ли она сесть за свою прялку до того времени, когда надобно будет доить коров. Но это безукоризненное поведение, по мнению мистрис Пойзер, прикрывало тайные непристойные желания, которые она вывела наружу из Молли и представила ей с едким красноречием.
– Прясть, право! Тебе не прясть хочется, я уверена, а тебе хочется погулять. Я не знаю ни одной девушки, которая была бы хитрее тебя. Если подумать, что девушка твоих лет все вот хочет идти и сидеть с толпою мужчин!.. Мне было бы совестно говорить, если б я была на твоем месте. Ты находишься у меня с последнего Михайлова дня, и я наняла тебя по треддльстонским статутам без всякого свидетельства, я тебе говорю, ты должна быть благодарна, что тебя наняли таким образом в почтенное место; когда ты пришла сюда, то знала о деле столько же, сколько полевая работница. Ты знаешь, что я никогда не видала такого бедного двурукого существа, как ты? Я хотела бы знать, кто выучил тебя мыть пол. Ведь ты оставляла сор кучами в углах, так что всякий мог бы подумать, что ты не выросла между христианами. А что касается твоего пряденья, то ты испортила льна столько, сколько стоит все твое жалованье, когда ты училась прясть. И ты должна чувствовать это, а не ротозейничать и ходить, ни о чем не думая, как будто ты не обязана никому… Чесать шерсть для шорников, право! Вот что хотелось бы тебе делать, не правда ли? Так вы понимаете дело, все вы хотели бы идти по этому пути, стремясь к своей погибели. Вы до тех пор не бываете спокойны, пока не получите любовника, который так же глуп, как вы; вы думаете, что далеко ушли, когда вышли замуж и достали стул о трех ножках, на котором можете сидеть, а одеяла-то у вас нет, которым вы могли бы покрыться, изредка только найдется у вас кусок овсяного пирога к обеду, из-за которого подерутся трое детей.
– Мне, право, незачем идти к шорникам, – сказала Молли плаксивым голосом, совершенно пораженная дантовским изображением ее будущности. – Мы только всегда чесали шерсть для них у мистера Оттлея, оттого я вас и спросила. Я вовсе не хочу еще раз посмотреть на шорников. Пусть я не сдвинусь с места, если сделаю это.
– У мистера Оттлея, право! Хорошо вам толковать, что вы делали у мистера Оттлея! Может быть, ваша хозяйка там любила – не знаю, по каким причинам, – чтоб шорники пачкали грязью ее полы. Ведь нельзя знать, что могут любить люди, когда они привыкнут к тому… Уж я наслышалась таких вещей. Ко мне в дом не приходило ни одной девушки, которая знала бы, что значит чистота. Я, с своей стороны, думаю, что люди живут как свиньи. Что же касается этой Бетти, которая перед тем, как пришла ко мне, была коровницей у Трента, она не поворачивала сыров с конца недели до конца другой недели, а столы в сырне были так покрыты пылью, что я могла бы пальцем написать на них свое имя, когда я сошла вниз после моей болезни… по словам доктора, у меня было воспаление… и это была милость Божия, что я выздоровела. И если подумаешь, что ты не научилась лучшему, Молли, тогда как ты находишься здесь девять месяцев и тебя беспрестанно учат… Что ж ты стоишь тут, словно сбежавший вертел? Что ж ты не вынесешь своей прялки? Ты очень редкая работница: садишься за работу тогда, когда уже пора оставить ее.
– Мама, мой утюг совсем простыл. Поставь его, пожалуйста, нагреться.
Небольшой чирикающий голосок, произнесший эту просьбу, принадлежал маленькой девчушке с лучезарными волосами, лет трех или четырех, которая, сидя на высоком стуле на конце гладильного стола, ревностно сжимала ручку миниатюрного утюга своею крошечною пухленькою ручкою и гладила тряпки с таким прилежанием, что ей надобно было высовывать свой красный язычок, насколько лишь позволяла анатомия.
– Простыл, моя милочка? Господь с тобою! – сказала мистрис Пойзер, которая с замечательною легкостью могла переходить из своего официального укорительного тона в любезный или дружеский. – Ничего, душечка! Маменька кончила теперь свое глаженье. Она уже намерена убрать все вещи.
– Мама, мне хочется сходить в ригу к Томми и посмотреть на шорников.
– Нет, нет, нет! Тотти может промочить свои ножки, – сказала мистрис Пойзер, убирая утюг. – Сбегай в сырню и посмотри, как кузина Хетти сбивает масло.
– Мне хотелось бы кусочек сладкого пирожка, – возразила Тотти, которая, по-видимому, имела большой запас различных перемен просьб.
В то же время, пользуясь своею минутною свободою, она опустила свои пальцы в чашку с крахмалом и опрокинула ее, так что вылила почти все, что было в чашке, на гладильную покрышку.
– Ну, скажите, кто же на свете делает такие вещи? – воскликнула мистрис Пойзер, подбегая к столу в ту самую минуту, когда ее взор упал на синюю струю. – Ребенок всегда наделает бед, если вы повернетесь спиною к нему только на одну минуту. Что мне с тобой делать, баловница ты этакая?
Тотти, однако ж, спустилась со стула с большою поспешностью и уже отступала в сырню, несколько переваливаясь с боку на бок; жир, образовавший на ее шее сзади складки, придавал ей вид белого поросенка, подвергнувшегося метаморфозе.
Когда крахмал был подобран с помощью Молли и принадлежности глаженья унесены, то мистрис Пойзер взяла в руки свое вязанье, которое всегда находилось у нее под рукой и было любимою ее работою, ибо она могла заниматься этою работою машинально, когда ходила то за тем, то за другим. Но теперь она подошла и села против Дины; занимаясь вязаньем серых шерстяных чулок, она по временам задумчиво посматривала на племянницу.
– Ты очень похожа на твою тетку Юдифь, Дина, когда сидишь и шьешь. Я довольно живо могу себе представить, хотя с тех пор прошло уже тридцать лет, когда я была дома маленькою девчонкой и смотрела на Юдифь, как она сидела за работой, приведя все в доме в порядок. Только это была небольшая изба, изба отцовская, а не большой разбегающийся дом, который грязнится в одном углу в то время, когда ты чистишь в другом углу. Но, несмотря на то, когда я гляжу на тебя, я представляю себе твою тетку Юдифь; только ее волосы были гораздо темнее, да и сама она была плотнее и шире в плечах. Юдифь и я всегда были привязаны друг к другу, хотя она имела очень странные привычки, но твоя мать и она никогда не сходились друг с другом. Ах, твоя мать уж вовсе не думала, что у нее будет дочь, ни дать ни взять Юдифь, и также что она оставит ее сиротой и на попечении Юдифи, которая и вырастила ее в то время, когда она уже была на кладбище в Стонитоне. Я всегда говорила о Юдифи, что она сама готова нести фунт только для того, чтоб избавить другого от тяжести в одну унцию. И она всегда оставалась такою с тех самых пор, как я знала ее. В ней, сколько я могла видеть, не произошло никакой перемены, когда она перешла к методистам, только она стала говорить несколько иначе и носила чепчик другого фасона. Но она никогда в жизни не хотела истратить пенса на себя для того, чтоб сделать какой-нибудь лишний наряд.
– Она была добродетельная женщина, – сказала Дина. – Бог одарил ее любящим, самоотверженным характером и своею милостью усовершенствовал ее прекрасные качества. И она, с своей стороны, также очень любила вас, тетушка Рахиль! Я часто слышала, как она отзывалась о вас, и всегда в этом смысле. Когда она захворала своею злою болезнью, а мне было только одиннадцать лет, то она, бывало, говорила: «Ты будешь иметь друга на земле в твоей тетке Рахили, если я буду взята от тебя, ибо она имеет любящее сердце». И я убедилась, что слова ее были справедливы.
– Не знаю, дитя мое, в чем ты видела это. Я думаю, всякий умел бы сделать что-нибудь для тебя. Ты похожа на птиц в воздухе и живешь, никто не знает как. Я была бы очень рада поступать с тобою так, как должна поступать сестра матери, если б ты захотела прийти и жить в нашей стране, где и люди, и скот находят себе убежище и пропитание и где люди не живут на голых холмах, как куры, царапающиеся по песчаному берегу. А потом ты могла б выйти замуж за порядочного человека, и нашлось бы много, которые захотели бы жениться на тебе, если б только ты бросила это проповедование, ибо это в десять раз хуже всего, что делала твоя тетка Юдифь. И если б ты даже вышла за Сета Бида, хотя он и бедный, рассеянный методист и вряд ли будет когда-нибудь иметь лишний пенни, то я знаю, что твой дядя помог бы тебе, дал бы свинью и, очень вероятно, корову, ибо он всегда был добр и расположен к моим родным, несмотря на то что все они бедны, и радушно принимал их в своем доме. Я уверена, он сделал бы для тебя столько же, сколько он сделал для Хетти, хотя она и его родная племянница. У нас в доме есть полотно, которое я очень хорошо могла бы уступить тебе, ибо у меня много простынного холста, столового белья, полотенец, и все это лежит так. Я могла бы дать тебе кусок простынного холста, сотканного этою косою Китти… о! она была редкая девушка, что касается тканья, несмотря на то что она косила и что дети не могли ее терпеть… а ты знаешь, что у нас ткут беспрерывно, и новое полотно поспевает гораздо скорее, нежели успевает износиться старое… Но к чему тут толковать, если ты не хочешь убедиться и завестись домом, как все другие умные женщины, вместо того чтоб изнурять себя, путешествовать и проповедовать и отдавать всякую копейку, которую ты только получишь, так что не сберегаешь ничего на случай своей болезни, и все, что ты только приобрела в мире, войдет, по моему мнению, в узел, который не больше двойного сыра. И все это потому, что ты знаешь о религии больше того, что находится в катехизисе и молитвеннике.
– Но не больше того, что находится в Священном Писании, тетушка! – сказала Дина.
– Да, и в Священном Писании, конечно, – возразила мистрис Пойзер довольно резко. – Иначе, как могли бы делать то же самое, что ты делаешь, те, которые лучше всего знают, что такое Священное Писание: священники и лица, которым только и дела, что учить Писание? Но наконец, если б все поступали, как ты, свет должен был бы прийти в застой, ибо если б все старались не устраивать собственного дома, ограничивались скудною пищей и питьем и всегда говорили, что мы должны презирать предметы этого мира, как ты говоришь, то я желала бы знать: куда можно было бы девать лучший скот, и хлеб, и лучшие свежие молочные сыры? Все были бы принуждены есть хлеб, сделанный из остатков, и все бегали бы друг за другом, чтоб проповедовать друг другу, вместо того чтоб воспитывать свои семейства и принимать меры против дурного урожая. Очевидно, это не может быть настоящая религия.
– Нет, дорогая тетушка, вы никогда не слыхали от меня таких слов, будто все призваны к тому, чтоб оставлять свое дело и семейства. Совершенно справедливо то, что до лжно пахать и засевать землю, сохранять драгоценный хлеб и заботиться о мирских делах, и справедливо то, что люди должны наслаждаться в своих семействах и заботиться о них, и делать это в страхе Божием, и что они не должны не радеть о потребностях души в то время, как заботятся о теле. Все мы можем быть служителями Бога, как бы ни выпала наша участь, но он дает нам различные дела, согласно с тем, к какому делу он сделает нас способными и призовет нас. Я нисколько не виновата, стараясь сделать то, что могу, душам других, как вы не виноваты в том, что побежите, услышав крик крошки Тотти на другом конце дома. Голос дойдет до вашего сердца, вы подумаете, что дорогой вам ребенок находится в беспокойстве или в опасности, и вы не успокоитесь до тех пор, пока не побежите, чтоб помочь ему или утешить его.
– Ах! – сказала мистрис Пойзер, вставая и идя к двери. – Я знаю, что могу разговаривать об этом с тобою целый день, и это не приведет ни к чему. В конце нашего разговора ты дашь мне тот же ответ. Все равно если б я стала разговаривать с текущим ручьем и сказала бы ему, чтоб он остановился.
Дорожка перед дверью, которая вела в кухню, уже довольно просохла, так что мистрис Пойзер стояла на ней довольно весело и смотрела на то, что происходило на дворе, между тем как серые шерстяные чулки делали большие успехи в ее руках.
Но она не простояла там более пяти минут, как уже опять вошла в комнату и, обращаясь к Дине, несколько взволнованным, робким голосом сказала:
– Ведь это капитан Донниторн и мистер Ирвайн въезжают во двор! Я вот готова поклясться жизнью, что они приехали для того, чтоб поговорить о твоем проповедовании на лугу, Дина. Ты должна отвечать им сама, ибо я не буду говорить ни слова. Я в свое время говорила довольно о том, что ты причиняешь такую немилость семейству твоего дяди. Я не стала бы и упоминать об этом, если б ты была родная племянница мистера Пойзера – люди должны переносить неприятности от своих собственных родных, как они переносят неприятности от своего собственного носа, ведь это их плоть и кровь. Но думать, что моя племянница виновата в том, что моего мужа выгнали с фермы и что я не принесла ему никакого приданого, кроме того, что сберегла ему…
– Нет, дорогая тетка Рахиль, – кротко сказала Дина. – Вам нет никакой причины опасаться. Я вполне уверена, что никакого зла не случится ни вам, ни моему дяде, ни детям от всего того, что я сделала. Я не проповедую без указания.
– Указания! Я очень хорошо знаю, что, по-твоему, значит указание, – сказала мистрис Пойзер, принимаясь вязать быстро и в волнении. – Если в твою голову забралось больше пустяков, нежели обыкновенно, то ты называешь это указанием, и тогда уже ничто не может тронуть тебя: ты походишь тогда на статую, которая помещается на фасаде треддльстонской церкви, таращит глаза и улыбается всегда, хороша ли погода или дурна. Мне просто нет никакого терпенья с тобой!
Между тем оба джентльмена уже подъехали к палисаднику и сошли с лошадей – ясно было, что они хотели войти. Мистрис Пойзер подошла к двери, чтоб встретить их, низко приседая и дрожа с досады на Дину и от заботы о том, как бы ей вести себя приличнее в этом случае. В те времена самый смелый из буколических людей чувствовал невольный страх при виде господ, подобно тому, что чувствовали старые люди, когда стояли на цыпочках и смотрели на богов, проходивших мимо в человеческом виде.
– А, мистрис Пойзер! Как вы себя чувствуете после сегодняшней утренней грозы? – сказал мистер Ирвайн со своим обыкновенным величественным добродушием. – Не бойтесь, наши ноги совершенно сухи, мы не запачкаем вашего красивого пола.
– О, сэр, не говорите этого, – сказала мистрис Пойзер. – Не угодно ли вам и капитану войти в гостиную?
– Нет, нет, благодарю вас, мистрис Пойзер, – сказал капитан, испытующим взором осматривая кухню, как будто его глаза искали чего-то и не могли найти. – Я не нарадуюсь на вашу кухню. Я думаю, очаровательнее этой комнаты я не знаю. Я желал бы, чтоб жены всех фермеров пришли сюда и взяли ее за образец.
– О! Вы говорите это только так, сэр. Прошу вас, садитесь, – сказала мистрис Пойзер, несколько ободренная этим комплиментом и явным хорошим расположением, но все еще заботливо посматривавшая на мистера Ирвайна, который, как она видела, смотрел на Дину и подходил к ней.
– Пойзера дома нет, не правда ли? – спросил капитан Донниторн, садясь там, откуда мог видеть короткий проход к открытой двери в сырню.
– Нет, сэр, его нет дома: он отправился в Россетер, чтоб повидаться с мистером Вестом, приказчиком, и поговорить с ним насчет шерсти. Но, сэр, отец дома, в риге, если он может быть полезен вам к чему-нибудь…
– Нет, благодарю вас. Я вот пойду посмотрю на щенят и отдам вашему пастуху приказание насчет их. Я должен заехать к вам в другой день, чтоб увидеть вашего мужа: мне надобно посоветоваться с ним насчет лошадей. Не знаете ли вы, может быть, когда он, по всему вероятию, будет свободен?
– О, сэр! Вы почти не можете не застать его дома, кроме того дня, когда бывает рынок в Треддльстоне… это по пятницам, вы знаете. Ибо если он находится где-нибудь на ферме, то мы можем послать за ним, он придет в одну минуту. Если б мы могли освободиться от этих Скантленд, то муж не имел бы причины удаляться на большое расстояние, и я была бы рада этому, ибо когда его нет, то я могу всегда предполагать, что он отправился в Скантленд… Но на свете все случается как будто назло, если возможно, и, право, это очень неестественно, что вы имеете одну часть фермы в одном графстве, а все остальное в другом.
– Да, Скантленд лучше пошли бы к ферме Чойса, в особенности потому, что ему нужна паственная земля, а у вас ее очень много. Мне кажется, однако ж, что в нашем имении ваша ферма самая лучшая, и… знаете что, мистрис Пойзер? Если б я думал жениться и завестись хозяйством, то я, пожалуй, искусился бы этим местом, выпроводил вас отсюда, отделал бы этот прекрасный старый дом и сделался бы сам фермером.
– О, сэр, – сказала мистрис Пойзер, с некоторым испугом, – оно вам не понравилось бы вовсе. Что ж касается фермерства, то это значит класть деньги в карман правою рукою и вынимать левою. На всем расстоянии, которое только я могу обозревать, всходят съестные припасы для других людей, а вам и вашим детям придется одна только горсточка. Конечно, я знаю, что вы небедный человек, который должен заботиться о насущном хлебе, вы можете иметь право бросать на аренду столько денег, сколько вам угодно, но это жалкая шутка – терять деньги, как мне кажется, хотя я и знаю, что большие господа в Лондоне теряют большие деньги. Ибо муж мой слышал на рынке, что старший сын лорда Деси проигрывал целые тысячи принцу Вельскому; там говорили также, что миледи должна была заложить свои брильянты, чтоб заплатить за него. Но вы знаете об этом больше меня, сэр! Что ж касается фермерства, сэр, я не могу думать, чтоб вам понравилось быть фермером; этот дом – тут сквозной ветер – просто выживет вас отсюда, также полы наверху, по моему мнению, совершенно гнилы, а что крыс в погребе – тут уж и говорить нечего!
– Да ведь это страшная картина, мистрис Пойзер! Кажется, я окажу вам немалую услугу, если выпровожу вас отсюда. Но это вряд ли удастся мне. Я намерен устроиться хозяйственным образом, по крайней мере не ранее, как лет через двадцать, когда я буду здоровым сорокалетним джентльменом, притом же и мой дедушка никогда не согласится расстаться с такими хорошими арендаторами, как вы.
– Ну, сэр, если он такого хорошего мнения о мистере Пойзере как об арендаторе, то я прошу вас ввернуть ему слово за нас о том, чтоб он поставил нам новые ворота у Пяти Изгородей, ибо мой муж просил и просил об этом до того, что просто измучился… и если только подумать, что он сделал для фермы и что ему никогда не пожаловали ни одного пенса – ни в дурные, ни в хорошие времена. И я уж как вот часто говаривала моему мужу, что если б капитан распоряжался этим, то это не было бы так. Не то чтобы я неуважительно хотела говорить о тех, которые имеют в своих руках власть; но иногда столько бывает трудов и забот, что плоть и кровь не в состоянии перенести этого с самого раннего утра и до позднего вечера, едва можешь заснуть на минуту, когда ляжешь спать, ибо все думаешь, как вот поднимается сыр, или как бы вот корова не выпустила своего теленка, или как бы вот пшеница опять не стала бы зеленою в снопе, и после всего этого в конце года, похоже, как будто вы приготовляли пир и за ваши труды наслаждались только запахом его.
Мистрис Пойзер, однажды начавшая говорить, шла на всех парусах без малейшего признака боязни, которую она вначале чувствовала к господам. Уверенность в своем красноречии была побудительною силою, побеждавшею всякое сопротивление.
– Я боюсь, что скорее наделаю вреда, вместо того чтоб принести пользу, если буду говорить о воротах, мистрис Пойзер, – сказал капитан. – Хотя я могу уверить вас, что во всем имении нет человека, за которого я сказал бы доброе слово, кроме вашего мужа. Я знаю, его ферма содержится в лучшем порядке, нежели какая-нибудь другая на расстоянии десяти миль здесь в окружности; что же касается кухни, – присовокупил он, улыбаясь, – я не думаю, что найдется другая во всем государстве, которая могла бы убить ее. Кстати, я никогда не видал вашей сырни, я непременно хочу ее видеть, мистрис Пойзер!
– Право, сэр, она не стоит того, чтоб вы вошли в нее, ибо Хетти стоит прямо на середине и делает масло; случилось так, что масло стали сбивать позже обыкновенного… мне просто стыдно.
Эти слова мистрис Пойзер произнесла, краснея. Она поверила, что капитан был действительно заинтересован ее молочными кружками и, пожалуй, проверил свое мнение о ней по виду ее сырни.
– О, я не сомневаюсь, что она находится в удивительном порядке. Сведите меня туда, – сказал капитан, сам пролагая себе дорогу, между тем как мистрис Пойзер следовала за ним.
10
Halle называется дом того помещика, который исправляет должность мирного судьи; это название остается за домом навсегда.